Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
(008k04b) Хабермас Ю. Демократия. Разум. Нравст...doc
Скачиваний:
0
Добавлен:
01.05.2025
Размер:
190 Кб
Скачать
☆

Литература

1. Rousseu J.-J. Contract Social. В. 3. Кар. 1.

2. Frobel J. Monarchie oder Republik. Mannheim, 1848.S.6.

3. Frobel J. System der socialen Politik. Mannheim, 1847. Цит.по: Frobel J. System der socialen Politik. Aachen,1975.

4. Negt O., Mohl E.-Th. Marx und Engels // Pipers Handbuch der polilischen Ideen. Bd. 4. S. 449 ff.

5. Kallsmeuer 0. Revisionismus und Reformismus // Ibid.S.545ff.

6. Losche P. Anarchismus // Ibid. S. 415 ff.

7. Habermus J. Die neue Unuibersichtlichkeit. Frankfurt a. Main, 1985.

8. Puhle H.-I. Die Anfange des politischen Konservatismus // Pipers Handbuch dcr politischen Ideen. Bd.4.S. 255 ff.

9. Brunkhorst H. Die Asthelisierung der Intellektuellen // Frankfurter Rundschau. 1988. 28. Nov.

10. Kleger H., Muller A. Religion der Burgers. Munchen, 1986.

11. Menke-Eggers Ch. Die Souveranitat der Kunst. Frankfurt a. Main, 1988.

Лекция третья

Наследие французской революции

По своему впечатляющему воздействию на по­следующее развитие человечества французская рево­люция “вряд ли сопоставима с каким-либо иным ис­торическим событием” [1]. Уже одно это категорич­ное высказывание дает понять, почему почти всякое другое мнение оказывалось спорным. Но нот в наше время возникла новая контроверза: дискутируют о том, исчерпана ли актуальность Великой революции.

В свете постмодернистских размежевании мы должны взглянуть с определенной дистанции и на то неординарное событие, воздухом которого люди ды­шали двести лет. Вальтер Марков из Лейпцига, круп­ный специалист по истории революции, еще в 1967 г. утверждал: “Ни одно из поколений после француз­ской революции не воспринимало данную революцию как завершенный эпизод, пригодный в силу этого лишь для музея” [2]. Но как раз в то же время вышла в свет книга Франсуа Фюре и Дени Рише, в которой был применен метод исследования революции с точки зрения интеллектуальной истории (mentalitatsge-schichtliche Betrachtungsweise) [3]. Десятилетие спустя, когда в Париже самокритика левых достигла апогея в постструктуралистской критике разума. Фюру уже в лаконичной форме смог констатировать: “Французская революция завершилась” [4]. Фюре намерен покинуть сферу “завещательной историо­графии”, в рамках которой французская революция воспринимается как ориентация и первоисток для действий в условиях современности. Он объявляет французскую революцию завершенной, чтобы поло­жить конец “отравлению прошлого” нарциссистской повязанности настоящим. Часы, которые отбивают для коллективной памяти, во Франции и Германии идут по-разному. В то время как во Франции сознание нации определяли либеральные и социалистические толкования революции, у нас, в Германии, посте пер­вого энтузиазма современников над “идеями 1789 г.” постоянно тяготело проклятие их террористических последствий. И это относится не только к прусско-немецкому самосознанию нации. Нить консервативно­го, даже агрессивно-враждебного изображения исто­рии по эту сторону Рейна прервалась только после 1945 г. Национальные различия в толковании истории еще ничего не говорят об истинности того или иного тезиса, но один и тот же тезис в зависимости от контекста обретает разное значение. Фюре реагирует на традицию, созданную теми людьми, которые в большевистском духе приписывали французской ре­волюции роль модели. Эта диалектическая связь при­дает тезису о конце французской революции оправ­данность, но одновременно делает его относитель­ным.

Неисторик вряд ли сможет добавить к рассмот­ренному спору что-либо существенное. Вместо этого я склонен исследовать нормативный вопрос: можно ли сейчас, в наши дни, обнаружить в возникшем в годы французской революции мыслительном повороте ак­туальные для нас аспекты еще не освоенного насле­дия? Допускает ли революция 1789 г. в сфере идей такое ее прочтение, которое еще и сегодня питает информацией нашу потребность в обретении собст­венной ориентации?

I

Вопрос о непреходящем наследии французской революции может быть рассмотрен с различных точек зрения. Позволю себе сначала остановиться на следу­ющих четырех пунктах.

1. Революция частично сделала возможным раз­вертывание во Франции мобильного гражданского общества и капиталистической системы хозяйст­вования, а частично способствовала их ускоренному развитию. Революция оказала стимулирующее воз­действие на процессы, которые в других местах осу­ществились без революционного преобразования политического господства и правовой системы. Меж­ду тем такая экономическая и общественная мо­дернизация стала пролагать себе дорогу через кризисы, превратившись, однако, в более чем обыч­ный процесс. Сегодня в этой модернизации с ее дисфункциональными побочными явлениями скорее усматривают опасности. Безостановочное и мощное развитие производительных сил, глобальное распро­странение западной цивилизации чаще осознается как угроза. Ни для кого уже не тайна, ч то, проект капиталистически-продуктивного общества не сдержал своих обещаний. Утопия общества труда себя исчерпала

2. Подобным же образом обстоит дело с возникно­вением государственного аппарата эпохи Нового времени. Если говорить о процессе формирования го­сударства и бюрократизации, то французская рево­люция, на что указал уже Токвиль, сыграла роль ус­корителя развернувшегося ранее преемственного развития, а вовсе не дала ему инновационного толчка. Этот государственный уровень интеграции все боль­ше утрачивает сегодня сферы своей компетенции, с одной стороны, поддавленном региональных движе­ний, а с другой—предприятий и надгосударственных организаций, распространивших свою деятельность на весь мир. Там, где еще сохраняет свою жизнен­ность этос целевой рациональности, он вряд ли сможет опереться на непредсказуемые результаты административной деятельности самопрограм­мирующегося государственного управления.

3. Зато подлинным детищем французской революции является то национальное государство, кото­рое смогло патриотизм своих граждан направить в русло всеобщей воинской повинности. Вместе с рож­дением национального сознания для граждан госу­дарства, разорвавших традиционные сословно-корпоративные узы, образовались новые формы социальной интеграции. На эту французскую модель государственности еще ориентировалась последняя группа государств, освободившихся от колониального господства. Но такие мировые державы, как США и СССР, с их статусом многонациональных обществ, никогда не подходили под схему одной государствен­ной нации. В нынешнем наследии европейской госу­дарственной системы национализм лишен привлекательности - движение осуществляется в направлении постнационального общества.

4. Похоже на то, что мы сможем получить ут­вердительный ответ на вопрос об актуальности фран­цузской революции, обратившись к тому единствен­ному, что у нас осталось,—к тем идеям, которые ин­спирировали демократическое правовое государст­во. Демократия и права человека образуют универсальное ядро конституционного государства, различные варианты которого обязаны своим проис­хождением американской и французской революци­ям. Этот универсализм сохраняет свою преобразую­щую силу и жизненность не только в странах третьего мира и сфере советского влияния, но также и в запад­ноевропейских странах, где патриотизм в отношении конституции обретает новое значение в связи с меня­ющимся правом гражданства. Во всяком случае, срав­нительно недавно немецкий историк Р. фон Тадден во время немецко-французской встречи в Белфорте вы­сказал такое мнение: “При наличии семи-восьми про­центов людей, въезжающих в страну на постоянное жительство, нации стоят перед опасностью потерять свою идентичность; вскоре они могут быть поняты не как монокультурные общества, если не предложат каких-либо элементов интеграции, которые выходят за рамки чисто этнического происхождения. В этих условиях дело идет к тому, чтобы возвратиться к идее бюргера как гражданина (Citoyen), которая является более открытой и менее застывшей, чем традицион­ная идея национальной принадлежности.

Правда, если бы институционализация равных свобод была единственной идеей, которую (как мно­гие полагают) только и можно вышелушить из на­следия американской революции, то вряд ли бы мы смогли вырваться из-под тени террора.

Этих-то последствий фон Тадден и не учитывает, причем не только из-за того, что его речь произнесена по случаю открытия празднований 200-летия Вели­кой революции и что оратор обращается к специфи­чески французским идеям. В смысле Руссо он про­тивопоставляет буржуа гражданину (Citoyen): в духе республиканских традиций он связывает граждан­ские права и совместную деятельность на началах братства и солидарности. Мы узнаем слабое эхо ста­рой революционной риторики: “Европа граждан, ко­торую надо построить, требует братства, взаимопо­мощи и солидарности, чтобы слабые, нуждающиеся в помощи и безработные были в состоянии воспринять европейское сообщество как более прогрессивное в сравнении с существующими отношениями. Этот призыв к поощрению братства в соединении с идеей гражданского бытия и должны быть центральным посланием празднования 200-летия французской революции” [5].

В отличие от американской революции, которая стала результатом определенной цепи событии, французская революция осуществлялась ее инициаторами сознательно. И Ф. Фюре распознает в этой сознательной предрасположенности к революционной практике “новую модальность исторического дей­ствия”. Можно было бы также сказать, что буржуаз­ные революции, имевшие место ранее, а именно: гол­ландская, английская, американская, только благо­даря французской революции обрели свои облик в качестве революций. Можно сказать и следующее:

1) капиталистическая система ведения хозяйства, 2) бюрократическая форма легального господства, даже 3) национальное сознание и 4) современное кон­ституционное государство не обязательно должны были стать итогом именно революционного преоб­разования, “но Франция явилась страной, которая именно благодаря революции изобрела для мира де­мократическую культуру и во всей ясности открыла миру основополагающее значение одной из линий сознательного исторического действия”.

II

В революционном сознании зарождается новый образ мыслей с характерным для него новым сознанием времени, новым понятием политической прак­тики и новым представлением о легитимности. Специфике эпохи Нового времени соответствуют историческое сознание, которое порывает с традицио­нализмом “естественных” континуумов; восприятие политической практики под знаком самоопределения и самоосуществления; доверие к разумному дискур­су, который должен быть основой в процессе леги­тимации любого политического господства. Именно через три эти аспекта в сознание населения, ставшего мобильным, вторгается радикально светское, постметафизическое понятие политического.

Правда, оглядываясь на прошедшие двести лет, начинаешь испытывать сомнение: не отдалилось ли подобное понимание политики от своих мыслитель­ных (mentalen) истоков до такой степени, что революционное сознание утратило всякую актуальность? Не поблекли ли символы революционности, особо ха­рактерные для периода истории 1789—1794 гг.? При ответе на эти вопросы примем во внимание три позиции.

1. К вопросу о сознании времени.

Революционное сознание выражает себя в убеж­дении, что возможно новое начало. В этой посылке отражается измененное историческое сознание [6]. Мировая история, превращенная в нечто единое, вы­ступает в роли абстрактной системы отсчета для дей­ствия, ориентированного на будущее, действия, кото­рое берет на себя смелость отторгнуть настоящее от прошлого. За этим стоит опыт разрыва традиций: пе­рейден порог, отделяющий нас от чисто рефлексивно­го обращения с культурным наследием и общественными институтами. Процесс модернизации воспри­нимается и откладывается в сознании его участников как ускорение событий, которые как бы открыты це­ленаправленному коллективному вмешательству.

Нынешнее поколение полагает, что на нем лежит груз ответственности за судьбу будущих поколений, в то время как пример прошлых поколений теряет для него свою обязательность. В этом расширенном горизонте будущих возможностей актуальность вот сейчас происходящего обретает приоритет перед нор­мативностью того уже существующего, что еще толь­ко начинает заявлять о себе. Эту эмфатическую уве­ренность X.Арендт поставила в связь с присущим нам “ощущением рождения” – с тем трогательным, аффектом ожидания лучшего будущего, который всегда возникает при виде новорожденного.

Но к сегодняшнему дню данный тип революци­онного сознания давно утратил свою прежнюю жизненность. Ибо процесс размывания традиций стал тем временем константным; гипотетические установ­ки по отношению к существующим институтам и сло­жившимся формам жизнедеятельности стал и нормой. Революция сама стала традицией: 1815, 1830, 1848, 1870, 1917 гг. составили вехи в истории революци­онных битв, но также и в истории разочарований. Революция порождает своих диссидентов, которые теперь уже поднимают бунт не против чего-то иного, а против самой революции. Истоки этой динамики саморазрушения коренятся в понятии прогресса (его довел до подлинной остроты уже В.Беньямин), которое отдает людей в распоряжение будущего, не вспо­миная о жертвах прошлых поколений. С другой сто­роны, воздействие молодежных бунтов, новых соци­альных движений на общественную атмосферу развитых обществ западного типа заставляет предположить, что высвобожденная французской ре­волюцией культурная динамика находит продолже­ние в не столь впечатляющем на первый взгляд про­цессе смены ценностей у широких слоев населения, в то время как эзотерическое сознание с его акцентами на актуальности, перерыве постепенности и пере­смотре нормативности переместилось в сферы поставангардистского искусства.

2. О демократии и самоопределении

Революционное сознание далее находит выраже­ние в убеждении, что эмансипированные индивиды, объединившись, призваны стать творцами своей судьбы. Решения относительно правил и способов их сов­местного существования – в их собственных руках. В качестве граждан они сами устанавливают для себя законы с намерением следовать им и тем самым фор­мируют собственный жизненный уклад. Такой жиз­ненный уклад понимается как продукт коллективной практики, в центре которой - сознательное формиро­вание политической воли. Радикальная светская по­литика осознает себя как выражение и подтвержде­ние свободы, в одно и то же время коренящейся в субъективности индивида и суверенитете народа. На уровне политической теории индивидуалистические и коллективистские постулаты, в соответствии с которыми отдают приоритет либо отдельному инди­виду, либо нации, с самого начала, конечно же, всту­пают в противоборство друг с другом. Но политичес­кая свобода всегда воспринимается как свобода субъекта, который сам себя определяет и сам себя осуществляет. Автономия и самоосуществление - ключевые понятия для практики, которая сама заключает в себе свою цель, а именно: производство и воспроизводство жизни, достойной человека [7].

Это холистское понятие политической практики также в значительной степени утратило свой блеск и мотивацирующую силу. На многотрудном пути к институционализации правовою государства с его прин­ципом равного участия всех граждан в формировании политической воли отчетливо проявились противо­речия, заложенные уже и самом понятии народного суверенитета. Народ, от которого и должна исходить государственно-организованная власть, не есть субъ­ект, наделенный волей и сознанием. Он выступает только через плюральность действий, а как народ он в принципе не наделен ни способностью принимать решения, ни способностью действовать. В условиях сложно организованного общества даже самые серьезные усилия в направлении политической самоорганизации разбиваются о сопротивление, истоки которого следует искать во внутренней системной специфике рынка и административной власти. В свое время демократия должна была сформироваться в борьбе против деспотизма, который зримо воплощали король, часть аристократии и высшее духовенство. К настоящему времени политическое господство стало деперсонализированным; демократизация разворачивается не в преодалении подлинно политического сопротивления, но в противостоянии императивам тонко дифференцированных экономической и управленческой систем.

3. К вопросу о разумной легитимации господства.

Революционное сознание, наконец, выражается в убеждении, согласно которому процесс осуществления политического господства не может быть легитимирован, узаконен ни религиозным путем (посредством ссылок на божественный авторитет), ни метафизическим способом (посредством ссылок на онтологически обоснованное естественное право). Политика, радикально обращенная к потребностям реального, посюстороннего мира, должна быть в состоянии оправдывать саму себя. исходя из разума, и именно средствами, создаваемыми постметафизиче­ской теорией. Во времена французской революции для оправдания с помощью разума служили учения о рациональном естественном праве. В этих учениях аристотелевское понятие политического господства - господства свободных и равных над самими собой— было заменено основными понятиями Нового времени. Для этого казались достаточными индивидуалистически заостренное понимание свободы, а также универсалистское понимание справедливости. Так создалась возможность понимать революционную практику как основывающееся на теоретических на­чалах осуществление прав человека; саму револю­цию, казалось, нужно было выводить из основоположений практического разума. Такое самовосприятие объясняет также влияние проектов «общества мысли» и активную роль «идеологов».

Этот интеллектуализм вызвал недоверие не только у консервативных противников. Ибо предположение, что процесс формирования политической воли может непосредственно направляться согласно тео­ретическим положениям и ориентироваться на какую-то заранее согласованную мораль разума, имело для теории демократии пагубные, для политической же практики и вовсе разрушительные последствия. Теория должна покончить с противопоставлением суверенного формирования воли и аподиктической точ­кой зрения разума. А практика должна расстаться с тем ложным способом создавать ауру разуму, который проявился в культе Высшего существа и эмблемах французской революции. Во имя авторитарного разума, предпосылаемого всякому фактическому пониманию, может разворачиваться диалектика «фюреров слова», которая смазывает различие между мо­ралью и тактикой и выступает за оправдание добродетельного террора. Вот почему многие авторы (от К. Шмитта до Люббе, от Кошена до Фюре) разоблачали такой дискурс, который перемещает власть в сферу слова, и представляли его как механизм, кото­рый под соусом консенсуса делает неизбежным гос­подство интеллектуальных фюреров слова, следова­тельно, господство авангардизма [8].

Образ мыслей, который возник под влиянием французской революции, приобрел черты постоянст­ва и налет некоей тривиальности. Сегодня он продол­жает существовать уже не в форме революционного сознания, утратив и свою утопическую взрывную си­лу, и выразительность, четкость. Но истощилась ли в результате такого преобразования формы его энер­гия? Очевидно, что динамика культурного развития, вызванного к жизни французской революцией, не пе­решла в состояние застоя. Через революцию в сфере воспитания, имевшую место в XX в., такая культур­ная динамика обрела широкий размах. Лишь сегодня в результате этого динамического развития созданы условия для активизации такой деятельности в куль­турной сфере, которая отбрасывает привилегии, да­ваемые образованием, и сознательно избегает адми­нистративных воздействий. Развивающийся далее плюрализм этих акций, выходящих за рамки классо­вых ограничений, ведет к культурной мобилизации масс. В западном обществе, ею урбанизированных центрах обозначаются контуры общественной ком­муникации, формы выражения которой в одно и то же время отмечены высокой социальной дифференциа­цией и индивидуализированным жизненным стилем. Эту двойственность пока трудно расшифровать. Не­известно доподлинно, отражается ли в этом “культурном сообществе» только «спекуляция на силе прекрасного», которая связана с коммерцией и избирательными манипуляциями, а также только семантически искаженная, приватизированная массовая культура, или же это сообщество может создать благоприятную почву для обновленной общественности (Offentlichkeit), почну, на которой могут дать исходы идеи 1789 г.

Я вынужден оставить поставленный вопрос открытым и в дальнейшем ограничу свою задачу иссле­дованием нормативных аргументов, чтобы выяснить, как следовало бы сегодня мыслить радикально-демократическую республику вообще, если бы мы были вправе рассчитывать на встречный резонанс поли­тической культуры. Речь идет о республик, которую мы обретаем не путем ретроспективного обзора счастливо унаследованных идей, но набрасываем в качестве проекта, вынашиваем в сознании, нерасторжимо связанном с той революцией, которая стала происходить перманентно и повседневно.

III

Мне хотелось бы в связи с этим вновь обратиться к нашим прежним размышлениям об идее демократии. Мы видели, что народный суверенитет не может более мыслиться субстанциально – как нечто воплощенное в гемогенном народе или нации. Вместо этого я говорил о коммуникативной власти, которая, в большей или меньшей степени сохраняя спонтанный характер, может проистекать из автономной общественности (Offentlichkeit). И этот процесс может осуществляться, пока так или иначе имеются коммуникативные предпосылки, позволяющие формировать мнения посредством дискурса. Правда, в политической общественности коммуникативная и административная власть сталкиваются друг с другом. Уже согласно принципам нормативной теории, в пределах которой движется моя мысль, было бы на­ивным продолжать упорно цепляться исключительно за идею самоорганизации общества, программируемой через законы.

Мы должны в значительной степени считаться с конкуренцией самопрограммирующей замкнутой циркуляции административной власти: сфера управления программирует саму себя, руководя поведени­ем избирателей, предопределяя деятельность правительства и законодательных органов и инструментализируя обсуждение правовых проблем. Уже заранее, до всяких эмпирических исследований, мы должны считаться с тем, что эти противоположные тенденции проникают друг в друга и истощают друг друга. С нормативной точки зрения речь поначалу идет о следующей проблеме: каким образом административная система вообще может быть программирована посредством тех законов и политических установок, которые проистекают из процессов спонтанного, ненаправляемого формирования общественного мнения и воли, т.е. привходят извне.

Эта проблема возникает уже внутри институтов правовых государств западного типа, поскольку администрация должна ведь перевести на свой собственный язык все нормативные установления; она располагает своим собственным кодом и тем самым собственной перспективой восприятия. С позиции же общественности политические акты, законы и мероприятия нуждаются в нормативном обосновании; здесь к праву подходят нормативно. С точки зрения органов управления политические акты и законы воспринимаются как факторы, ограничивающие воспроизводство власти; здесь к праву подходят инструментально. Разумеется, управленческие институты правового государства действуют в рамках законов; сфера управления подчиняется собственным критериям рациональности. Когда исходят из перспектив применения административной власти, то принимают в расчет не практический разум, его функции обоснования и применения норм, а действительность, эффективность в осуществлении данной законодательной программы. Нормативные основания, которые на языке права оправдывают вы­бранные для осуществления политические акты и ус­тановленные нормы, в пределах языка администра­тивной власти рассматриваются как отложенные на будущее рационализации предшествующих реше­ний. Политическая власть, правда, остается зави­симой от нормативных оснований. Это объясняется правовым характером самой ее формы. Нормативные основания поэтому образуют тот вид ценности, в ко­торой проявляется коммуникативная власть. Из практики отношения между государством и эконо­микой нам известны образцы косвенного управления, когда воздействие оказывает на механизмы самоуправления. Допусти, что эта модель перенесена на отношения между демократической общественностью и администрацией. Образованная благодаря коммуникациям законная власть может воздействовать на политическую систему таким образом, что возьмет под свой контроль выяснение предлагаемых общественным мнением оснований, исходя из кото­рых должна осуществляться рационализация адми­нистративных решений. Не все, стало быть, во власти административной системы, если ею же введенная в действие политическая коммуникация в ходе дискур­са благодаря контраргументам лишит ценности те нормативные основания, которые выдвинуты этой системой.

Далее возникает вопрос о возможности демо­кратизации самих процессов формирования мнении и воли. Нормативные основания могут осуществлять косвенное регулирующее воздействие лишь в той степени, в какой создание (Produktion) этих оснований, в свою очередь, не определяется политической системой. Смысл демократических процедур правового го­сударства в том и состоит, чтобы институционализировать коммуникативные формы, необ­ходимые для разумного формирования воли. Во вся­ком случае, под этим углом зрения можно подверг­нуть критическому осмыслению институциональные рамки, в которых сегодня осуществляется процесс легитимации. Прибегнув к помощи институциональ­ной фантазии, можно подумать и о том, каким обра­зом следовало бы дополнить существующие парла­ментские образования институтами, которые под­вергли бы исполнительную власть, включая органы юстиции, усиленному легитимационному давлению со стороны заинтересованной клиентуры и правовой общественности. Более сложная проблема заключа­ется, однако, в том, каким образом уже институционализированные формы образования мнений и воли сами могут быть автономизированны. Ведь эти и институционализированные формы производят коммуникативную власть только в той степени, в какой решения большинства удовлетворя­ют названным Фрёбелем условиям, т. е. образуются дискурсивно.

Прочерченная в наших размышлениях внутренняя связь между образованием политической воли и формированием мнений может упрочить ожидаемую рациональность решений в том случае, если внутрипарламентские обсуждения не окажутся под влиянием идеологически заданных предпосылок. Как реакция на это возникло либерально-консервативное истолкование принципа представительства, которое предполагает ограждение организованной политики от влияния народного мнения, всегда подверженного искушениям. Но с нормативной точки зрения защита принципа рациональности перед народным сувере­нитетом противоречива: если мнение избирателей ир­рационально, то не в меньшей степени иррационален и выбор их представителей. Эта дилемма заставляет обратить внимание на не тематизированное Фрёбелем отношение между тем видом образования воли, которое уже ведет к закрепленным формулировкам, решениям (на данном уровне находятся также всеобщие выборы), и тем состоянием неформального процесса образования мнений, когда они еще не сфор­мулированы, ибо пока отсутствует необходимость принимать решения. Предположения самого Фрёбеля заставляют прийти к выводу, что демократические процедуры, сообразованные с правовыми нормами, могут вести к рациональному формированию воли только в той мере, и какой организованное форми­рование мнений остается открытым, когда и нею из круга политической коммуникации свободно вступают темы, размышления и аргументы. Сама же эта коммуникация в целом не может быть организованной.

Следовательно, нормативное ожидание разумных результатов основывается в конечном счете на взаимодействии институционально закрепленного процесса образования политической воли со спонтанно возникшими, не подготовливаемыми заранее потоками коммуникации, в которые включена общественность, не запрограммированная на принятие решений и в этом смысле неорганизованная. В данной связи понятие «общественность» (Offentlichkeit) воспринимается и действует как нормативное. Свободные ассоциации образуют узловые пункты коммуникативной сети, возникающей из переплетения различных автономных объединений общественности (Offentlichkeiten). Ассоциации специализируются на производстве и распространении практических убеждений, т.е. они должны служить тому, чтобы открывать значимые для всего общества темы, способствовать выработке предложений для возможного решения тех или иных проблем, интерпретировать ценности, производить на свет хорошие, полезные для общества доводы и разоблачать, обесценивать плохие. Они, эти ассоциации, могут действовать только косвенным путем, а именно они вызывают сдвиг в закрепленных параметрах образования воли благодаря тому, что способствуют широчайшему изменению установок и ценностей.

Приведенные соображения до сих пор не утратили связи с реальностями общественной жизни, о чем свидетельствует растущая значимость, которую в западных обществах имеют до времени незаметные перемены в политико-культурном настрое населения для его поведения во время выборов. Но в данном случае нас должны интересовать только нормативные импликации этого описания.

IV

Ханна Арендт выявила и практике общественности ту структуру, которая состоит в способности обще­ственности обращаться на самое себя. Эта коммуни­кативная практика должна справиться с нелегкой за­дачей стабилизировать саму себя; вместе во всяким имеющим центральное значение вкладом общественный дискурс должен сохранять смысл и поддерживать существование неискаженной, подлинной политиче­ской общественности, а также и самой цели демо­кратического формирования воли. В дальнейшем об­щественность благодаря ранее перечисленному тематизирует себя в своих функциях, ибо предпосылки существования неорганизованной заранее практики могут быть упрочены только благодаря им же самим. Институции свободы общественности располагаются на подвижной почве политической коммуникации между теми людьми, которые, используя данные ин­ституциональные образования, одновременно интерпретируют и защищают их. Данный модус - отнесен­ное к самому себе воспроизводство общественности – как раз и обозначает тот пункт, к которому были обращены надежды на суверенную самоорганизацию общества.

Самым идея народного суверенитета лишает­ся своей субстанциональности. Чересчур конкретным было бы даже представление о том, что освободивше­еся место народного представительства, так сказать вакантное место суверенитета, должна занять сеть ассоциации.

Рассредоточенный до предела суверенитет вопло­щается уже не в головах ассоциированных членов, а (если здесь вообще уместно говорить о воплощении) в тех бессубъектных формах коммуникации, которые таким образом управляют потоком дискурсивного об­разовании мнении и воли, что их отнюдь не бесспор­ные результаты, в которых возможны ошибки, так или иначе улавливают направленность самого прак­тического разума. Ставший бессубъектным и аноним­ным, растворившийся в интерсубъективности народ­ный суверенитет возвращается назад и демократических процедурах и в весьма важных коммуникатив­ных предпосылках их осуществления. Он сублимируется до уровня трудноуловимых взаимодействий, интеракций между государственно-правовым институционализированным образованием воли и культурно-мобилизованными объединениями общественности. Растворившийся в коммуникативном процессе суверенитет обретает власть, заставляет считаться с собой, когда он становится дискурсом общественности, инициированным ее автономными образованиями. Власть эта должна принять определенный облик в решениях демократически оформленных институтов образования мнений и воли, потому что ответственность за решения, последствия которых могут быть самыми разнообразными, требует четкого институционального местоопределения. Осуществление коммуникативной власти происходит, так сказать, в модусе осады. Эта власть, не имея каких-либо захватнических намерений, оказывает воздействие на исходные посылки процессов обсуждения и при­нятия решений политической системы, чтобы, при­бегнув к помощи единственного языка, который по­нимают в осажденной крепости, выдвинуть свои императивы: коммуникативная власть собирает сово­купность доводов, с которыми власть административ­ная, правда, может обращаться инструментально. Но, будучи облаченной в правовые формы, администра­тивная власть вряд ли сможет осмелиться игнори­ровать эти доводы.

Правда, и пропущенный через подобные проце­дуры “народный суверенитет” не сможет быть дейст­венным без поддержки двигающейся ему навстречу политической культуры, без опосредованных тради­ций и социализацией убеждений людей, привыкших к политической свободе. Не может быть и речи о разум­ном формировании политической воли без встречного движения со стороны рационализированного жизнен­ного мира. В этой связи не станем снова апеллировать лишь к тому этосу, к тем добродетельным побуж­дениям, которые республиканская традиция испокон веков требовала и требует от граждан. Вначале следу­ет показать, что приобретает с помощью понятия “этос” политический аристотелизм: нам нужно объяс­нить, как возможно в принципе взаимопереплетение государственно-гражданской морали и частного инте­реса индивида. Если нормативно определяемое по­литическое поведение должно обязательно полагать­ся в качестве допустимого, то моральная субстанция законодательного самоопределения (у Руссо она ком­пактно сведена к одному-единственному акту) долж­на, пройдя через многие ступени и процедуры н про­цессе образования мнений и воли, утратить целостность и распасться на многие малые части. Сле­дует показать, что политическую мораль превозно­сят, но только в малых дозах.

Почему, скажем, депутаты обязательно должны ставить свои решения в зависимость от правильных, как мы хотели бы полагать, суждений, к формированию которых в большей или меньшей мере причастен дискурс, а не просто выдвигать на первый план легитимирующие основания? Да потому, что институты устроены особым образом: они, как правило, не хотят быть подвергнутыми критике со стороны своих избирателей; депутаты же при ближайшем удобном случае могут быть санкционированы своими избирателями, в то время как сами депутаты по отношению к избирателям не располагают какими-либо подобными средствами санкционирования их мнений и действий. Но почему избирателей обязательно должны ставить свое волеизъявление в зависимость от мнения общественности, которое, предположим, в большей или меньшей мере сформировано дискурсом, когда они могли бы, казалось, не беспокоиться о легитимирующих основаниях? Да потому, что избиратели, как правило, выбирают только среди целей, которые выдвинуты в слишком общей форме, и среди народных партий, контуры которых весьма нечетки. А значит, избиратели могут воспринимать свои собственные интересы только в свете заранее обобщенных и уже выраженных интересов. Но не являются ли обе указанные предпосылки нереалистическими? Не совсем, если оставаться в рамках лишь нормативной оценки принципиально возможных альтернатив. От демократических процедур, устанавливаемых правовым государством, можно будет, как мы видели, ожидать рациональных результатов в той мере, в какой образование мнений внутри парламентских групп остается восприимчивым к результатам неформального образования мнений, которые обязаны своими происхождением автономным образованиям общественности (Offentlichkeiten) в регионе их действия. Разумеется, эта вторая предпосылка – относительно политической общественной силы, которая не располагает официальной властью, - нереалистична, но, понятая правильно, она утопична не в плохом смысле этого слова. Ее можно было бы осуществить по мере того, как будут возникать ассоциации, рассчитанные на выработку мнений, с тем чтобы позволить кристаллизоваться, возникнуть автономным образованиям, группам общественности. А когда последние будут восприниматься в качестве таковых, они должны менять спектр ценностей, тем, доводов – тех, которые благодаря деятельности средств массовой информации, объединений, партий канализируются, попадая в зависимость от власти. В конечном счете, правда, возникновение, воспроизводство и влияние подобной сети ассоциаций остаются зависимыми от политической культуры - –ой, что проникнута либеральными и эгалитарными настроениями, чувствительная к состоянию совокупных общественных проблем находится в состоянии прямо-таки нервном, постоянно вибрирует и всегда способна к отклику, резонансу.