Блокада в детской памяти
Наша семья прожила в блокадном Ленинграде 323 дня — с самого ее начала, всю самую страшную холодную и голодную зиму 1941–1942 годов до эвакуации 23 июля 1942 года. Что такое война, блокада, пятилетний ребенок понять не может. Он просто переживает то, что несет с собой быт.
На всю свою жизнь я запомнил невероятно громкий, отвратительный по звуковой гамме вой сирены — знак начала очередного налета немецких бомбардировщиков и несущийся из черного репродуктора громовой мужской голос, от которого и сейчас, если закрою глаза и «включу» свою дальнюю память и воображение, становится жутко: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!». Сирена воет, голос громыхает, люди сломя голову несутся в бомбоубежище, дети плачут. Бомбоубежище тесное, плотно набито человеческими телами. Душно. Пахнет сырым бетоном, мочой и … Много детей и стариков. Полутемно. Потом все затихают — слушают, что происходит
там, наверху. Тишина в бомбоубежище прерывается то детским плачем, то чьим-то стоном или шепотом. Где-то громыхает. Иногда совсем близко, так, что мы чувствует сотрясение земли. Время тянется тревожно и долго… Сколько? Не знаю. И вот все стихает. Что значит эта тишина наверху? Налет закончен или это просто перерыв перед новой волной атаки? Томительное ожидание… Наконец тот же мужской голос, уже другим, не страшным тоном, извещает: «Отбой воздушной тревоги! Отбой воздушной тревоги!..». Люди с облегчением от страха пережитого расходятся по квартирам, чтобы вскоре, иногда через час, снова услышать жуткий вой сирены и голос: «Воздушная тревога!..». В некоторые дни тревога объявлялась пять, шесть, восемь, а то и десять раз.
Мама рассказывала, что потом, привыкнув, многие уже не прятались в бомбоубежищах: кто-то играл со смертью от храбрости или отчаяния, а многие потому, что просто не было сил бегать туда-сюда. Голод делал свое дело: люди таяли на глазах, их просто с каждым днем становилось все меньше и меньше11. Если в довоенный период в городе в среднем ежемесячно умирало до 3500 человек, то за 25 дней декабря 1941 года умерло 39 073 человека. За 5 дней (с 20 по 24 декабря) прямо на улицах города скончались 656 человек12. В 1942 году общая смертность достигла пикового значения – 389,8 на 1000 населения, то есть почти 39%. За время блокады каждый житель Ленинграда в среднем потерял 22,7% своего веса, а в отдельных случаях — 35–40%. Это происходило за счет почти полного расходования жира (до 70–75%), а затем — от потери веса мышц, сердца, печени. Высший уровень смертности пришелся на декабрь 1941 — март 1942 года13. То есть на ту самую пору, когда наша семья была в Ленинграде.
http://nezavisroditeli.ucoz.ru/publ/est_takoe_slovo_semja/vyrastit_i_vospitat/blokada_leningrada_vospominanija_odnogo_rebjonka/61-1-0-201
3
Я в госпитале мальчика видала.
При нем снаряд убил сестру и мать.
Ему ж по локоть руки оторвало.
А мальчику в то время было пять.
Он музыке учился, он старался.
Любил ловить зеленый круглый мяч...
И вот лежал — и застонать боялся.
Он знал уже: в бою постыден плач.
Лежал тихонько на солдатской койке,
обрубки рук вдоль тела протянув...
О, детская немыслимая стойкость!
Проклятье разжигающим войну!
Проклятье тем, кто там, за океаном,
за бомбовозом строит бомбовоз,
и ждет невыплаканных детских слез,
и детям мира вновь готовит раны.
О, сколько их, безногих и безруких!
Как гулко в черствую кору земли,
не походя на все земные звуки,
стучат коротенькие костыли.
И я хочу, чтоб, не простив обиды,
везде, где люди защищают мир,
являлись маленькие инвалиды,
как равные с храбрейшими людьми.
Пусть ветеран, которому от роду
Двенадцать лет, когда замрут вокруг,
Pа прочный мир, за счастие народов
подымет ввысь обрубки детских рук.
Пусть уличит истерзанное детство
тех, кто войну готовит,— навсегда,
чтоб некуда им больше было деться
от нашего грядущего суда.
Ольга Берггольц
4
Январь 1942 г. В сущности, я уже же работала. Но на круглосуточные дежурства санитаркой по приемному покою я всё-таки ходила. Не столько из энтузиазма, сколько ради того обеда, который давали круглосуточным дежурным.
Иногда удавалось схватить больше, чем это было положено. С каждым разом это делалось всё трудней, но мы все так дорожили этой возможностью поесть раз в декаду.
Работы почти не было. Ещё шла вода, хотя и не каждый день; ещё был свет; еще работало, хотя и с перебоями, центральное отопление. Потом это все кончилось одно за другим: вода, свет, тепло, - и была в этом стремительность падения в пропасть.
Транспорт едва работал. За сутки к нам приходили одна - две машины, не больше. Той ночью, о которой я хочу рассказать, привезли раненых с аэродрома. Молоденький лейтенант, почти мальчик, раненый в щиколотку, прыгал, опираясь о плечи санитаров. Он кривился от боли и смеялся, и без умолку говорил - рассказывал, как его ранило. А припевом к его речи было: "Только бы не хромать!" Он беспрестанно возвращался к этому и всё просил врачей: "Делайте, что хотите, пусть как угодно больно, только бы не хромать, только бы нога уцелела".
Мы подняли его на второй этаж в операционную, и тут, когда его положили на стол, врач увидел, что спасти ногу невозможно, что она уже ампутирована снарядом и держится на клочке кожи.
Сказали об этом мальчику и сразу же приступили к операции. Делали под местной анестезией, вкалывали в ногу громадные шприцы с анестезирующими растворами, дезинфицировали и калили на огне какие-то инструменты… Он стонал. Сначала я держала эту мертвую ногу. Пятка была шершавой и тяжелой, и врач кричал на меня, что я не так держу. Потом к ноге приставили кого-то из девушек-студенток, а мне велели заслонить раненого, чтобы он не мог видеть операцию. Я обняла этого бедного плачущего мальчика, гладила его по лицу и целовала, и говорила ему, что он совсем не будет хромать на протезе, даже палкой не будет пользоваться. А он плакал горькими слезами, что не хочет, не хочет, не хочет жить калекой, и у меня сердце надрывалось от жалости.
А ноздри мне щекотал запах теплой крови и горелого мяса, и, мельком оглядываясь назад, я ловила себя на мысли, что вот свежее мясо, всё равно отрезано, всё равно пропадает, и ничто во мне не содрогалось и не отвращалось от этой мысли, и самая мысль эта не противоречила надрывной моей жалости, а словно еще усиливала её.
Только когда я услышала, как одна из девушек шепнула другой: "Посмотри, мясо, настоящее мясо!", и когда я увидела блеск их глаз, только тогда я испугалась себя и овладела собой.
А потом раненого увезли в палату, мы пошли спать на кушетки приемного покоя, потому что санитары сантранспорта сказали, что нынче больше не приедут.
5
Из книги Гранина и Адамовича «Блокада»
Как известно, в блокаду животных и птиц в городе почти не осталась. Все были съедены. И вот в одной семье чудом уцелел один кот и маленький попугай. Кот уже не был похож на кота, никто, конечно, его не кормил. Даже не потому, что было нечего есть, а просто не было сил думать еще и о животном. Он был страшный, худой, лохматый, но еще двигался. Единственное, за чем следила его маленькая хозяйка - это, чтобы всегда была закрыта клетка с попугаем - кот голодал вместе со всеми и так же хотел есть. Шел январь - по воспоминаниям переживших блокаду, - самый страшный месяц, когда от голода умирало очень много людей.
Короче говоря, на жизнь кота стал покушаться отец семейства, утверждая, что его необходимо съесть, пока он еще не сдох, иначе сдохнут все остальные. И девочка и мать слезно просили не трогать кота. Отец злился, молчал, но терпение было уже на исходе.
Всё изменилось в один момент, когда члены семейства обнаружили, что клетка с попугаем открыта и попугая в ней нет. Отец горько заметил, что, вот, дескать, берегли сокровище, а оно нагло сожрало птичку.
И тут девочка позвала всех в комнату и показала на стул.
Там, прижавшись друг к другу, грелись их два питомца. Кот почти по-отечески и очень осторожно свернулся вокруг попугая.
Увидев эту картину, отец заплакал.
Ну, а кот стал, наверное, единственным котом в городе, кто вместе со всеми отмечал снятие блокады…
6
