Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

bahtin_autor_i_geroj

.rtf
Скачиваний:
13
Добавлен:
11.02.2015
Размер:
273 Кб
Скачать
☆

Свобода воли и активность несовместимы с ритмом. Жизнь (переживание, стремление, поступок, мысль), пе­реживаемая в категориях нравственной свободы и актив­ности, не может быть ритмирована. Свобода и активность творят ритм для несвободного (этически) и пассивного бытия. Творец свободен и активен, творимое несвободно и пассивно. Правда, несвобода, необходимость оформлен­ной ритмом жизни — это не злая и не индифферентная к ценности необходимость (познавательная), но дарст­венная, дарованная любовью, прекрасная необходимость. Ритмированное бытие «целесообразно без цели», цель не избирается, не обсуждается, нет ответственности за цель; место, занимаемое эстетически воспринятым целым в от­крытом событии единого и единственного бытия, не об­суждается, не входит в игру, целое ценностно независимо от рискованного будущего в событии бытия, оправданно помимо этого будущего. Но именно за выбор цели, за место в событии бытия ответственна нравственная актив­ность, и в этом она свободна. В этом смысле этическая свобода (так называемая'/свобода воли) есть не только свобода от познавательной необходимости (каузальной), но и необходимости эстетической, свобода моего поступ­ка от бытия во мне, как не утвержденного, так и утверж­денного ценностно (бытие художественного видения). Всюду, где я, я свободен и не могу освободить себя от дол­женствования; осознавать себя самого активно - значит освещать себя предстоящим смыслом вне его меня нет для себя самого. Отношение к себе самому не может быть ритмическим, найти себя самого в ритме нельзя. Жизнь, которую я признаю моею, в которой я активно нахожу себя, не выразима в ритме, стыдится его, здесь должен оборваться всякий ритм, здесь область трезвения и ти­шины (начиная с практических низин до этически-рели­гиозных высот). Ритмом я могу быть только одержим, в ритме я, как в наркозе, не сознаю себя. (Стыд ритма и формы —корень юродства, гордое одиночество и противление другому, самосознание, перешедшее границы и желающее очертить вокруг себя неразрывный круг.)

В переживаемом мною внутреннем бытии другого че­ловека (активно переживаемом в категории другости) бытие и долженствование не разорваны и не враждебны, но органически связаны, лежат в одном ценностном плане; другой органически растет в смысле. Его актив­ность героична для меня и милуется ритмом (ибо он весь для меня может быть в прошлом, и его я оправданно освобождаю от долженствования, которое противостоит как категорический императив только мне во мне самом). Ритм возможен как форма отношения к другому, но не к себе самому (притом дело здесь в невозможности цен­ностной установки); ритм — это объятие и поцелуй ценностно уплотненному времени смертной жизни другого. Где ритм, там две души (вернее, душа и дух), две актив­ности; одна — переживающая жизнь и ставшая пассив­ной для другой, ее активно оформляющей, воспевающей. Иногда я оправданно ценностно отчуждаюсь от себя, живу в другом и для другого, тогда я могу приобщиться ритму, но в нем я для себя этически пассивен. В жизни я приобщен к быту, укладу, нации, государству, челове­честву, божьему миру, здесь я всюду живу ценностно в другом и для других, облечен в ценностную плоть дру­гого, здесь моя жизнь право может подчиниться ритму (самый момент подчинения трезв), здесь я переживаю, стремлюсь и говорю в хоре других. Но в хоре я не себе пою, активен я лишь в отношении к другому и пассивен в отношении ко мне другого, я обмениваюсь дарами, но обмениваюсь бескорыстно, я чувствую в себе тело и душу другого. (Всюду, где цель движения или действия инкарнирована в другого или координирована с действием другого — при совместной работе,— и мое действие вхо­дит в ритм, но я не творю его для себя, а приобщаюсь ему для другого.) Не моя, но человеческая природа во мне может быть прекрасна и человеческая душа гармо­нична.

Теперь мы можем развить более подробно высказан­ное нами ранее положение в существенном различии моего времени и времени другого. До отношению к себе самому я переживаю время внеэстетично. Непосредствен­ная данность смысловых значимостей, вне которых ничто не может быть активно осознано мною как мое, делает невозможным положительное ценностное завершение вре­менности. В живом самопереживании идеальный вневременной смысл не индифферентен ко времени, но противоставляется ему как смысловое будущее, как то, что дол­жно быть, в противоположность тому, что уже есть. Вся временность, длительность противоставляется смыслу как еще-не-исполненность, как нечто еще не окончательное, как не-все-еще только так можно переживать временность данность бытия в себе перед лицом смысла. С сознанием полной временной завершенности — что то, что есть, уже все,— с этим сознанием нечего делать или нельзя жить; по отношению к своей собственной уже конченной жизни не может быть никакой активной цен­ностной установки; конечно, это сознание может быть налично в душе (сознание конченности), но не оно орга­низует жизнь; наоборот, его живая переживаемость (осве­щенность, ценностная тяжесть) черпает свою активность, свою весомость из нудительно противостоящей заданности, только она организует изнутри-осуществляемость жизни (превращает возможность в действительность). Это ценностно противостоящее мне, всей моей временно­сти (всему, что уже налично во мне), смысловое абсо­лютное будущее есть будущее не в смысле временного продолжения той же жизни, но в смысле постоянной воз­можности и нужности преобразовать ее формально, вло­жить в нее новый смысл (последнее слово сознания).

Смысловое будущее враждебно настоящему и про­шлому как бессмысленному, враждебно, как враждебно задание не-выполнению-еще, долженствование бытию, искупление греху. Ни один момент уже-наличности для меня самого не может стать самодовольным, уже оправ­данным; мое оправдание всегда в будущем, и это вечно противостоящее мне оправдание отменяет мое для меня прошлое и настоящее в их претензии на уже-наличность продолжительную, на успокоенность в данности, на самодовление, на истинную реальность бытия, в претензии быть существенно и всем мною, исчерпывающе опреде­лить меня в бытии (претензии моей данности объявить себя всем мною, мною воистину, самозванстве данно­сти). Будущее осуществление не является для меня са­мого органическим продолжением, ростом моего про­шлого и настоящего, венцом их, но существенным упразд­нением, отменою их, как нисходящая благодать не есть органический рост греховной природы человека. В другом – совершенствование (эстетическая--категория), во мне — новое рождение. Я в себе самом всегда живу пе­ред лицом предъявленного ко мне абсолютного требования-задания, и к нему не может быть только постепен­ного, частичного, относительного приближения. Требова­ние: живи так, чтобы каждый данный момент твоей жиз­ни мог быть и завершающим, последним моментом, а в то же время и начальным моментом новой жизни,— это требование для меня принципиально невыполнимо, ибо в нем хотя и ослаблена, но все же жива эстетическая категория (отношение к другому). Для меня самого ни один момент не может стать настолько самодовольным, чтобы ценностно осознать себя оправданным завершени­ем всей жизни и достойным началом новой. И в каком ценностном плане может лежать это завершение и нача­ло? Самое это требование, как только оно признано мною, сейчас же становится принципиально недостижимым за­данием, в свете которого я всегда буду в абсолютной нужде. Для меня самого возможна только история моего падения, но принципиально невозможна история посте­пенного возвышения. Мир моего смыслового будущего чужероден миру моего прошлого и настоящего. В каж­дом моем акте, моем действии, внешнем и внутреннем, в акте-чувстве, в познавательном акте, оно противостоит мне как чистый значимый смысл и движет моим актом, но никогда для меня самого не осуществляется в нем, всегда оставаясь чистым требованием для моей времен­ности, историчности, ограниченности.

Я, поскольку дело идет не о ценности жизни для меня, а моей собственной ценности не для других, а для меня, полагаю эту ценность в смысловое будущее. Ни в один момент рефлекс мой над самим собою не бывает реа­листическим, я не знаю формы данности по отношению к себе самому: форма данности в корне искажает кар­тину моего внутреннего бытия. Я — в своем смысле и ценности для себя самого — отброшен в мир бесконечно требовательного смысла. Как только я пытаюсь опреде­лить себя для себя самого (не для другого и из друго­го), я нахожу себя только там, в мире заданности, вне временной уже-наличности моей, нахожу как нечто еще предстоящее в своем смысле и ценности; а во времени (если совершенно отвлечься от заданности) я нахожу только разрозненную направленность, неосуществленное желание и стремление —membra disjecta моей возмож­ной целостности; но того, что могло бы их собрать, ожи­вить и оформить,— души их, моего истинного я-для-себя — еще нет в бытии, оно задано и еще предстоит. Мое определение самого себя дано мне (вернее; дано как за­ дание, данность заданности) не в категориях временного бытия, а в категориях еще-не-бытия, в категориях цели и смысла, в смысловом будущем, враждебном всякой на­личности моей в прошлом и настоящем. Быть для себя самого — значит еще предстоять себе (перестать пред­стоять себе, оказаться здесь уже всем — значит духовно умереть).

В определенности моего переживания для меня само­го (определенности чувства, желания, стремления, мыс­ли) ничего не может быть ценного, кроме того заданного смысла и предмета, который осуществлялся, которым жило переживание. Ведь содержательная определенность моего внутреннего бытия есть только отблеск противо­стоящего предмета и смысла, след их. Всякая, даже са­мая полная и совершенная (определение для другого и в другом), антиципация смысла изнутри меня самого все­гда субъективна, и ее уплотненность и определенность, если только мы не вносим извне оправдывающих и за­вершающих эстетических категорий, то есть форм дру­гого, есть дурная уплотненность, ограничивающая смысл, это как бы уплотнение временного и пространственного отстояния от смысла и предмета. И вот если внутреннее бытие отрывается от противостоящего и предстоящего смысла, которым только оно и создано все сплошь и только им во всех своих моментах осмыслено, и противоставляет себя ему как самостоятельную ценность, ста­новится самодовлеющим и самодовольным перед лицом смысла, то этим оно впадает в глубокое противоречие с самим собою, в самоотрицание, бытием своей налично­сти отрицает содержание своего бытия, становится ложью: бытием лжи или ложью бытия. Мы можем ска­зать, что это имманентное бытию, изнутри его пережи­ваемое грехопадение: оно в тенденции бытия к самодо­статочности; это внутреннее самопротиворечие бытия — поскольку оно претендует самодовольно пребывать в своей наличности перед лицом смысла,— самоуплотнен­ное самоутверждение бытия вопреки породившему его смыслу (отрыв от источника), движение, которое вдруг остановилось и неоправданно поставило точку, поверну­лось спиной к создавшей его цели (материя, вдруг за­стывшая в скалу определенной формы). Это нелепая и недоуменная законченность, переживающая стыд своей формы.

Но в другом эта определенность внутреннего и внешнего бытия переживается как жалкая, нуждающаяся пас­сивность, как беззащитное движение к бытию и вечному пребыванию, наивное в своей жажде быть во что бы то ни стало; вне меня лежащее бытие как таковое в самых своих чудовищных претензиях только наивно и женствен­но пассивно, и моя эстетическая активность извне осмыс­ливает, освещает и оформляет его границы, ценностно завершает его (когда я сам сплошь отпадаю в бытие, я погашаю ясность события бытия для меня, становлюсь темным, стихийно-пассивным участником в нем).

Живое переживание во мне, в котором я активно акти­вен, никогда не может успокоиться в себе, остановиться, кончиться, завершиться, не может выпасть из моей ак­тивности, застыть вдруг в самостоятельно законченное бытие, с которым моей активности нечего делать, ибо, если что-либо переживается мною, в нем всегда нудительна заданность, изнутри оно бесконечно и не может оправданно перестать переживаться, то есть освободить­ся от всех обязанностей по отношению к предмету и смыслу своему. Я не могу перестать быть активным в нем, это значило бы отменить себя в своем смысле, пре­вратить себя только в личину своего бытия, в ложь са­мим собою себе самому. Можно его забыть, но тогда его нет для меня, ценностно помнить его можно только в заданности его (возобновляя задание), но не налич­ность его. Память есть память будущего для меня; для другого — прошлого.

Активность моего самосознания всегда действенна и непрерывно проходит через все переживания как мои, она ничего не отпускает от себя и снова оживляет пере­живания, стремящиеся отпасть и завершиться,— в этом моя ответственность, моя верность себе в своем будущем, в своем направлении.

Я помню свое переживание ценностно активно не со стороны его обособленно взятого наличного содержания, а со стороны его заданного смысла и предмета, то есть со стороны того, что осмысливало его появление во мне, и этим я снова возобновляю заданность каждого своего переживания, собираю все свои переживания, всего себя не в прошлом, а в вечно предстоящем будущем. Мое единство для меня самого вечно предстоящее единство; оно и дано и не дано мне, оно непрестанно завоевывается мною на острие моей активности; это не единство моего имения и обладания, а единство моего неимения и необладания, не единство моего уже-бытия, а единство моего еще-не-бытия. Все положительное в этом единстве — только в заданности, в данности же — только отрицательное, оно дано мне только тогда, когда всякая ценность мне задана.

Только тогда, когда я не ограждаю себя от заданного смысла, я напряженно владею собою в абсолютном буду­щем, держу себя в своей* заданности, управляюсь дейст­вительно собою из бесконечной дали абсолютного буду­щего своего. Над своею наличностью я могу замедлить только в покаянных тонах, ибо это промедление совер­шается в свете заданности. Но как только я выпускаю из ценностного поля своего видения свою заданность и перестаю напряженно быть с собою в будущем, моя дан­ность теряет свое предстоящее единство для меня, рас­падается, расслаивается в тупо-наличные фрагменты бы­тия. Остается приютиться в другом и из другого собрать разрозненные куски своей данности, чтобы создать из них паразитически завершенное единство в душе другого, его же силами. Так дух разлагает во мне самом душу.

Таково время в самопереживании, достигшем полной чистоты отношения к себе самому, ценностной установки духа. Но и в более наивном сознании, где еще не диф­ференцировалось я-для-себя сполна (в культурном пла­не— античное сознание), я определяю себя все же в тер­минах будущего.

В чем моя внутренняя уверенность, что выпрямляет мою спину, поднимает голову, направляет мой взгляд вперед? Чистая ли данность, не восполненная и не про­долженная желанным и заданным? И здесь предстояние себе — опора гордости и самодовольства, и здесь цен­ностный центр самоопределения сдвинут в будущее. Я не только хочу казаться больше, чем я есть на самом деле, но я и действительно не могу увидеть своей чистой на­ личности, действительно никогда до конца не верю, что я есмь только то, что я действительно есмь здесь и теперь я восполняю себя из предстоящего, должного, желанного, только в будущем лежит действительный центр тяжести моего самоопределения. Какую бы случайную и наивную форму ни принимало это должное и желан­ное, важно то, что оно не здесь, не в прошлом и настоя­щем. И чего бы я ни достиг в будущем, пусть всего рань­ше предвосхищаемого, центр тяжести самоопределения все же будет опять передвигаться вперед, в будущее, опи­раться я буду на себя предстоящего. Даже гордость и самодовольство настоящим восполняются за счет буду­щего (пусть оно начнет высказывать себя — и сейчас же обнаружит свою тенденцию идти вперед себя).

Только сознание того, что в самом существенном меня еще нет, является организующим началом моей жизни из себя (в моем отношении к себе самому). Правое бе­зумие принципиального несовпадения с самим собою данным обусловливает форму моей изнутри-жизни. Я не принимаю своей наличности; я безумно и несказанно верю в свое несовпадение с этой своей внутренней на­личностью. Я не могу себя сосчитать всего, сказав: вот весь я, и больше меня нигде и ни в чем нет, я уже есмь сполна. Дело здесь не в факте смерти, я умру, а в смыс­ле. Я живу в глубине себя вечной верой и надеждой на постоянную возможность внутреннего чуда нового рож­дения. Я не могу ценностно уложить всю свою жизнь во времени и в нем оправдать и завершить ее сполна. Временно завершенная жизнь безнадежна с точки зре­ния движущего ее смысла. Изнутри себя самой она без­надежна, только извне может сойти на нее милующее оправдание помимо недостигнутого смысла. Пока жизнь не оборвалась во времени (для себя самой она обры­вается, а не завершается), она живет изнутри себя на­деждой и верой в свое несовпадение с собой, в свое смыс­ловое предстояние себе, и в этом жизнь безумна с точки зрения своей наличности, ибо эти вера и надежда с точ­ки зрения их наличного бытия ничем не обоснованы (в бытии нет гарантий долженствования, «нет залогов от небес»). Отсюда эти вера и надежда носят молит­венный характеру (изнутри самой жизни только молит­венно-просительные и покаянные тона). И во мне самом это безумие веры и надежды остается последним словом моей жизни, изнутри меня по отношению к моей данно­сти только молитва и покаяние, то есть данность кончает себя в нужде (последнее, что она может сделать,— это просить и каяться; нисходящее на нас последнее слово бога — спасение, осуждение). Мое последнее слово ли­шено всех завершающих, положительно утверждающих энергий, оно эстетически непродуктивно. В нем я обра­щаюсь вне себя и предаю себя на милость другого (смысл предсмертной исповеди). Я знаю, что и в другом то же безумие принципиального несовпадения с самим собою, та же незавершенность жизни, но для меня это не последнее его слово, оно не для меня звучит: я нахо­жусь вне его, и последнее, завершающее слово принадлежит мне. Оно обусловлено и требуется моей конкрет­ной и полной вненаходимостью другому, пространственной, временной и смысловой вненаходимостью его жизни в ее целом, его ценностной установке и ответственности. Эта позиция вненаходимости делает не только физически, но и нравственно возможным то, что невозможно в са­мом себе для себя самого, именно ценностное утверж­дение и приятие всей наличной данности внутреннего бытия другого; самое его несовпадение с собою, его тен­денция быть вне себя как данности, то есть глубочайшая точка касания его с духом, для меня только характери­стика его внутреннего бытия, только момент его данной и наличной души, как бы уплотняется для меня в тон­чайшую плоть, сплошь объемлемую моим милованием. В этой внешней точке я и другой находимся в абсолют­ном событийном взаимопротиворечии: там, где другой изнутри себя самого отрицает себя, свое бытие-данность, я со своего единственного места в событии бытия цен­ностно утверждаю и закрепляю отрицаемую им налич­ность свою, и самое отрицание это для меня лишь мо­мент этой его наличности. То, что право отрицает в себе другой, то в нем право утверждаю и сохраняю я, и этим я впервые рождаю его душу в новом ценностном плане бытия. Ценностные центры его собственного видения своей жизни и моего видения его жизни не совпадают. В событии бытия это ценностное взаимопротиворечие не может быть уничтожено. Никто не может занять нейт­ральной к я и другому позиции; отвлеченно-познавательная точка зрения лишена ценностного подхода, для ценностной установки необходимо занять единственное ме­сто в едином событии бытия, необходимо воплотиться. Всякая оценка есть занятие индивидуальной позиции в бытии; даже богу надо было воплотиться, чтобы мило­вать, страдать и прощать, как бы сойти с отвлеченной точки зрения справедливости. Бытие как бы раз и навсе­гда, неотменно, между мною единственным и всеми дру­гими для меня; позиция в бытии занята, и теперь всякий поступок и всякая оценка могут исходить только из этой позиции, предпосылают ее себе. Только я единственный во всем бытии я-для-себя и все остальные другие-для-меня — вот положение, вне которого для меня ничего Ценностного нет и быть не может, вне этого положения для меня невозможен подход к событию бытия, с этого началось и вечно начинается какое бы то ни было собы­тие для меня. Отвлеченная точка зрения не знает и не видит событийного движения бытия, его еще открытого ценностного свершения. В едином и единственном собы­тии бытия нельзя быть нейтральным. Только с моего единственного места может уясняться смысл свершаю­щегося события, и, чем я напряженнее укореняюсь на нем, тем яснее и яснее.

Для меня другой совпадает с самим собою, этим по­ложительно завершающим его совпадением-целостностью я обогащаю его извне, и он становится эстетически зна­чимым, героем; отсюда со стороны своей формы, в своем целом, герой всегда наивен и непосредствен, как бы ни был он внутри себя раздвоен и углублен; наивность и непосредственность суть моменты эстетической формы как таковой; где они не достигаются, там герой эстети­чески не объективирован до конца, там автор еще не сумел занять твердой позиции вне его, там он еще внут­ренне авторитетен для него с точки зрения своей смыс­ловой значимости. Эстетически значимая форма не ищет в герое смысловых откровений, ее последнее слово — за­вершение в бытии как принципиальном прошлом. Вос­принять в бытии глубочайшее противоречие, не приоб­щиться ему, а обнимать его единым взглядом как момент бытия — значит сделать это противоречие непосредствен­ным и наивным.

Там, где другой и его смысловое напряжение внутрен­не авторитетны для нас, где мы соучаствуем его смысло­вой направленности, затруднено его эстетическое одоле­ние и завершение, авторитетный смысл разлагает его внешнюю и внутреннюю плоть, разрушает его значимую наивно-непосредственную форму. (Его трудно перевести в категорию бытия, ибо я в нем.) Существенное значение имеет антиципация смерти для эстетического завершения человека. Эта антиципация смерти и заложена как необ­ходимый момент в эстетически значимую форму внутрен­него бытия человека, в форму души. Мы предвосхищаем смерть другого как неизбежную смысловую неосуществленность, как смысловую неудачу всей жизни, создавая такие формы оправдания ее, которые он сам со своего места принципиально найти не может. В каждый данный момент эстетического подхода к нему (с самого начала) он должен положительно совпадать с самим собою, в каждый данный момент мы должны его всего видеть, хотя бы в потенции всего. Художественный подход к внутрен­нему бытию человека предопределяет его: душа всегда предопределена (в противоположность духу). Увидеть свой внутренний портрет – то же самое, что увидеть свой портрет внешний, это заглядывание в мир, где меня принципиально нет и где мне, оставаясь самим собою, нечего делать; мой эстетически значимый внутренний лик — это своего рода гороскоп (с которым тоже нечего делать; че­ловек, который действительно знал бы свой гороскоп, ока­зался бы во внутренне противоречивом и нелепом поло­жении: невозможны серьезность и риск жизни, невозмож­на правильная установка поступка).

Эстетический подход к внутреннему бытию другого требует прежде всего, чтобы мы не верили и не надея­лись на него, а ценностно принимали его помимо веры и надежды, чтобы мы были не с ним и не в нем, а вне его (ибо в нем изнутри его вне веры и надежды не может быть никакого ценностного движения). Память начинает действовать как сила собирающая и завершающая с пер­вого же момента явления героя, он рождается в этой па­мяти (смерти), процесс оформления есть процесс помино­вения. Эстетическое воплощение внутреннего человека с самого начала предвосхищает смысловую безнадежность героя; художественное видение дает нам всего героя, ис­численного и измеренного до конца; в нем не должно быть для нас смысловой тайны, вера и надежда наши должны молчать. С самого начала мы должны нащупывать его смысловые границы, любоваться им как формально за­вершенным, но не ждать от него смысловых откровений, с самого начала мы должны переживать его всего, иметь дело со всем им, с целым, в смысле он должен быть мертв для нас, формально мертв. В этом смысле мы можем ска­зать, что смерть — форма эстетического завершения лич­ности. Смерть как смысловая неудача и неоправданность подводит смысловой итог и ставит задачу и дает методы несмыслового эстетического оправдания. Чем глубже и совершеннее воплощение, тем острее слышатся в нем за­вершение смерти и в то же время эстетическая победа над смертью, борьба памяти со смертью (памяти в смысле определенного ценностного напряжения, фиксации и при­ятия помимо смысла). Тона реквиема звучат на протяже­нии всего жизненного пути воплощенного героя. Отсюда своеобразная безнадежность ритма и его скорбно-радост­ная легкость, улегченность от безысходной смысловой серьезности. Ритм охватывает пережитую жизнь, уже в колыбельной песне начали звучать тона реквиема конца. Но эта пережитая жизнь в искусстве убережена, оправдана и завершена в памяти вечной; отсюда милующая, добрая безнадежность ритма.

Если же движущий смысл жизни героя увлекает нас как смысл, стороной своей заданности, а не индивидуаль­ной данности в его внутреннем бытии, то это затрудняет форму и ритм; жизнь героя начинает стремиться про­биться через форму и ритм, получить авторитетное смы­словое значение, с точки зрения которого индивидуальное преломление смысла в бытии души, наличность вопло­щенного смысла, представляется его искажением; худо­жественно убедительное завершение становится невозможным: душа героя из категории другого переводится в категорию я, разлагается и теряет себя в духе.

4. Таково эстетически значимое целое внутренней жиз­ни человека, его душа; она активно создается и положи­тельно оформляется и завершается только в категории другого, позволяющей положительно утверждать налич­ность помимо смысла-долженствования. Душа — это совпадающее само с собою, себе равное, замкнутое целое внутренней жизни, постулирующее вненаходящуюся любящую активность другого. Душа — это дар моего духа другому.

Предметный мир в искусстве, в котором живет и дви­жется душа героя, эстетически значим как окружение этой души. Мир в искусстве не кругозор поступающего духа, а окружение отошедшей или отходящей души. От­ношение мира к душе (эстетически значимое отношение и сочетание мира с душой) аналогично отношению его зри­тельного образа к телу, он не противостоит ей, а окру­жает и объемлет ее, сочетаясь с границами ее; данность мира сочетается с данностью души.

Момент уже-наличности во всем бытии, уже содержа­тельно определившийся лик бытия — этость бытия нуж­дается во внесмысловом оправдании, ибо она только фактична (упрямо налична) по отношению к заданной пол­ноте событийного смысла. Даже там, где смысл и дол­женствование предвосхищаются как содержательно опре­деленные в образах или понятиях, эта определенность предвосхищения сейчас же сама отходит в область бы­тия, наличности. Всякое воплощение предстоящего смы­сла события бытия в своей определенности, в уже-выра­женности своего лика только фактично и неоправданно именно в том, в чем оно уже налично. Все, что уже есть, неоправданно есть, оно как бы осмелилось уже опреде­литься и пребывать (упрямо) в этой своей определенности в мире, который весь еще предстоит в своем смысле, в своем оправдании, подобно слову, которое хотело бы сплошь определиться в еще не досказанной и не додуман­ной фразе. Весь мир в своей уже-действительности, уже-наличности (то есть там, где он претендует совпадать с самим собою, со своею данностью успокоенно и незави­симо от предстоящего, где бытие себе довлеет) не выдер­живает имманентной ему же самому смысловой критики. «Мысль изреченная есть ложь» — действительный мир (в отвлечении от предстоящего и заданного, еще не из­реченного) есть уже изреченный, уже высказанный смысл события бытия, мир в своей наличности есть выражен­ность, уже сказанное, уже прозвучавшее слово. Сказан­ное слово стыдится себя самого в едином свете того смысла, который нужно было высказать (если, кроме этого противостоящего смысла, ничего ценностно нет). Пока слово не было сказано, можно было верить и на­деяться— ведь предстояла такая нудительная полнота смысла,— но вот оно сказано, вот оно все здесь во всей своей бытийно-упрямой конкретности — все, и больше ни­чего нет! Уже сказанное слово звучит безнадежно в своей уже-произнесенности; сказанное слово —смежная плоть смысла. Бытие, уже наличное в прошлом и настоящем,— только смертная плоть предстоящего смысла события бы­тия — абсолютного будущего; оно безнадежно (вне буду­щего свершения). Но другой человек весь в этом мире, он герой его, его жизнь сплошь свершена в этом мире. Он плоть от плоти и кость от кости наличного мира, и вне его его нет. Вокруг другого — как его мир — налич­ность бытия находит внесмысловое утверждение и поло­жительное завершение. Душа спаяна и сплетена с данно­стью мира и освящает ее собою. Ко мне мир повернут стороной своей заданности, неисполненности еще; это кругозор моего поступающего (вперед себя глядящего) сознания: свет будущего разлагает устойчивость и само­ценность плоти прошедшего и настоящего. Положительно значимым в своей сплошной данности мир становится для меня лишь как окружение другого. Все ценностно завер­шающие определения и характеристики мира в искусстве и в эстетизованной философии ценностно ориентированы в другом — герое его. Этот мир, эта природа, эта опреде­ленная история, эта определенная культура, это истори­чески определенное мировоззрение как положительно ценностно утверждаемые помимо смысла, собираемые и завершаемые памятью вечной суть мир, природа, история, культура человека-другого. Все характеристики и оп­ределения наличного бытия, приводящие его в драматиче­ское движение, от наивного антропоморфизма мифа (кос­могония, теогония) до приемов современного искусства и категорий эстетизирующей интуитивной философии: на­чало и конец, рождение — уничтожение, бытие — становление, жизнь и проч.— горят заемным ценностным светом другости. Рождение и смерть и все лежащие между ними звенья жизни — вот масштаб ценностного высказывания о наличности бытия. Смертная плоть мира имеет цен­ностную значимость лишь оживленная смертною душою другого; в духе она разлагается (дух не оживляет, а судит ее).

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]