Часть 2 Философия и жертва: мировая душа
Так оказывается, что, внедряясь в ситуацию столкновения палача и жертвы, диалектическая мысль, нисколько не проясняя сути дела, лишь замыкает порочный круг, в чем, собственно, и заключается подлинная суть ее катастрофы. Но не значит ли это, что для того, чтобы вывести на поверхность причины ее трагического бессилия, оборачивающегося столь разрушительной силой, следует обратиться к ее истокам? К тому знаменательному дню, когда Платон пережил публичную казнь любимого учителя. К тому эпизоду, который вне зависимости от точки зрения все-таки стал для философии событием, которому любовь к мудрости веками была верна.
Итак, Сократ был казнен. Какого рода ответ мог дать Платон на этот опыт? Какого рода выбор мог быть у мысли, замкнутой между жертвой и палачом? Естественно, Платон не мог не быть вместе с Сократом, то есть не мог не быть жертвой. Но мог ли он в таком случае вообще выбирать? Ведь, как выяснилось, жертва не является субъектом выбора, поскольку она, наоборот, является объектом действий палача. То есть – бесконечно расчленяемым телом, которое целиком и полностью зависит от недостижимого другого. А потому – для нее оно столь же недостижимо, как и сам другой. Вернее, для нее оно есть только как другой, а потому оно и есть Другой.
Но что это значит? То, что в момент смерти Сократа Платон попал в запредельное пространство и был вынужден, так сказать, перевернуть пределы тела, принадлежащего другому, дабы по ту их сторону обнаружить сокрушительную силу духа – того Другого, который в силу исходного обращения почти ничем не отличается от этого другого, поскольку целиком и полностью зависит от него. Таким образом, если производимое диалектикой логическое отождествление палача, безраздельно владеющего жертвенным телом, и жертвы, чья власть в сфере духа не имеет границ, все-таки схватывает некое их реальное равенство, то обусловлено оно отнюдь не полной идентичностью принципов, но первоначальной неразличимостью того и другого и осуществляется как их взаимная обратимость, где сходство принципов является только одним из следствий.
Все это свидетельствует о том, что фундаментальная ставка, которую сделал Платон и которая на два тысячелетия определила магистральный путь философской мысли, была предрешена. Действительно, единственным пристанищем мысли, обреченной найти себя вне границ жертвенного тела, могла быть только сфера духа. Однако при этом единственным непосредственным воплощением духа этого оказавшегося для себя потусторонним тела могла стать только Идея. Соответственно, единственно возможный ответ на вопрос о Бытии в условиях, таким образом отчужденной субъективности, мог быть дан только в форме трансцендентального Единого.
И, наконец, единственно возможный метод познания в условиях ее радикального раскола на две "субстанции" мог существовать только в виде диалектики.
Но что на самом деле было предметом этого познания, и насколько эта мысль была соразмерна пробудившему ее Бытию? В полном соответствии с безотчетно выбранной траекторией, предопределенной исходной неразличимостью жертвенного тела и другого и, соответственно, его спонтанным обращением в Другого, она рационализировала спровоцировавший ее опыт в фигурах тождества и противоречия. Однако по сути, если эта мысль и была хоть сколько-нибудь Мыслью, то только лишь мыслью Другого, навязанной неотторжимым присутствием другого (палача). И если она и была хоть сколько-нибудь тождественна Бытию, то только лишь бытию этого другого (жертвы) в качестве Другого.
Вполне закономерно, что нечаянная реинкарнация идеи Блага в идеологию тоталитарных государств, отметившая полную профанацию первоначального Другого, за которой последовало ни что иное, как грандиозное возобновление первоначальной казни, насильственно вернула эту мысль к ее истокам и тем самым вызвала в ней что-то вроде короткого замыкания. Действительно, столкнувшись в качестве другого (жертвы) с неукротимой мощью того другого (палача), который разросся до уровня государства, эта мысль была уже бессильна о-смыслить имеющимися в ее распоряжении средствами всю беспредельность повторения того же опыта, как тот, стихийным выражением и вместе с тем логическим воспроизводством которого она была.
Так опыт тоталитаризма неотвратимо довел до очевидности скрытую правду этой мысли: в силу лежащей в основе видимого равенства, воспринимаемого диалектикой в качестве противоречивой субъект/объектной тождественности, первоначальной неразличимости субъекта и объекта, первичной ставкой жертвы всегда оказывается палач. Однако на деле данное иллюзорное равенство есть ни что иное, как доведенное до крайности и вывернутое наизнанку предельное неравенство палача и жертвы. И заключается оно в том, что так же как и тело жертвы, ее душа ей не принадлежит.
В самом деле, если исходить из того, что вопрос Бытия возникает в первую очередь не в умах философов, которые, как правило, вопрошают о представляемом ими Бытии, а в самом Бытии, и проявляется как Бытие Мысли, которая таким образом становится философской, то нельзя не согласиться с тем, что нигде он не звучит с такой пронзительной силой, как в Бытии жертвы. Ведь, несмотря на то, что она не владеет собственным телом, несмотря на то, что тем самым у нее отнят последний предел в себе соразмерного существования – собственная смерть, и, наконец, несмотря на то, что ее душа ей не принадлежит, вернее – именно поэтому единственное, что ей дано – это Бытие само по себе. И именно поэтому никто не спрашивает о Бытии так, как жертва, – она спрашивает о Бытии, которое невозможно себе представить.
Если философия и может себе позволить отбросить опыт жертвоприношения и, следовательно, ограничить свои ставки подобным образом, то лишь ценой поставленного им вопроса Бытия, ценой признания собственной неспособности на него ответить. И именно для того, чтобы избежать еще большей опасности, чем катастрофа какого-то изжившего себя строя мысли, – катастрофы философии, которая в ожидании тепличных условий не отваживается вопрошать о Бытии, я считаю, что ее ставки следует, наоборот, расширить.
