Обрыв
.docНаконец упрямо привязался к воспоминанию о Беловодовой, вынул ее акварельный портрет, стараясь привести на память последний разговор с нею, и кончил тем, что написал Аянову целый ряд писем - литературных произведений в своем роде, требуя от него подробнейших сведений обо всем, что касалось Софьи: где, что она, на даче или в деревне? Посещает ли он ее дом? Вспоминает ли она о нем? Бывает ли там граф Милари - и прочее и прочее, - все, все. Всем этим он надеялся отделаться от навязчивой мысли о Вере.
Отослав пять-шесть писем, он опять погрузился в свой недуг - скуку. Это не была скука, какую испытывает человек за нелюбимым делом, которое навязала на него обязанность и которой он предвидит конец.
Это тоже не случайная скука, постигающая кого-нибудь в случайном положении: в болезни, в утомительной дороге, в карантине; там впереди опять виден конец.
Мог бы он заняться делом: за делом скуки не бывает.
"Но дела у нас, русских, нет, - решил Райский, - а есть мираж дела. А если и бывает, то в сфере рабочего человека, в приспособлении к делу грубой силы или грубого уменья, следовательно дело рук, плечей, спины: и то дело вяжется плохо, плетется кое-как; поэтому рабочий люд, как рабочий скот, делает все из-под палки и норовит только отбыть свою работу, чтобы скорее дорваться до животного покоя. Никто не чувствует себя человеком за этим делом, и никто не вкладывает в свой труд человеческого, сознательного уменья, а все везет свой воз, как лошадь, отмахиваясь хвостом от какого-нибудь кнута. И если кнут перестал свистать, - перестала и сила двигаться и ложится там, где остановился кнут. Весь дом около него, да и весь город, и все города в пространном царстве движутся этим отрицательным движением. А не в рабочей сфере - повыше, где у нас дело, которое бы каждый делал, так сказать, облизываясь от удовольствия, как будто бы ел любимое блюдо? А ведь только за таким делом и не бывает скуки! От этого все у нас ищут одних удовольствий, и все вне дела".
- А дела нет, один мираж! - злобно твердил он, одолеваемый хандрой, доводившей его иногда до свирепости, несвойственной его мягкой натуре.
Его самого готовили - к чему - никто не знал. Вся женская родня прочила его в военную службу, мужская - в гражданскую, а рождение само по себе представляло еще третье призвание - сельское хозяйство. У нас легко погнаться за всеми тремя зайцами и поспеть к трем - миражам.
И только один он выдался урод в семье и не поспел ни к одному, а выдумал свой мираж - искусство! Сколько насмешек, пожимания плеч, холодных и строгих взглядов перенес он на пути к своему идеалу! И если б он вышел победителем, вынес на плечах свою задачу и доказал "серьезным людям", что они стремятся к миражу, а он к делу - он бы и был прав. А он тоже не делает дела; и его дело перед их делом - есть самый пустой из всех миражей. Прав Марк, этот цинический мудрец, так храбро презревший все миражи и отыскивающий... миража поновее! "Нет и у меня дела, не умею я его делать, как делают художники, погружаясь в задачу, умирая для нее! - в отчаянии решил он. - А какие сокровища перед глазами: то картинки жанра, Теньер, Остад - для кисти, то быт и нравы - для пера: все эти Опенкины и... вон, вон..." Он смотрел на двор, где все копошилось ежедневною заботой, видел, как Улита убирала погреба и подвалы. Он стал наблюдать Улиту.
Улита была каким-то гномом: она гнездилась вечно в подземельном царстве, в погребах и подвалах, так что сама вся пропиталась подвальной сыростью.
Платье ее было влажно, нос и щеки постоянно озябшие, волосы всклокочены и покрыты беспорядочно смятым бумажным платком. Около пояса грязный фартук, рукава засучены.
Ее всегда увидишь, что она или возникает, как из могилы, из погреба, с кринкой, горшком, корытцем или с полдюжиной бутылок между пальцами в обеих руках, или опускается вниз, в подвалы и погреба, прятать провизию, вино, фрукты и зелень.
На солнышке ее почти не видать, и все она таится во тьме своих холодников: видно в глубине подвала только ее лицо с синевато-красным румянцем, все прочее сливается с мраком домашних пещер.
Она и не подозревала, что Райский более, нежели кто-нибудь в доме, занимался ею, больше даже родных ее, живших в селе, которые по месяцам не видались с ней.
Он срисовал ее, показал Марфеньке и Вере: первая руками всплеснула от удовольствия, а Вера одобрительно кивнула головой.
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это был живой пульс ее. Он своего дела, которого, собственно, и не было, не делал, "как все у нас", - упрямо мысленно добавлял Райский, - но зато совался поминутно в чужие дела.
Смотришь, дугу натягивает, и сила есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый. То сено примется помогать складывать на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы, начнет болтать и мешать другим.
Но главное его призвание и страсть - дразнить дворовых девок, трепать их, делать им всякие штуки. Он смеется над ними, свищет им вслед, схватит из-за угла длинной рукой за плечо или за шею так, что бедная девка не вспомнится, гребенка выскочит у ней, и коса упадет на спину.
- Черт, озорник! - кричит девка, и с ее криков послышится ворчанье какой-нибудь старой бабы.
Но ему неймется: он подмигивает на проходящую девку глазами кучеру или Якову, или кто тут случится близко, и опять засвищет, запихивает или начнет выделывать такую мимику, что девка бросится бежать, а он вслед оскалит зубы или свистнет.
Какую бы, кажется, ненависть должен был возбудить к себе во всей женской половине дворни такой озорник, как этот Егорка? А именно этого и не было.
Он вызывал только временные вспышки в этих девицах, а потом они же лезли к нему, лишь только он назовет которую-нибудь Марьей Петровной или Пелагеей Сергеевной и дружелюбно заговорит с ней.
Они гурьбой толпились около него, когда он в воскресенье с гитарой сидел у ворот и ласково, но всегда с насмешкой, балагурил с ними. И только тогда бросались от него врозь, когда он запевал чересчур нецензурную песню или вдруг принимался за неудобную для их стыдливости мимику.
Но наедине и порознь, смотришь, то та, то другая стоят, дружески обнявшись с ним, где-нибудь в уголке, и вечерком, особенно по зимам, кому была охота, мог видеть, как бегали женские тени через двор и как затворялась и отворялась дверь его маленького чуланчика, рядом с комнатами кучеров.
Не подозревал и Егорка, и красные девицы, что Райскому, лучше нежели кому-нибудь в дворне, видны были все шашни их и вся эта игра домашних страстей.
Обращаясь от двора к дому, Райский в сотый раз усмотрел там, в маленькой горенке, рядом с бабушкиным кабинетом, неизменную картину: молчаливая, вечно шепчущая про себя Василиса, со впалыми глазами, сидела у окна, век свой на одном месте, на одном стуле, с высокой спинкой и кожаным, глубоко продавленным сиденьем, глядя на дрова да на копавшихся в куче сора кур. Она не уставала от этого вечного сиденья, от этой одной и той же картины из окна. Она даже неохотно расставалась со своим стулом и, подав барыне кофе, убравши ее платья в шкаф, спешила на стул за свой чулок, глядеть задумчиво в окно на дрова, на кур и шептать.
Из дома выходить для нее бьшо наказанием; только в церковь ходила она, и то стараясь робко, как-то стыдливо, пройти через улицу, как будто боялась людских глаз. Когда ее спрашивали, отчего она не выходит, она говорила, что любит "домовничать". Она казалась полною, потому что разбухла от сиденья и затворничества, и иногда жаловалась на одышку. Она и Яков были большие постники, и оба набожные.
Когда кто приходил посторонний в дом и когда в прихожей не было ни Якова, ни Егорки, что почти постоянно случалось, и Василиса отворяла двери, она никогда не могла потом сказать, кто приходил. Ни имени, ни фамилии приходившего она передать никогда не могла, хотя состарилась в городе и знала в лицо последнего мальчишку.
Если лекарь приходил, священник, она скажет, что был лекарь или священник, но имени не помнит.
- Был вот этот... - начнет она.
- Кто такой? - спросит Татьяна Марковна.
- Да вот тот, что чуть Марфу Васильевну не убил, - а этому уж пятнадцать лет прошло, как гость уронил маленькую ее с рук.
- Да кто? - Вот что после обеда не кофе, а чаю просит, - или: - тот, что диван в гостиной трубкой прожег, - или: - что на страстной скоромное жрет и т. п.
Она, как тень, неслышно "домовничает" в своем уголку, перебирая спицы чулка. Перед ней, через сосновый крашеный стол, на высоком деревянном табурете сидела девочка от восьми до десяти лет, и тоже вязала чулок, держа его высоко, так что спицы поминутно высовывались выше головы.
Такие девочки не переводились у Бережковой. Если девочка вырастала, ее употребляли на другую, серьезную работу, а на ее место брали из деревни другую, на побегушки, для мелких приказаний.
Обязанность ее, когда Татьяна Марковна сидела в своей комнате, стоять, плотно прижавшись в уголке у двери и вязать чулок, держа клубок под мышкой, но стоять смирно, не шевелясь, чуть дыша и по возможности не спуская с барыни глаз, чтоб тотчас броситься, если барыня укажет ей пальцем, подать платок, затворить или отворить дверь, или велит позвать кого-нибудь.
- Утри нос! - слышалось иногда, и девочка утирала нос передником или пальцем и продолжала вязать.
А когда Бережкова уходила или уезжала из дома, девочка шла к Василисе, влезала на высокий табурет и молча, не спуская глаз с Василисы, продолжала вязать чулок, насилу одолевая пальцами длинные стальные спицы. Часто клубок вываливался из-под мышки и катился по комнате.
- Что зеваешь, подними! - слышался шепот.
Иногда на окно приходил к ним погреться на солнце, между двумя бутылями наливки, кот Серко; и если Василиса отлучалась из комнаты, девчонка не могла отказать себе в удовольствии поиграть с ним, поднималась возня, смех девчонки, игра кота с s317 клубком: тут часто клубок и сам кот летели на пол, иногда опрокидывался и табурет с девчонкой.
Девочку, которую застал Райский, звали Пашуткой.
Ей стригут волосы коротко и одевают в платье, сделанное из старой юбки, но так, что не разберешь, задом или наперед сидело оно на ней; ноги обуты в большие не по летам башмаки.
У ней из маленького, плутовского, несколько приподнятого кверху носа часто светится капля. Пробовали ей давать носовые платки, но она из них все свивала подобие кукол, и даже углем помечала, где быть глазам, где носу. Их отобрали у нее, и она оставалась с каплей, которая издали светилась, как искра.
Райский заглянул к ним. Пашутка, быстро взглянув на него из-за чулка, усмехнулась было, потому что он то ласково погладит ее, то даст ложку варенья или яблоко, и еще быстрее потупила глаза под суровым взглядом Василисы. А Василиса, увидев его, перестала шептать и углубилась в чулок.
Он заглянул к бабушке: ее не было, и он, взяв фуражку, вышел из дома, пошел по слободе и добрел незаметно до города, продолжая с любопытством вглядываться в каждого прохожего, изучал дома, улицы.
Там кое-где двигался народ. Купец, то есть шляпа, борода, крутое брюхо и сапоги, смотрели, как рабочие, кряхтя, складывали мешки хлеба в амбар; там толпились какие-то неопределенные личности у кабака, а там проехала длинная и глубокая телега, с засаленным туда невероятным числом рослого, здорового мужичья, в порыжевших шапках без полей, в рубашках с синими заплатами, и в бурых армяках, и в лаптях, и в громадных сапожищах, с рыжими, седыми и разношерстными бородами, то клином, то лопатой, то раздвоенными, то козлинообразными.
Телега ехала с грохотом, прискакивая; проскакивали и мужики; иной сидел прямо, держась обеими руками за края, другой лежал, положив голову на третьего, а третий, опершись рукой на локоть, лежал в глубине, а ноги висели через край телеги.
Правил большой мужик, стоя, в буром длинном до полу армяке, в нахлобученной на уши шляпе без полей, и медленно крутил вожжой около головы.
Лицо у него от загара и пыли было совсем черное, глаза ушли под шапку, только усы и борода, точно из овечьей бело-золотистой, жесткой шерсти, резко отделялись от темного кафтана.
Лошадь рослая, здоровая, вся в кисточках из ремней по бокам, выбивалась из сил и неслась скачками.
Все это прискакало к кабаку, соскочило, отряхиваясь, и убралось в двери, а лошадь уже одна доехала до изгороди, в которую всажен был клок сена, и, отфыркавшись, принялась есть. s318 Встречались Райскому дальше в городе лица, очевидно бродившие без дела или с "миражем делая. Купцы, томящиеся бездельем у своих лавок; проедет советник на дрожках; пройдет, важно выступая, духовное лицо, с длинной тростью.
А там в пустой улице, посредине, взрывая нетрезвыми ногами облака пыли, шел разгульный малый, в красной рубашке, в шапке набок, и, размахивая руками, в одиночку орал песню и время от времени показывал редкому прохожему грозный кулак.
Райский пробрался до Козлова и, узнав, что он в школе, спросил про жену. Баба, отворившая ему калитку, стороной посмотрела на него, потом высморкалась в фартук, отерла пальцем нос и ушла в дом. Она не возвращалась.
Райский постучал опять, собаки залаяли, вышла девочка, поглядела на него, разиня рот, и тоже ушла. Райский обошел с переулка и услыхал за забором голоса в садике Козлова: один говорил по-французски, с парижским акцентом, другой голос был женский. Слышен был смех, и даже будто раздался поцелуй...
- Бедный Леонтий! - прошептал Райский, - или, пожалуй, тупой, недогадливый Леонтий! Он стоял в нерешимости - войти или нет.
А ведь я друг Леонтья - старый товарищ - и терплю, глядя, как эта честная, любящая душа награждена за свою симпатию! Ужели я останусь равнодушным?.. Но что делать: открыть ему глаза, будить его от этого, когда он так верит, поклоняется чистоте этого... "римского профиля", так сладко спит в лоне домашнего счастья - плохая услуга! Что же делать? Вот дилемма! - раздумывал он, ходя взад и вперед по переулку. - Вот что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tete-a-tete?.." Он пошел было в двери, но тотчас же одумался и воротился.
"Это история, скандал, - думал он, - огласить позор товарища, нет, нет! - не так! Ах! счастливая мысль, - решил он вдруг, - дать Ульяне Андреевне урок наедине: бросить ей громы на голову, плеснуть на нее волной чистых, неведомых ей понятий и нравов! Она обманывает доброго, любящего мужа и прячется от страха: сделаю, что она будет прятаться от стыда. Да, пробудить стыд в огрубелом сердце - это долг и заслуга - и в отношении к ней, а более к Леонтью!" Это заметно оживило его.
"Это уже не мираж, а истинно честное, даже святое дело!" - думалось ему.
Затем его поглотил процесс его исполнения. Он глубоко и серьезно вникал в предстоящий ему долг: как, без огласки, без всякого шума и сцен, кротко и разумно уговорить эту женщину поберечь мужа, обратиться на другой, честный путь и начать заглаживать прошлое...
Он с полчаса ходил по переулку, выжидая, когда уйдет m-r Шарль, чтобы упасть на горячий след и "бросить громы", или влиянием старого знакомства...
"Это решит минута", - заключил он.
Подумавши, он отложил исполнение до удобного случая и, отдавшись этой новой, сильно охватившей его задаче, прибавил шагу и пошел отыскивать Марка, чтобы заплатить ему визит, хотя это было не только не нужно, в отношении последнего, но даже не совсем осторожно со стороны Райского.
Райский и не намеревался выдать свое посещение за визит: он просто искал какого-нибудь развлечения, чтоб не чувствовать тупой скуки и вместе также, чтоб не сосредоточиваться на мысли о Вере.
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так как Вера,"по дикой неразвитости", по непривычке к людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать в себе развиться ни любопытству, ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка и больше ничего От этого он хватался за всякий случай дать своей впечатлительности другую пищу.
Он прошел мимо многих, покривившихся набок, домишек вышел из города и пошел между двумя плетнями, за которыми с обеих сторон расстилались огороды, посматривая на шалаши огородников, на распяленный кое-где старый, дырявый кафтан или на вздетую на палку шапку - пугать воробьев.
- Где тут огородник Ефрем живет? - спросил он одну бабу через плетень, копавшуюся между двух гряд.
Она, не отрываясь от работы, молча указала локтем вдаль на одиноко стоявшую избушку в поле. Потом, когда Райский ушел от нее шагов на сорок, она, прикрыв рукой глаза от солнца, звонко спросила его вслед: - Не огурцы ли покупаешь? Вот у нас какие ядреные да зеленые! - Нет, - отвечал Райский, - я ничего не покупаю.
- Пошто ж тебе Ефрема? - Да у него живет мой знакомый, Марк, не знаешь ли? - Нешто: у Ефрема стоит какой-то попович либо приказный из города, кто его знает! Райский пошел к избушке, и только перелез через плетень, как навстречу ему помчались две шавки с яростным лаем. В дверях избушки показалась, с ребенком на руках, здоровая, молодая, с загорелыми голыми руками и босиком баба.
- Цыц, цыц, цыц, проклятые, чтоб вас! - унимала она собак. - Кого вам? - спросила она Райского, который оглядывался во все стороны, недоумевая, где тут мог гнездиться кто-нибудь другой, кроме мужика с семьей.
Около избушки не было ни дворика, ни загородки. Два окна выходили к огородам, а два в поле. Избушка почти вся была заставлена и покрыта лопатами, кирками, граблями, грудами корзин, в углу навалены были драницы, ведра и всякий хлам.
Под навесом стояли две лошади, тут же хрюкала свинья с поросенком и бродила наседка с цыплятами. Поодаль стояло несколько тачек и большая телега.
- Где тут живет Марк Волоков? - спросил Райский.
Баба молча указала на телегу. Райский поглядел туда: там, кроме большой рогожи, ничего не видать.
- Разве он в телеге живет? - спросил он.
- Вон его горница, - сказала баба, показывая на одно из окон, выходивших в поле. - А тут он спит.
- Об эту пору спит? - Да он на заре пришел, должно быть хмельной, вот и спит! Райский подошел к телеге.
- Пошто вам его? - спросила баба.
- Так: повидаться хотел! - А вы не замайте его! - А что? - Да он благой такой: пущай лучше спит! Мужа-то вот дома нет, так мне и жутко с ним одной. Пущай спит! - Разве он обижает тебя? - Нет, грех сказать: почто обижать? Только чудной такой: я нешто его боюсь! Баба стала качать ребенка, а Райский с любопытством заглянул под рогожу.
- Экая дура! не умеет гостей принять! - вдруг послышалось из-под рогожи, которая потом приподнялась, и из-под нее показалась всклокоченная голова Марка.
Баба тотчас скрылась.
- Здравствуйте, - сказал Марк, - как это вас занесло сюда? Он вылез из телеги и стал потягиваться.
- С визитом, должно быть? - Нет, я так: пошел от скуки погулять...
- От скуки? Что так: две красавицы в доме, а вы бежите отскуки; а еще художник! Или амуры нейдут на лад? Он насмешливо мигнул Райскому.
- А ведь красавицы: Вера-то, Вера какова! - Вы почем ее знаете и что вам до них за дело? - сухо заметил Райский.
- Это правда, - отвечал Марк. - Ну, не сердитесь: пойдемте в мой салон.
- Вы лучше скажите, отчего в телеге спите: или Диогена разыгрываете? - Да, поневоле, - сказал Марк.
Оки прошли через сени, через жилую избу хозяев, и вошли в заднюю комнатку, в которой стояла кровать Марка. На ней лежал тоненький старый тюфяк, тощее ваточное одеяло, маленькая подушка. На полке и на столе лежало десятка два книг, на стене висели два ружья, а на единственном стуле в беспорядке валялось несколько белья и платья.
- Вот мой салон: садитесь на постель, а я на стул, - приглашал Марк.Скинемте сюртуки: здесь адская духота. Не церемоньтесь, тут нет дам: скидайте, вот так. Да не хотите ли чего-нибудь? У меня, впрочем, ничего нет.
А если не хотите вы, так дайте мне сигару. Однако молоко есть, яйца...
- Нет, благодарю, я завтракал, а теперь скоро и обедать.
- И то правда, ведь вы у бабушки живете. Ну, что она: не выгнала вас за то, что вы дали мне ночлег? - Нет, упрекала, зачем без пирожного спать уложил и пуховика не потребовал.
- И в то же время бранила меня? - По обыкновению, но...
- Знаю, не говорите - не от сердца, а по привычке. Она старуха хоть куда: лучше их всех тут, бойкая, с характером, и был когда-то здравый смысл в голове. Теперь уж, я думаю, мозги-то размягчились! - Вот как: нашелся же кто-нибудь, кому и вы симпатизируете! - сказал Райский - Да, особенно в одном: она терпеть не может губернатора и я тоже.
- За что? - Бабушка ваша - не знаю за что, а я за то, что он - губернатор . И полицию тоже мы с ней не любим, притесняет нас. Ее заставляет чинить мосты, а обо мне уж очень печется: осведомляется, где я живу, далеко ли от города отлучаюсь, у кого бываю.
Оба молчали.
- Вот и говорить нам больше не о чем! - сказал Марк. - Зачем вы пришли? - Да скучно.
- А вы влюбитесь.
Райский молчал.
- В Веру, - продолжал Марк, - славная девочка. Вы же брат ей на восьмой воде, вам вполовину легче начать с ней роман...
Райский сделал движение досады, Марк холодно засмеялся.
- Что же она? Или не поддается столичному дендизму? Да как она смеет, ничтожная провинциалка! Ну, что ж, старинную науку в ход: наружный холод и внутренний огонь, небрежность приемов, гордое понимание плеч и презрительные улыбки - это действует! Порисуйтесь перед ней, это ваше дело...
- Почему мое? - Я вижу.
- Не ваше ли, полно, рисоваться эксцентричностью и распущенностью? - А может быть, - равнодушно заметил Марк, - что ж, если б это подействовало, я бы постарался...
- Да, я думаю, вы не задумались бы! - сказал Райский.
- Это правда, - заметил Марк. - Я пошел бы прямо к делу, да тем и кончил бы! А вот вы сделаете то же, да будете уверять себя и ее, что влезли на высоту и ее туда же затащили, - идеалист вы этакий! Порисуйтесь, порисуйтесь! Может быть, и удастся. А то что томить себя вздохами, не спать, караулить, когда беленькая ручка откинет лиловую занавеску... ждать по неделям от нее ласкового взгляда...
Райский вдруг зорко на него взглянул.
- Что, видно, правда! Марк попадал не в бровь, а в глаз. А Райскому нельзя было даже обнаружить досаду: это значила бы - признаться, что это правда.
- Рад бы был влюбиться, да не могу, не по летам, - сказал Райский, притворно зевая, - да и не вылечусь от скуки.
- Попробуйте, - дразнил Марк. - Хотите пари, что через неделю вы влюбитесь, как котенок, а через две, много через месяц, наделаете глупостей и не будете знать, как убраться отсюда? - А если я приму пари и выиграю, чем вы заплатите? - почти с презрением отвечал Райский.
- Вон панталоны или ружье отдам. У меня только двое панталон: были третьи, да портной назад взял за долг... Постойте, я примерю ваш сюртук. Ба! как раз впору! - сказал он, надевши легкое пальто Райского и садясь в нем на кровать. - А попробуйте мое! - Зачем? - Так, хочется посмотреть, впору ли вам. Пожалуйста, наденете: ну, чего вам стоит? Райский снисходительно надел поношенное и небезупречное от пятен пальто Марка.
- Ну что, впору? - Да, ничего сидит! - Ну, так останьтесь так. Вы ведь недолго проносите свое пальто, а мне оно года на два станет. Впрочем - рады вы, нет ли, а я его теперь с плеч не сниму, - разве украдете у меня.
- Райский пожал плечами.
- Ну, что ж, идет пари? - спросил Марк.
- Что вы так привязались к этой... извините... глупой идее? - Ничего, ничего, не извиняйтесь - идет? - Пари не равно: у вас ничего нет.
- Об этом не беспокойтесь: мне не придется платить.
- Какая уверенность! - Ей-богу, не придется. Ну, так, если мое пророчество сбудется, вы мне заплатите триста рублей... А мне как бы кстати их выиграть! - Какие глупости! - почти про себя сказал Райский, взяв фуражку и тросточку - Да, от нынешнего дня через две недели вы будете влюблены, через месяц будете стонать, бродить, как тень, играть драму, пожалуй, если не побоитесь губернатора и Нила Андреевича, то и трагедию, и кончите пошлостью...
- Почем вы знаете? - Кончите пошлостью, как все подобные вам. Я знаю, вижу вас.
- Ну, а если не я, а она бы влюбилась и стонала? - Вера! в вас? - Да, Вера, в меня! - Тогда... я достану заклад вдвое и принесу вам.
- Вы сумасшедший! - сказал Райский, уходя вон и не удостоив Марка взглядом - Через месяц у меня триста рублей в каркасе! - кричал ему вслед Марк.
XXI
Райский сердито шел домой.
"Где она, эта красавица, теперь? - думал он злобно, - вероятно, на любимой скамье зевает по сторонам - пойти посмотреть!" Изучив ее привычки, он почти наверное знал, где она могла быть в тот или другой час.
Поднявшись с обрыва в сад, он увидел ее действительно сидящую на своей скамье с книгой.
Она не читала, а глядела то на Волгу, то на кусты. Увидя Райского, она переменила позу, взяла книгу, потом тихо встала и пошла по дорожке к старому дому. Он сделал ей знак подождать его, но она или не заметила, или притворилась, что не видит, и даже будто ускорила шаг, проходя по двору, и скрылась в дверь старого дома. Его взяло зло.
"А тот болван думает, что я влюблюсь в нее: она даже не знает простых приличий, выросла в девичьей, среди этого народа, неразвитая, подгородная красота! Ее роман ждет тут где-нибудь в палате..." Он злобно ел за обедом, посматривая исподлобья на всех, и не взглянул ни разу на Веру, даже не отвечал на ее замечание, что "сегодня жарко".
Ему казалось, что он уже ее ненавидел или пренебрегал ею: он этого еще сам не решил, но только сознавал, что в нем бродит какое-то враждебное чувство к ней.
Это особенно усилилось дня за два перед тем, когда он пришел к ней в старый дом с Гете, Байроном, Гейне да с каким-то английским романом под мышкой и расположился у ее окна рядом с ней.
Она с удивлением глядела, как он раскладывал книги на столе, как привольно располагался сам.
- Что это вы хотите делать? - спросила она с любопытством.
- А вот, - отвечал он, указывая на книги, - "улетим куда-нибудь на крыльях поэзии", будем читать, - мечтать, унесемся вслед за поэтами.
Она весело засмеялась.
- Сейчас девушка придет: будем кофты кроить, - сказала она. - Тут на столе и по стульям разложим полотно и "унесемся" с ней в расчеты аршин и вершков...
- Фи, Вера: оставь это, в девичьей без тебя сделают...
- Нет, нет: бабушка и так недовольна моею ленью. Когда она ворчит, так я кое-как еще переношу, а когда она молчит, косо поглядывает на меня и жалко вздыхает, - это выше сил... Да вот и Наташа. До свидания, cousin. Давай сюда, Наташа, клади на стол: все ли тут? Она проворно переложила книги на стул, подвинула стол на средину комнаты, достала аршин из комода и вся углубилась в отмериванье полотна, рассчитывала полотнища, с свойственным ей нервным проворством, когда одолевала ее охота или необходимость работы, и на Райского ни взгляда не бросила, ни слова ему не сказала, как будто его тут не было.
