- •6 Напомним, что писатель широко пользуется термином «мизах» как для обозначения комического вообще, так и юмора в частности,
- •6 Ь. И. Маштакова 8j
- •Глава II
- •11 «Книга основных правил», как перевел а. Е. Крымский [147, 125].
- •9 Е. И. Маштакова
- •64 См. Об этом несколько замечаний у в. Д. Смирнова (157, 28, 108 и др.; 160, 489—490].
- •Глава 111
- •12 Е. И. Маштаков;? j77
6 Ь. И. Маштакова 8j
ства; прямо не высказанное, оно составляет пафос всего произведения.
Поэма Шейхи «Хар-наме» будила передовую мысль, способствуя развитию критического взгляда на действительность. Это интереснейшее произведение турецкой литературы оригинально аллегорическим отображением жизни. В его поэтике традиции «классической» литературы соединились с фольклорными элементами. Поэма безусловно заслуживает того, чтобы ей было отведено подобающее место в истории турецкой литературы.
Глава II
МЕСИХИ. ЕГО ПРЕДШЕСТВЕННИКИ И СОВРЕМЕННИКИ
Турецкая литература примерно со второй половины XV в. вступила в новый, длившийся более столетия, этап, который уже давно называют «золотым веком» в ее истории. Это образное обозначение высшего подъема в словесности средневековой Турции, думается, скорее эмоциональное, чем научное.
Недаром еще В. Д. Смирнов решительно возражал против такого определения литературы эпохи Сулейма-на I (1520—1566). «Никто из ориенталистов не аргументирует это указанием на глубину мысли и красоту формы», — писал ученый в 1873 г. [158, № 127, л. 136]' и пояснял, что .период характеризуется только большим оживлением литературной деятелыности [158, № 127, л. На]. Сами турки строго судили о поэзии века. Это видно хотя бы по тогдашним тезкире, прежде всего по сочинению Лятифи (позднее в «Очерке» оно широко цитируется ученым). В. Д. Смирнов обращал внимание на то, что вызвавшие литературный .подъем «жизненные условия носили в себе зародыш долженствовавшего вскоре наступить упадка и разложения во всех сферах государственного и общественного строя Турции. Явление это не замедлило сказаться в литературе турецкой...» [160, 482].
Общие процессы в истории турецкой литературы и многие частные ее проблемы изучены так мало, что все еще затруднительно дать серьезное обоснование концептуальных положений, касающихся существа разви-
1 Подробнее о литературоведческих материалах архива ученого см.: Е. И. М а ш т а к о в а, В. Д. Смирнов — исследователь турецкой литературы (151].
6* 83
тий художественной словесности турок. Однако ПОЯВИЁ-шиеся за последние годы книги и статьи (уже частично упоминавшиеся нами) позволяют теперь строить научные гипотезы.
Так, идея существования этапа Возрождения в литературах Востока, выдвинутая и поддерживаемая рядом советских ученых, нашла на турецком материале своих сторонников в лице И. В. Боролиной [135; 136] и болгарского ученого Р. Молдова [153]. Не вдаваясь в существо самой идеи, следует признать, что она позволила как бы заново увидеть и оценить многие уже известные факты из истории литературы и культуры Турции и ввести в научный оборот новые материалы. Однако нужно еще приложить немало труда, чтобы оставленные пока без внимания другие важные факты и явления в истории литературы Турции (с пашей точки зрения противоречащие возрожденческим идеям) нашли свое место в этой системе взглядов и получили должное объяснение. Рассмотрение же существа этой серьезной и сложной проблемы требует специальных глубоких изысканий.
Итак, турецкая письменная .литература, условно говоря, со второй половины XV в. существовала в новом качестве. Оно определялось и явлениями общественной жизни, и развитием классических литературных традиций, и запросами основного «адресата» этой поэзии и прозы, и многими другими факторами.
Османское государство к концу XV столетия стало могущественной империей. Территориальные завоевания активизировали ее экономическую жизнь. Богатея, Турция стремилась великолепием и пышностью двора еще более утвердиться в качестве первой и главнейшей державы Ближнего Востока. Это обусловило и особый «настрой» собственно придворной литературы. Ее служебный характер сказался в том, что панегирические сочинения заняли в ней весьма значительное место. Выработалась целая система специфических образов и тропов, которые, постепенно теряя качества новизны и непосредственности, становились набором условных технических приемов, закреплявшихся за определенными темами и формами. Клише с готовых, испытанных временем и поэтической практикой образцов сочетались с крайней усложненностью стиля художественной сло-
84
Ёесности вообще. Насыщение языка литературных произведений арабскими и персидскими лексическими заимствованиями приняло столь чудовищный характер, что сделало его непонятным для турок, не имеющих высокого уровня образованности и начитанности в арабской и особенно персидской литературе.
Неестественность такого положения в турецкой поэзии и прозе уже осознавалась некоторыми писателями, как, например, Махреми (ум, в 1535 г.), Назми (ум. в 1548 г.) и др. Зачинателем упрощения в этой области выступил в конце XV в. Висали. В следующем столетии эта тенденция получила свое дальнейшее развитие А стала называться борьбой за «общедоступный турецкий язык» («тюрки-и басит»).
Некоторые турецкие писатели, решая определенные идейно-эстетические задачи в своей художественной практике, способствовали выявлению и закреплению начал единого литературного языка, сложившегося, как таковой, примерно к концу XV в.
Литературная регламентированность поэзии помимо других обстоятельств направлялась еще и модой па все персидское, достигшей в этот период максимального развития. Как мы помним, начало этому было положено в первые века существования турецкой поэзии.
Увлечение всем персидским, воспринимавшимся как мерило ценности в области литературы, приняло в придворных кругах крайнее выражение. Независимо от художественной ценности любое произведение персидской литературы приобретало в глазах турок высокое художественное значение. Поэтому Е. Э. Бертельс имел основание писать, что турецкие поэты XV в., помимо классиков, «ориентируются на персидских авторов, в истории персидской литературы занимавших очень скромное место» [170, 214].
Известен, например, и такой трагикомический .факт, впервые сообщенный тезкире Лятифи и Сехи. Турецкий поэт второй половины XV в. Л я а ли родом из То-ката некоторое время учился в Персии и по возвращении довольно долго выдавал себя за перса. Он стал шейхом в одном стамбульском текке и был допущен на личные меджлисы Мехмеда II. «Подлог» обнаружился, и Ляали тотчас с позором изгнали отовсюду. На это «самозванец» ответил сатирой, где говорится, что
85
в Турции персов встречают с почетом и возвышают лишь за то, что они родом из Персии. Не зря, говорит поэт,
Каждый из персов, кто в Рум прибывает,
Полон надежд стать везиром или санджакбеем [21, I, 217].
Эстетические вкусы тех, кто регламентировал придворную поэзию и прозу как литературу для избранных, нивелировали своеобразие турецких авторов, подгоняли их творчество под персидский шаблон.
Турецкие поэты, некритически воспринимавшие всю персоязычную словесность, рабски следовали ей и в поэтике, и в идейно-художественном отношении; в своем творчестве они обращали литературные каноны в набор мертвых штампов. Такой подход к иноязычным заимствованиям и литературным традициям вредил поступательному движению турецкой литературы. Он сдерживал кристаллизацию и развитие в ней национальных начал, особенно важных для ее будущего.
В то же время творческое усвоение турецкими поэтами и прозаиками всего лучшего, прогрессивного в пер-соязычной литературе было весьма плодотворным для укрепления основ национальной художественной словесности.
XV век для турецкой литературы прошел в значительной мере под знаком обращения к традициям Низами. Новым стимулом послужило создание поэтом Шейхи уже известного нам месневи «Хосров и Ширин» на основе одноименного произведения Низами. Позднее в Турции стали популярны стихи Джами (1414—1492), которым особенно увлекались в придворных кругах: как дань восхищения его лоэзией Мехмед II и БаязидП даже выплачивали Джами своего рода пенсию.
К концу века в Турции была уже хорошо известна поэзия узбекского классика Алишера Навои (1441 — 1501). Она вызвала многочисленные подражания и прямые «ответы» (назире) на его стихи. Первым в этом был Ахмед-паша, за ним последовали и другие. По мнению специалистов, Навои явился основоположником сатирического направления в 'узбекской литературе [164, 67; 198, 79 и др.], которое в его времена становится особенно популярным. Поэт, в чьем творчестве соединились богатый опыт классической персоязычной
86
литературы и традиции тюркоязычной поэзии, проявил себя подлинным новатором также в области сатиры и юмора. Он обратился к сатирическому изображению как к средству выражения прогрессивных идей [164, 67], пишет А. X. Абдугафуров, автор двухтомного труда о сатире Навои [163]. В его творчестве социальная сатира органически сочеталась с критическим отношением к действительности. Художественно совершенная и многообразная по форме, она создавалась на языке, тогда достаточно понятном туркам. Последнее обстоятельство могло сказаться самым непосредственным образом на той же области турецкой литературы, поддержать в ней прогрессивные тенденции. Бросается в глаза, например, общность объектов сатиры: паразитизм придворных кругов, лицемерие и продажность «дельцов от религии» (шейхов, кадиев, захидов-от-шельников и др.), лжеученые, льстивые поэты-панегиристы, искусные в плагиате, и пр. Много схожего и в приемах сатирического осмеяния, в нередкой слитности сатиры и критики, в частом использовании приемов «несмешной сатиры», в соединении сатиры с дидактикой и другом. Все это было бы полезно проследить на конкретных примерах, занявшись вопросом специально.
Живая связь с литературами, родственными по языку, а также иноязычными, имела продолжение и в дальнейшем.
В турецкой литературе, по мере развития и обогащения ее в жанровом отношении, расширились рамки социальной ориентации: она уже адресовалась к демократическим кругам города. В поэзии и прозе появлялись и постепенно накапливались самобытные черты, послужившие основой для развития в будущем особенностей литературы национальной. В литературе, связанной с интересами городских трудовых слоев, были популярны сатира и юмор, которые, как известно, со временем все более проявляли приметы своей национальной принадлежности. Вот почему по необходимости в книге иногда речь заходит о национальных элементах >в литературе турок.
Живые силы литературы развивались в условиях доминирующего положения религии в духовной жизни турок. Передовые умы своего времени, вынужденные считаться с этим, умели, выражая свои суждения, об-
87
ходить жесткие религиозные регламентации, действовавшие и в литературе.
Светская власть тоже направляла развитие литературы в своих интересах. Она покровительственно относилась к «изящной литературе» нужного ей образца. Меценатство приняло широкие размеры в столице и провинциальных центрах. Оно могло исходить и от самого султана или его приближенных, таких, например, как близкий друг Баязида II Мюейед-заде (1456—1516), сам писавший неплохие стихи.
В таких условиях (обрисованных здесь лишь в самом общем виде) развивалась художественная словесность средневековой Турции.
Литературу XV в. представляет прежде всего творчество нескольких поэтов, выделявшихся среди множества стихотворцев того времени (Лятифи, например, назвал имена трехсот поэтов, которых дало лишь одно столетие до 1546 г.).
Образцом поэзии турки считали тогда творения Ахмед-паши (ум. в 1497 г.). Где бы ни находился по долгу службы Ахмед-паша, он всегда был в центре литературной жизни, объединяя вокруг себя местных поэтов. Касыды, газели и особенно мюребба (строфические стихотворения, в которых каждая четырехстрочная строфа завершается единым «припевом»), вошедшие в его диван, привлекали свежестью, непосредственностью изображения радостей жизни и любовью к человеку. Среди этих стихов встречаются и юморески (нюкте).
Стихи Ахмед-паши были популярны у его современников не только на родине, но и за ее пределами, у стихотворцев Хорасана, например. Они оставили заметный след в творчестве многих турецких поэтов и вызвали множество подражаний. Сам Ахмед-паша высоко цегаил поэзию Хафиза, Камола Худжанди и Салмана Саведжи. Он писал назире на известные турецкие стихи (например, на касыду Шейхи с редифом «Kerem»).
Вообще искусство литературного подражания (на-зиреджилик) было в то время необычайно развито. Так, пользовались известностью своеобразные газели Неджа-ти и Михри Хатун с редифом «gitme gil», являющиеся
88
назире на газель Шейхи с таким же редифом, входящую в его месневи «Хосров и Ширин». У бесталанных же стихотворцев назире превращалось в литературное штукарство.
Из двух упомянутых поэтов, занимавших видное место в литературе, первенствовал Неджати (ум. в 1506 г.), принадлежавший к школе Ахмед-паши, хотя во многом и отличавшийся от своего учителя. Он менее догматично относился к литературному канону, был самостоятельнее в выборе тем и сюжетов, часто отдавая предпочтение тому, что подсказывал народный вкус, что было связано с провинциальной жизнью. В языке Неджати заметны следы кастамонийского диалекта.
Стихи Неджати, лиричные, искренние, сами послужили основой для многих подражаний.
На его стихи писала назире горячая почитательница Неджати — поэтесса Михри Хатун (ум. в 1506 г.), многое воспринявшая из его поэзии. Ее лирические стихи, где она свободно и страстно говорит о своих переживаниях, связанных с горестями и радостями любви, полны своеобразия. Ее гнев против кодекса мусульманской морали, жестоко уродовавшей душу и жизнь человека, протест против бесправного положения мусульманской женщины часто находили выход в резких насмешках, в язвительных выпадах в адрес «блюстителей нравственности»,— мухтасибов, лицемерных чиновников от религии и ханжей любого звания, (как мы знаем, это было давним мотивом в турецкой поэзии). В своей неравной борьбе поэтесса не жалела иронических красок или сарказма, когда расправлялась с противниками. И те жестоко отплатили ей, незаслуженно ославив ее, а ее стихи объявив непристойными 1194, 5—71]. Видимо, этим можно объяснить, почему высоко чтимый ею как поэт и литературный наставник Неджати ответил Михри Хатун эпиграммой:
О ты, слагающая назире на мои стихи,
Смотри, не преступай пределы приличия.
Не говори: «Вот по размеру и рифме
Мои стихи близки Неджати».
Хотя и по три (согласных] буквы в словах
«Стыд» и «Знанье», но разве значат они одно? (21, I, 74].
Нередко в подобных эпиграммах и пародиях или в назире раскрываются взаимоотношения людей, коиф-
Ликты, существовавшие меЖду пнмй, или их вкусы и пристрастия. Это позволяет составить некоторое представление о литературной жизни эпохи, о самой литературе и, в частности, о юморе и сатире, занимавших заметное место в произведениях разного характера и разных жанров.
Поэт Халили (ум. в 1485 г.) интересен нам как автор «Книги разлуки» («Фыркат-наме»). В этом месневи от первого лица просто и искренне рассказывается о любви героя. Автор насыщает повествование жизненно достоверными сценами, говорит о своих скитаниях по стране, дает живые зарисовки природы, городов и т. д.
На этом фоне разыгрывается забавная история. Герой внезапно влюбляется, и это становится для него настоящим бедствием: ни работа, ни учение не идут ему на ум. Но повествование об этом приобретает не романтическую, а комическую окраску: герой в смятении обращается с упреками к своему сердцу и глазам, которые «повинны» в том, что его поразила любовь к жестокой красавице. А те комично оправдываются, сваливают вину друг на друга2. Не найдя виноватого, герой решает отказаться от нежданной и обременительной для него страсти. За этим следует цепь приключений, где тесно сплетается волшебное и реальное [33, 229—231]. Большое место в литературе Турции XV в. занимали сочинения на моральные и религиозные темы. Авторы этих произведений, адресованных, как правило, самому широкому кругу читателей и слушателей, ставили перед собой определенные идейно-эстетические задачи. Создание книг, доходчивых и в то же время занимательных, отвечающих народным вкусам и запросам, предъявляло особые требования к их языку, стилю и поэтике. Здесь-то и кроются истоки сравнительно простого языка этих произведений и художественно-изобразительных средств, созвучных фольклору. Так, Джеляль Му-хибби (даты жизни неизвестны) в своем месневи (написанном, видимо, в середине века) на весыма распространенную в такого рода сочинениях тему рождения
2 Обратим внимание на сходство этого сюжета с юмористической газелью Навои в его «Сокровищнице знаний» («Хазойинул-маоний») — в позднейшей редакции его дивана, завершенной между 1492 и 1498 г. {197, IV, 601].
90
пророка, следующим образом выразил свою авторскую позицию:
Грубовата моя турецкая речь
И с изъяном размер в стихах [33, 268].
Но обращаясь к самому себе, поэт объясняет свою задачу:
«Так просто |[и] говори: пусть тебя понимают {даже] необразованные» (33, 268].
Авторы проповеднических и дидактических сочинений, исходя из своих целей, старались приблизиться к реальной жизни и нередко прибегали к испытанному средству — юмору. Все это объективно способствовало складыванию национальных традиций в литературе и в известной мере противостояло тогдашней моде на все персидское.
Примером может служить «Предание о любви» («Асар-и ашк») поэта-суфия Рушени (ум. в 1486 г.). Положения веры иллюстрируются здесь рассказами и притчами, отвечавшими народным вкусам и представлениям; «простонародная» манера выражения помогает достоверно передать яркие бытовые сценки, показать народные характеры. Так, полон жизни и правды его «Бедняк, притворяющийся сытым» («Кендини ток гёсте-рен зюгюрт адам») [33, 282—283]. С горьким юмором, с явной симпатией рассказывается, к каким ухищрениям прибегает бедняк, чтобы скрыть мучивший его голод. В лавчонке, где люди собираются, чтобы поболтать и поесть, он демонстративно пьет одну воду, уверяя всех, что объелся жирной пищей и сыт по горло. В этой наивной хитрости бедняка видны и боязнь насмешки, и желание защитить свое человеческое достоинство.
В тот же период у турок были популярны авторские рассказы, частично являвшиеся переработкой турецких или иноязычных произведений фольклорного и книжного происхождения. Эти притчи, легенды и рассказы редко обходились без юмора, никогда не иссякавшего в народной словесности и обогащавшего литературу. Он, например, прослеживается в сборниках рассказов Ахмеда Биджана (ум. в 1454 г.) «Удивительные создания»
91
(«Асаибуль-махлюкат») и «Тайные жемчуга»3 («Дюрр-и мекнун»), у Шейхзаде Ахмета (лгавшего примерно в то же время) в его цикле занимательных рассказов «Сорок утр и вечеров» («Эрбаин-и супх у меса»).
Изучение этих рассказов, появившихся «на пересечении» литературы и фольклора, обычно затруднено отсутствием необходимых публикаций. У сочинения Шейхзаде Ахмета более счастливая судьба: позднее оно было опубликовано под названием «Сказки сорока ве-зиров» («Кырк вазирлер хикайелери»). Индийский первоисточник, переработанный персидской словесностью в «Книгу Синдбада» («Синдбад-наме»), перешел к арабам, а оттуда попал к туркам в их литературу и фольклор. Отсюда и сходство, точнее, сродство «Сорока утр и вечеров» Шейхзаде Ахмета и сказок «Тысяча и одна ночь» (по общей композиции и многим сюжетам). Юмор заполняет многие страницы сочинения. Вот, например, одна из историй, рассказанных турецким автором [34, 92—93].
Некий человек пообещал султану соткать такую тонкую материю, что увидеть ее сможет лишь честный человек. Получив заказ и деньги на расходы, мнимый ткач весело проводит время в питейных домах. Поиздержавшись, молодец приходит к султану со свертком бумаги. Тот разворачивает его и ничего не видит. Но сознаться в этом боится; везиры — тоже. Султан решает, что лучше ему похвалить «искусную» работу. Тогда «ткач» ловко «обматывает» воображаемую материю вокруг шапочки, надеваемой под чалму, и потом водружает ее на голову султана. Молодца похвалили и одарили.
Потом шах с везирамп удалился к себе в покои и признался им, что не может разглядеть материю. Везиры сознались, что и они ничего не видят. «Наконец-то все поняли, что, оказывается, и нет ничего» [34, 93].
В этой истории легко угадывается основа известного сюжета «платье голого короля» [208, № 1620, 461]. К турецкому ближе арабский сюжет «невидимый тюрбан», отмеченный Виктором Шовеном [211, VIII, № 120; 130]. В отличие от турецкого в обоих сюжетах увидеть новое платье короля или тюрбан повелителя может
3 Возможен перевод «Скрытые жемчужины».— Прим, ред.
92
только законнорожденный. В одном случае истину, как известно, открыл мальчик, сказавший, что король-то голый, в другом — столь же простодушно уличили плута принц и его два министра. У В. Шовена зафиксирован еще один арабский сюжет на ту же тему [211, II, № 32; 156], где действуют трое пройдох; «Развеял чары конюх-негр, которому было нечего терять»,— пишет автор арабской библиографии. У Шейхзаде Ахмета догадливыми, но, но известной причине, молчаливыми оказываются сам султан и его везиры, одураченные ловким малым из «низов» (распространенный сюжет плутовской новеллы).
В художественную словесность того времени помимо произведений, подобных упомянутым здесь, входила ча-стично и хроникальная, летописная литература на турецком языке, берущая начало в XIV в. Некоторые турецкие историки были неплохими рассказчиками. Изложение событий у них не всегда строго соответствовало фактам. Отражая интересы «высших» кругов общества, историографическое сочинение могло стать панегириком в прозе. Но в рассказе о частностях, особенно если это касалось далеких времен, автор мог дать волю своему воображению, и тогда в «сценах из истории» действительное сплеталось с вымышленным, с тем, что подсказывали историку его идеалы. Чем богаче была литературная одаренность летописца, тем ярче и правдоподобнее оказывались нарисованные им картины и тем дальше порой уходил он от исторических фактов. Нередко рассказы сопровождались назидательными советами и наставлениями автора. Современники историка находили в этих хрониках увлекательное чтение.
Эта традиция идет еще от «Истории дома Османов» («Теварих-п Али-н Осман») Ашык-пашазаде (1400— 1502), внука прославленного поэта XIV в. Ашык-паши. Высокообразованный историк, он, несомненно, обладал большим талантом рассказчика. Описания исторических событий у пего так живы, что иногда превращаются в своего рода вставные новеллы (озаглавленные в тексте «Латифе») с пространными диалогами, авторскими пояснениями и т. д.
Непосредственным продолжателем Ашык-пашазаде был известный летописец Нешри. В его истории, выспренне названной по тогдашней моде «Зерцало мира»
93
(«Джихан-нюма»), «вставные новеллы» выделены заголовком «Рассказ» («Хикайе»). Тем самым Нешри, видимо, показывал, что отличает факты истории от вымысла. В обоих сочинениях местами заметна юмористическая, изредка и сатирическая окраска.
Итак, даже краткий обзор (в интересующем нас аспекте) турецкой литературы XV в. показывает, что линия комического не прерывалась в ней, проявляя себя то в одной, то в другой области литературы или фольклора.
В условиях взаимодействия с персоязычной и тюрко-язычными литературами в турецкой словесности продолжали развиваться самобытные начала, шло постепенное «накопление» национальных элементов.
Некоторые литературные факты обнаруживают черты сходства по многим линиям с отдельными явлениями из истории иноязычных литератур. Один исторический факт, ранее упоминавшийся многими только в анекдотическом плане, в свете новых данных заслуживает более внимательного к себе отношения. .
Турецкий Фирдоуси, или, как чаще его называют, Фирдоуси Долгий (Узун; собственное имя—Ильяс),был образованным человеком, сведущим в истории, и знатоком дестанной литературы, автором нескольких сочинений 'подобного типа. Его «Книга Сулеймана» («Сю-лейман-наме»), плод многолетнего труда, поражала своим объемом — в ней было свыше 8300 страниц. За ее размеры автор и получил от современников насмешливое прозвище Долгий (<к тому же он, кажется, был человеком высокого роста).
В основе произведения — жизнь легендарного пророка Сулеймана (Соломона) п сказания, связанные с его именем. На эту сюжетную нить нанизано множество притч и анекдотов книжного и фольклорного, турецкого и инонационального происхождения, рассказов на исторические и научные темы. «Эпопея-энциклопедия» назвал «Книгу Сулеймана» Васфи Махир Коджатюрк [33, 300], оставивший пока наиболее подробный рассказ о ней и опубликовавший один отрывок [34, ИЗ—125]. Это многоплановое произведение соединяет исторический и религиозный эпос, героические дестаны, любовные и волшебные рассказы. Написанная прозой с большими стихотворными вставками, (составляющими около трети
всего объема), эпопея оригинальна по стилю и по языку, довольно близкому к народному.
Вопреки ожиданиям автора, который поднес «Книгу Сулеймана» Баяэиду II, она не имела успеха у правителя. По мнению Васфи Махира Коджатюрка, по рукописи познакомившегося со значительной частью из того, что сохранилось от произведения, «Сулейман-наме» — первое «туранское» по духу сочинение на турецком языке, герой которого к тому же отчасти придерживается некоторых шаманских верований. Последнее, по мысли ученого, было особенно неприемлемо для набожного султана-мусульманина, воспитанного на арабо-мусульман-ской культуре. Действительно, религиозные чувства султана могли сыграть определенную роль. Главное же заключалось, вероятно, в том, что было уязвлено самолюбие Баязида П. «Книга Сулеймана» прославляла не прямых предков султана и не его самого, представителя правящего дома Османов, близкого тогда к вершине своего могущества и славы, а слишком далеких легендарных предшественников их рода. К тому же истинным героем эпопеи оказывается не пророк Сулей-ман, а «туранский» шах Афрасияб.
Султан, познакомившись с эпопеей, распорядился из 366 томов оставить всего 80, а другие уничтожить. Оскорбленный автор написал злую сатиру в адрес Баязида II и бежал из родной страны к Шаху Исмаилу (1456—1524), правителю сефевидското государства в Азербайджане, большому поэту, известному под именем Хатаи. Эти события в жизни турецкого поэта, по иронии судьбы назвавшегося Фирдоуси, и перипетии судьбы Фирдоуси, классика персоязычной литературы, весьма похожи, хотя их разделяют почти пять веков. Однако конфликт «поэт и царь» в турецком варианте приводит к трагическим последствиям не только для автора, но и для его детища.
Вновь коснувшись связей турецкой литературы со словесностью соседних народов, нельзя не назвать имя классика азербайджанской литературы Физули (ум. в 1556 г.). Его талантливые стихи, отразившие широту философских и общественных интересов поэта, его гуманизм, протест против несправедливого устройства жизни стали для турок высоким образцом и художественной мерой в поэзии. Баки, Наби, Недим (в новое вре-
95
мя— Тевфик Фикрет) и многие другие турецкие поэты откликнулись на его стихи своими назире. В творчестве самого Физули, как считают турецкие ученые, прослеживаются отзвуки поэзии Шейхи, Ахмет-паши и особенно Неджати.
Зрелая поэтическая культура азербайджанского писателя-гуманиста обогащала турецкую поэзию художественным опытом изображения духовного богатства человека, всей полноты его чувств, способствовала определению художественного уровня в показе повседневной жизни людей, их обычаев и нравов, социальной и общественной среды, в описании природы и т. д. Наряду с другими стихами турки на хорошо понятном им языке знакомились с юмористическими и сатирическими произведениями Физули. В них азербайджанский поэт бичует те же общественные пороки, которые высмеивали и турецкие поэты: ханжество служителей веры, моральную испорченность и невежество светской и духовной «верхушки» общества и многое другое. В этом смысле интересны его сатирическая поэма-аллегория «Гашиш и вино» («Бенг у Баде»), где автор в иносказательной форме с язвительной насмешкой показывает современную ему придворную жизнь во всем ее «великолепном безобразии», и «Жалоба» («Шикайет-наме»), которую справедливо называют политической сатирой [205, 36]. Последняя, видимо, сыграла немаловажную роль в том, что такого рода сочинения стали популярными у турок.
Непосредственный повод к сочинению Физули «Жалобы» имеет прямое отношение к Турции. Поэт поднес Сулейману I, посетившему Багдад, касыду, называемую обычно «Багдадской» («Багдад касидеси»). Турецкому султану, приученному придворными панегиристами к восхвалению его персоны, а всего турецкого — как частицы его личной, монаршей славы, пришлась не по нраву великолепная ода Багдаду. К тому же было известно, что до этого Физули писал (впрочем, безуспешно) приветственные касыды заклятому врагу турецкого султана сефевидскому правителю Шаху Исмаилу. Сулейман, правда, распорядился выплачивать Физули небольшое жалованье из вакуфных доходов. Но местные чиновники без стеснения пренебрегли султанским указом, видимо надеясь на свою безнаказанность. Тогда Физули и напи-
96
сал (прозой, перемежающейся стихами) письмо-жалобу. С уничтожающим сарказмом он обрисовал казначейских чиновников: «Не было у них ни следа честности, ни признака правдивости», они «были подобны скотам, или, быть может, презреннее скотов» [205, 535]; запомним эти слова: они скоро прозвучат из уст турецких сатириков, например Рухи Багдади. В диалогической форме представлен у Физули разговор поэта со служителями казны; цинично откровенны слова этих взяточников и казнокрадов. Преувеличенные восхваления щедрости и великодушия султана (что в контексте звучит уже насмешливо) сопровождаются саркастическими замечаниями о том, что само султанское благодеяние уничтожает человеческое достоинство и удовлетворяться этой «милостью» — «беспредельная глупость». Далее поэт говорит, что сообщает о случившемся лишь ценя труд, которым обременил себя султан, написав грамоту, пропавшую даром. Оказалось, и на этот раз Физули обращался к повелителю без пользы для себя.
Появление «Удивительных событий» («Бедае ул-ва-каи») Зайнаддина Васифи (1481 —1551 или 1566) могло иметь для турецкой сатиры немаловажное значение. Написанное по-персидски в виде мемуаров, где сюжетным стержнем служит автобиографическое и псевдобиографическое повествование, это произведение наполнено вставными новеллами самого разнообразного содержания. Иногда это литературная обработка фольклорных сюжетов (вплоть до историй ходжи Насреддина), иногда— непристойные анекдоты, заимствованные у известного уже нам персидского сатирика Убайда Закани (XIV ъ.), иногда—собственные рассказы на бытовые темы или истории из жизни тех лиц, которые группировались вокруг феодальных правителей Самарканда и Бухары и представляли собой «высшее» духовное и светское общество провинции. Показ событий в инвек-тивном или панегирическом духе составляет своеобразие этого произведения, написанного прозой и стихами. Обличения здесь принимают форму сатирических пародий, фарса, сатирических портретов и т. д.4. Для стиля Васифи характерна тенденция к реалистическому ото-
4 Это убедительно раскрыто А. Н. Болдыревым в интереснейшей творческой биографии поэта [171].
7 Е. И. Маштакова 97
бражению действительности и отказу от риторики в пользу простоты языка, что привело поэта, в частности, к использованию просторечных элементов, диалектизмов и др. Эти же особенности, как мы могли уже заметить и увидим далее, были свойственны некоторым турецким сатирическим и юмористическим произведениям. Было бы весьма интересно исследовать общие черты «Удивительных событий» Васифи и турецких произведений, изображающих с критических позиций, в формах комического порочность, моральное и духовное убожество господствовавшей верхушки. Книга персидского автора могла прийтись по вкусу турецким читателям из городского среднего сословия, владевшим языком оригинала, особенно если учесть, что и в самой Турции городская литература получала все большее развитие, чему способствовали сходные общественные процессы.
РЕВАНИ, ЗАТИ И ДРУГИЕ
В XVI в. в турецкой литературе в полную силу проявились особенности, которые во второй половине предшествующего столетия стали сложившимися чертами или только наметились как тенденция.
На развитие турецкой культуры вообще и литературы в частности решающее воздействие оказывал достигнутый к тому времени Османской империей наивысший подъем во многих областях государственной жизни. В ту пору еще можно было пользоваться выгодой военных завоеваний, роста торговых и культурных связей и т. д. Жизненные потребности вызывали развитие многих наук (например, математики, географии, медицины и др.), а также расцвет ремесел, строительного дела и т. п. Своего рода интеллигенция, а также ремесленники составляли все возраставшую прослойку. Само их существование было неразрывно связано с ростом городов как административных, военных и торгово-ре-месленных центров, как центров культуры. В крупных городах, где в ту пору велось большое строительство, в том числе и мусульманских школ, несколько увеличилась грамотность населения.
У части горожан известная «свобода» от собственности при некотором уровне образованности порождала
98
также и более свободное обращение с издавна установившимися догмами в области духовной. Не случайно именно в такой среде созревали свободолюбивые идеи, равно как и «вольное» отношение к общественным порядкам.
Социальные 'взрывы, потрясавшие средневековую Турцию, чаще всего были выступлениями крестьян. Новая их волна поднялась в начале XVI в. Еретические вероучения часто освящали действия тех, кто восставал против феодального гнета. Лишь к исходу 1526 г. эти проявления народного гнева были подавлены, но потрясения, вызванные ими в обществе, чувствовались еще долго.
С эпохой максимального расцвета империи совпал расцвет панегирической литературы, адресованной феодально-аристократическим верхам общества во главе с самим султаном. Поэты достигали подлинной виртуозности во владении техникой стиха (в создании, например, таких произведений, как хронограмма — тарих, стихотворная шарада — муамма и др.); в искусном пользовании изощренными тропами; в эффектном сочетании уже известных поэтических приемов для обновления привычных образов, которые должны поразить воображение читателя. Эстетическая концепция, лежащая в основе такого рода произведений, нашла верное и точное генетическое объяснение в труде А. Н. Болдырева «Зайнад-дин Васифи» [171], рассматривающего сходные явления в истории таджикской литературы примерно того же периода.
«Стремление феодальной верхушки к утверждению своего абсолютного и безусловного превосходства решительно во всех областях литературной и духовной жизни закономерно нашло свое отражение в возникновении риторического стиля, предназначенного для изображения всего „возвышенного" в возможно более „возвышенной", непохожей на обьТденное, „простое", „вульгарное", то есть наиболее далекой от реальной действительности, литературной форме» [171, 249]. Сам предмет изображения был неблагодарным «материалом» и мог служить лишь поводом к созданию технически совершенных, схематизированных, изготовленных по заранее известным образцам сочинений, героями которых оказывались не конкретные лица, а идеализированные
7* 99
фигуры, носители идей. Голая подражательность изгоняла из стихов и прозы живую душу, самое реальность. Язык литературных произведений был максимально насыщен арабо-персидской лексикой. Панегиристы, как бы ни были они искусны, все же оставались в основном в рамках так называемого придворного направления литературы.
Подлинный взлет обнаруживает другое направление в литературе Турции, отличавшееся жизнерадостностью, бурным выражением чувств и эмоций, яркостью, «нарядностью» формы. Поэты, используя условную систему образов, славили радость бытия во всех его проявлениях, уверенность человека в своих силах. Лирическим героем часто оказывался ринд — гуляка и жизнелюб, чувствующий себя свободным от стеснительных правил и ограничений, налагаемых на личность обществом с его законами и традициями, религиозными установлениями. Эта условная фигура выполняла в литературном произведении «поручения» автора: высказывала за него идеи, передавала его размышления, сопровождавшие поиски истины, и т. д. Ринду часто прощались вольные мысли, высказанные IB самой дерзкой и даже 'непристойной форме. Риндом могла «прикинуться» и турецкая поэтесса, как поступила, например, Михри Хатун, и в такой условной форме выразить мысли, недозволенные ей, женщине-мусульманке.
В XVI в. в турецкой литературе большое распространение получили произведения, основанные на суфийской образности. Поэты прибегали к богатой символике, где самые изощренные, даже натуралистические образы плотской любви служили передаче религиозных чувств, поисков «божественной истины» и т. п. В реакционных по духу произведениях нередко использовались мисти-ко-эротические образы, которые, «утратив свою первоначальную условность, служили выражением недвусмысленной чувственности и необузданного цинизма»,— писал В Д. Смирнов П60,461]. Вместе с тем, как сказано у Р. Моллова, «суфизм раннего периода, пронизанный идеями иранского вольнодумства... становится неисчерпаемым живительным источником возникновения эпикурейского, анакреонтического начала в классической турецкой поэзии со своей символикой, художественными образами, изобразительными средствами» [153,
100
103]. Под покровом суфийской образности, следовательно, может таиться весьма разное содержание, нелегко поддающееся анализу. Оно допускает, как правило, двойственное понимание авторской идеи, что составляет специфику суфийской литературы.
Авторы жизнеутверждающих стихов охотно обращались к задорной шутке; и нередко за веселостью чувствовалась острая насмешка, нечто гораздо более серьезное, чем то, что лежало на поверхности. В таком случае трудно разграничить юмор и сатиру, да не всегда и необходимо, так как и в жизни тесно связаны явления, их породившие.
Среди многих поэтов, представляющих эту сторону литературы Турции, интересен поэт Ревани (ум. в 1524 г.). Весельчак и неисправимый гуляка, он, пользуясь расположением к нему султана Селима I Грозного, немало лет прослужил на разных «прибыльных» должностях, с которых его прогоняли, когда обнаруживалось, что он действовал по известной турецкой пословице: «Кто держит мед, тот и пальцы облизывает». Да он и сам признавался в этом в своих стихах5 и с шутливой вольностью уверял читателей: кто, как он, совершает поездки по святым местам по долгу службы (с караваном дани от турецкого мусульманства в Мекку и Медину), тот может «заполучить себе и небесные и земные блага» [103, И, 320].
Эти «деяния» Ревани послужили поводом для многих сатирических выпадов против него.
О Ревани, ты извратил саму суть
В конце концов, тебе не на пользу плата за Каабу
— не удержался от упрека поэту и Сехи [80, 82]6.
Каламбуры, юмористические экспромты, веселые озорные шутки по любому поводу (в обращении к возлюбленной, при описании дружеской пирушки, красот
5 Впрочем, другие источники оспаривают принадлежность этих слов самому поэту.
6 А. Е. Крымский цитирует несколько иной текст эпиграммы и, видя в ней не только намек на казнокрадство, но прежде всего обвинение Ревани в плагиате, переводит:
Чужих мыслей пусть Ревани не забирает:
Владыка Каабы за это ведь добра не пошлет (147, 87].
101
природы и т. д.) то и дело встречаются в стихах Рева-ни [12, 718; 33, 318]. Песни на его слова распевали в кофейнях, в питейных домах, всюду, где веселились люди. Поэзия Ревани была так популярна, что ему приписывались и чужие стихи.
В истории турецкого юмора свое место занимает его «Поэма веселой попойки» («Ишрет-нэме») 7. Кажется, в ней можно найти все образы, все «объекты воспевания» (вино, бокалы и чаши, виночерпий и пр. и пр.), присущие подобным поэмам. Иные из таких поэм имели общее название «Книга виночерпия» (к<Саки-наМ'е»); в турецкой литературе поэма Ревани была одной из первых. В ней привлекает внимание множество живых примет стамбульского быта (описание городских развлечений, рассказ о музыке, перечисление напитков и яств и т. п.). Не часто тогда появлялся в поэмах автопортрет, как в «Поэме веселой попойки». В этом же ме-сневи Ревани увлекательно и с юмором рассказывает известную (не только туркам) легенду о происхождении виноградной лозы и вина с его свойствами, происходящими от того, что лозу в разные периоды ее роста оросила кровь павлина, обезьяны, льва и свиньи: отсюда в той же последовательности проявляются у людей характерные стадии опьянения. Эту веселую книгу открывает, как было принято, славословие богу, а завершают благочестивые слова автора о том, что поэму нужно-де понимать в суфийском духе. Далее Ревани кается, что много грешил, и вот на склоне лет ему только и остается, что надеяться на милость божью.
Но еще В. Д. Смирнов писал, что большинство поэтов, начиная с XV в., «далеки были от бездны глубокомыслия мистиков и только прикидывались таковыми, будучи в действительности проникнуты теми самыми чувствами н мыслями, какие выражались во внешней форме их словесных произведений, а там понимай их слова всякий, как знает» [160, 469]. В отношении Ревани можно согласиться с И. В. Боролиной, что у него
7 Писали о поэме и частично переводили ее многие ученые начиная с И. Хаммера [105, I, 190—196] и Э. Дж. Гибба [103, II, 338— Зчб], затем А. Бомбами {95, 283]; по-русски см. у А. Е. Крымского П47, 87—90], а также у В. С. Гарбузоной: анализ поэмы и перевод отрывка {139, 104—108]; по-турецки — у Абдюлькадпра Карахапа [20, IX, 717—719].
102
«традиционной форме прямо противостоит вложенное в нее содержание, ибо „Поэма винопития" („Ишрет-на-ме". — Е. М.) —это смелое пародирование суфийских повествований с их системой иносказаний» [135, II, 387].
Ревани — гедоник и балагур — остался верен себе до конца: даже в своей эпитафии, сочиненной им самим и впоследствии выбитой на могильной плите возле построенной им мечети, он не удержался от каламбура, далекого от истинной набожности и содержащего намек на его .бурный образ жизви [147, 90].
Среди собратьев по перу он по характеру своего творчества не представлял явления исключительного. В XVI в. в Турции было написано много жизнерадостных, сдобренных крепкой шуткой стихов. Существовала соответствующая аудитория, уже был накоплен известный поэтический опыт, и авторы с воодушевлением писали стихи о наслаждении всеми подлинными радостями жизни, давали волю юмору.
Таковы стихи Меали (ум. в 1535 г.), в которых отразился веселый, своеобразный нрав поэта. В лирических газелях у него проскальзывают легкие изящные шутки, вдруг обнаруживающие серьезный смысл. Произведения Меали пользовались известностью, но самую большую популярность приобрела «Поэма о кошке» («Хирре-на-ме»). Шутливая поэма-плач пародирует приемы траурных причитаний и пышных восхвалений. Адресованы они пропавшей кошке, о чем напоминает редиф. Комический эффект несоответствия формы и содержания достигается здесь все возрастающей гиперболизацией сравнений и уподоблений, характеризующих отвагу и красоту животного. Вначале говорится:
Как воробьев ловила, так хватала она кур и гусей, Играла как с равным со львом.
А скольких мышей — неверных кяфиров — умертвила
она. гази-победитель!.. Ах, что делать, что делать мне, кошка?!! [33, 323].
Сравнив в силе и храбрости кошку с тигром и львом, держащим в страхе волков и гиен, а ее привлекательную внешность уподобив красоте возлюбленной, автор пугает читателя гибельными для мира последствиями утраты кошки:
103
Всем миром отныне завладеют мыши,
Сумы, мешки сгрызут и торбы продырявят.
Они стенать заставят бедняка, и обнищать принудят богача..
Ах, что делать, что делать мне, кошка?!! {33, 324].
Славословие адресовано животному, как будто бы малопочтенному для мусульманина,— и в этом кроется еще один источник комизма ситуации.
Среди поэтов, чьи веселые и дерзкие, граничащие с «вольномыслием» стихи пользовались популярностью, был Кулоглу Сани (ум. в 1586 г.). Стихотворец-воин, служивший янычаром и сипахом, не получил богословского образования; он писал анакреонтические стихи и сатиры, по отзыву Васфи Махира Коджатюрка [33, 374], отличавшиеся крайней непристойностью. Независимость образа мыслей и поведения послужила поводом к тому, что Сани обвинили в безбожии.
Баки (настоящее имя Абдульбаки Мехмед, 1526— 1600), султан поэтов (султан уш-шуара), как именовали его современники, прекрасно владел всеми жанрами лирической поэзии. Он создал образцы высокой, торжественной касыды (например, «Весенняя», «Осенняя», «Гиацинтовая», хвалебные оды в честь султана Сулей-мана и особенно элегия на его смерть) и изящной любовной газели, иногда шутливой и остроумной. Стихотворное искусство во всей его возможной усложненности у Баки доведено до совершенства, которое уже начало изживать само себя и техничностью подменять подлинную поэзию. Вообще изощренность и без того вычурной формы стиха, как уже говорилось, стала к тому времени у некоторых турецких поэтов и модой, и бедствием их.
Впрочем, у Баки заметны попытки выйти за рамки им же и установленных образцов. Когда он обращался к чувствам и мыслям реального человека, к его земным радостям и горестям, к жизненным условиям того времени, его поэтическое слово обретало новую силу. В стихах появлялись живые бытовые сценки, пейзажные зарисовки с натуры, чувствовался национальный колорит, звучал стамбульский говор, ощущались социальные приметы; его искренние афористичные строки входили в турецкую речь как поговорки [33, 380—387; а также 66, 10—15 и др.].
104
Баки в газелях прославляет человека, его жизнелюбие. Вместе с темой вина в стихах появляется фигура ринда. Естественно и легко звучат шутки, каламбуры, вроде такого, например:
Говорят, Баки опять поклялся не пить вина. Да разве он безумец клясться, когда (перед ним]
стоит вино?! [[66, 98]8.
Баки, с озорством сказавший: «Питейный дом —это Кааба, а старый кабатчик —шейх Каабы» [66, 7], откликнулся шутливыми стихами на такую «злобу дня», как закрытие питейных заведений, впрочем, оказавшееся временной акцией,
Некоторые исследователи, например А. Бомбачи [95, 287—291], уже отмечали в стихах Баки разнообразие использованных форм комического (насмешливая похвала, пародийный мадригал, бурлескная ситуация и т. п.).
Проповедник и шейх не могут ходить туда, где пьют
и веселятся: Неспособному и непригодному, что делать там?! (66, 79].
За стихи, задевавшие духовенство и суфиев, Баки не избежал упреков и подозрений в безверии (мнимом, на самом деле). В его газели можно прочесть этакий «вольный» призыв:
Эй суфий, четки с посохом смени на алое вино,
Хырку9 двуличия, дервишества смени на чашу! [66, 92].
Баки может притворно согласиться с увещеваниями проповедника, но при одном коварном условии:
Оставим чаши и уподобимся тебе, о проповедник. Но только отыщи для нас блаженство, подобное тому,
что дается вином i[66, 55]10.
8 Каламбур строится на турецком выражении «пить клятву» («ant icmek»). В буквальном переводе бейт гласит:
Говорят, Баки опять испил клятву не пить вина. Да разве он безумец пить клятву, когда стоит вино
(которое можно пить]?!...
9 X ы р к а — дервишеский плащ.
!° Несколько примеров см. у И. В. Бородиной [135, II, 423].
105
Баки, таким образом, продолжил традицию осмеяния в сатире лицемерных «духовных пастырей» и аскетов, с их призывами отказаться от радостей земных в надежде на блаженство в загробном мире и т. д.
Итак, в XVI в. турки достигли многого в освоении «школы» персоязычной поэзии, которая стала классической для литературы многих народов Ближнего и Среднего Востока. Но тогда уже были художники слова, остро ощущавшие слишком большую зависимость их родной литературы от персидских образцов, слишком частую оглядку на любые литературные веяния, идущие к ним через персидский язык; они понимали, что это может стать пагубным для будущего турецкой литературы.
Чужих слов я не переводил,
Чужих речей к своему произведению не примешивал.
Язык мой не бывал переводчиком персов:
Я не ем пищи персидских покойников [147, 128].
(Перевод А. Е. Крымского)
Такими горделивыми словами завершил свою «Книгу начал»" («Усуль-наме») турецкий поэт Яхья Ташлы-джалы (ум. в 1582 г.). В этом месиеви, как и в четырех других («Сокровищницах тайного» — «Генджине-и раз»; «Шах и Нищий» — «Шах у Геда», «Юсуф и Зелиха»—• «Юсуф ве Зелиха»; «Цветник светил» — «Гюльшен-и энвар»), составивших еги знаменитую «Пятерицу», поэт хотел быть творчески вполне самостоятельным. Эта задача была невероятно трудна для литературно образованного Яхьи Ташлыджалы, и все же в его поэмах проглядывают оригинальные черты, национальные краски. Некоторые .пейзажи у него географически достоверны: поэт пишет о Стамбуле, об известных ему, поэту и вои-ну-сипаху, городах Египта и других местах, где довелось побывать. Он показывает, видимо, реально существовавших людей (например, четверо юношей из поэмы «Шах и Нищий», обрисованных в стиле шехренгиза; см. стр. 112 и др.). За традиционными образами в его стихах видится и Турция того времени, и жизнь самого поэта.
