- •Тимур Беньюминович Радбиль Основы изучения языкового менталитета: учебное пособие
- •Аннотация
- •Тимур Беньюминович Радбиль Основы изучения языкового менталитета: учебное пособие Предисловие
- •Введение
- •Вопросы и задания
- •Литература
- •Глава 1 Языковой менталитет как способ жить, думать и разговаривать
- •1.1. Историко‑научные предпосылки изучения языкового менталитета
- •1.2. Менталитет и языковой менталитет
- •1.3. Возможная стратификация языкового менталитета: выделимость уровней и составных частей
- •1.4. Языковой менталитет как инвариантно‑вариантное образование: диалектика стабильности и изменчивости
- •Вопросы и задания
- •Конец ознакомительного фрагмента.
1.1. Историко‑научные предпосылки изучения языкового менталитета
Представление о том, что человеческий язык (Слово в широком смысле) является определяющим фактором в освоении человеком мира и даже – в каком‑то смысле – творения мира, а также главным источником совокупной духовной деятельности человека по отношению к миру, пронизывает практически все основные мифологические и религиозные системы, возникшие еще на заре человеческой цивилизации. В известном смысле для древних все в мире Слово и даже весь мир – Слово.
Указанный «словоцентризм» (или «панлингвистичность») отмечается Т.В. Цивьян. Комплекс язык – мышление – мир как объект изучения появляется уже в глубокой древности.
Так, «Мемфисский философско‑богословский трактат» (сер. третьего тыс. до н. э.) так представляет структуру мира, центром которой является Птах: прочие божества – зубы и губы в устах Птаха, называющих имя всякой вещи; сердце Птаха (средоточие мысли) и его язык (речь) являются основными органами мироздания, причем язык повторяет задуманное сердцем. Творение вещей и слов можно понимать как единство.
Создание языка богов и языка людей в хаттском и хеттском (имеющее параллели в египетских текстах и в различных индоевропейских традициях – древнеиндийской, гомеровской, древнеисландской, древнеирландской) объясняется внутренними особенностями мифопоэтического языка, который таким образом структурирует мир.
А древнеиндийская традиция вообще характеризуется особым интересом к языку. В гимне богине Вач (Ригведа X, 125) персонифицированной речи и космическому принципу, проницающему собой всю Вселенную, Речь предшествует богам, вызывает их к жизни в Слове, вводит их в мир, созданный в звуках. «Грамматическая школа» (V–VI вв.) высшей реальностью (Брахман) объявляет Речь или Слово, из которого развертывается вселенная (поэтому мысль и знание с самого начала переплетены со словом).
Самодостаточность, лежащая в основе постулата о творческой, демиургической роли слова в переходе от хаоса к космосу, и ставит Слово в начало процесса творения. Называние становится определением, выделением объекта в мире, установлением алфавита мира и условием реализации мира, т. е. его существования. Магия слова, в том числе и слова Слово такова, что развитие этого постулата ведет, в частности, к обожествлению Слова, к Логосу как творящей силе. Акт творения отождествляется с актом произнесения [Цивьян 2006: 26].
Не случайно и ключевые философские понятия древних учений – дао в Китае, дхарма в индуизме, логос у древних греков – в основе своего многопланового содержания имеют значение 'слово'. Вспомним, наконец, и начало Евангелия от Иоанна: «В начале было Слово…».
«Словоцентризм» древнейших учений неизбежно смыкался с «этноцентризмом», и эта связь прослеживается и в философии Средних веков и эпохи Возрождения, и, безусловно, в философских концепциях Нового времени. В немецкой философии «слово‑центризм» и «этноцентризм» встречаются, например, в трудах И.Г. Гердера (1744–1803) и Г.В.Ф. Гегеля (1770–1831).
Однако целостный лингвофилософский подход к проблеме связи мира, языка и народа впервые в истории науки был заложен великим немецким лингвистом В. фон Гумбольдтом (1767–1835). Гениальные прозрения этого ученого во многом опередили свое время и только во 2‑й половине XX в. обрели новую жизнь, хотя и до этого гумбольдтовская традиция в науке о языке, конечно же, не прерывалась. По сути, В. фон Гумбольдт явился основателем современного общего языкознания и философии языка.
Его объемному лингвистическому труду «О языке кави на острове Ява» (1836) было предпослано теоретическое введение, озаглавленное «О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода», которое и получило всемирную известность. Именно в нем В. фон Гумбольдт обосновывает свою знаменитую «энергейтическую», т. е. деятельностную теорию языка [Гумбольдт 1984].
Основой лингвистической философии В. фон Гумбольдта стала идея о том, что язык – живая деятельность человеческого духа, единая энергия народа, исходящая из глубин человеческого существа и пронизывающая собой все его бытие: «Расчленение языка на слова и правила – это лишь мертвый продукт научного анализа». В противовес этому он дал знаменитое определение языка: «Язык есть не продукт деятельности (epyov), а деятельность (evepyeia)… Язык представляет собой постоянно возобновляющуюся работу духа, направленную на то, чтобы сделать звук пригодным для выражения мысли». В нем сосредоточиваются не результаты духовной жизни, но сама духовная жизнь.
Язык тем самым лежит в основе всех других видов человеческой духовной активности, являясь ее основным видом. Он есть сила, делающая человека человеком: «Язык, и не просто язык вообще, а каждый в отдельности, даже самый бедный и грубый, является сам по себе предметом, достойным самого интенсивного размышления. Он не просто является, как обычно утверждают, отпечатком идей конкретного народа… Он есть совокупная духовная энергия народа».
Отсюда следует и представление о приоритетной роли языка по отношению к сознанию (мышлению): «Мышление не просто зависит от языка вообще… до известной степени оно определяется каждым отдельным языком». По словам Гумбольдта, «…мир, в котором мы живем, есть… именно тот мир, в который нас помещает язык, на котором мы говорим». Разные слова – не различные обозначения одной и той же мысли, а различные видения ее. Слово – это отпечаток в сознании не предмета как такового, а его чувственного образа, созданного этим предметом посредством языкотворчества; оно эквивалентно не самому предмету, а его пониманию в акте языкового созидания. Язык не обозначает мир, а созидает особую картину мира.
В. фон Гумбольдт отстаивает мысль о единстве языка и «духа народа»: «Язык и духовная сила народа развиваются не отдельно друг от друга и последовательно один за другой, а составляют исключительно и нераздельно одно и то же действие интеллектуальной способности». Широкую известность приобрел тезис В. фон Гумбольдта о том, что «язык народа есть его дух, и дух народа есть его язык, и трудно представить себе что‑либо более тождественное».
Именно на этом основании В. фон Гумбольдт полагает, что представления человека о мире зависят от того, на каком языке он мыслит. «Духовная энергия» родного языка как бы определяет ракурс народного мировидения, создавая тем самым особую позицию в видении мира. С этим связана знаменитая гумбольдтовская гносеологическая метафора «круга»: «Каждый язык описывает вокруг народа, которому он принадлежит, круг, откуда человеку дано выйти лишь постольку, поскольку он тут же вступает в круг другого языка».
Для нас важно, что не вполне определенное и несколько размытое понятие «дух народа» у В. фон Гумбольдта некоторым образом коррелирует с центральным понятием данной работы – понятием «языковой менталитет».
Учение Гумбольдта настолько глубоко и многогранно, настолько богато идеями, что его многочисленные последователи развивают разные стороны гумбольдтовского наследия, строя свои, оригинальные концепции, как бы овеянные гением великого немецкого ученого.
Так, говоря о европейском неогумбольдтианстве, нельзя не упомянуть такого крупнейшего немецкого лингвиста, как Йохан‑Лео Вайсгербер (1899–1985). Развивая идеи Гумбольдта об определяющей роли языка в мировидении этноса в книге «Родной язык и формирование духа» (1929) и др., Й. – Л. Вайсгербер, видимо, был одним из первых, кто ввел в научный арсенал гуманитариев понятие «языковая картина мира» (Weltbild der Sprache): «Словарный запас конкретного языка включает в целом вместе с совокупностью языковых знаков также и совокупность понятийных мыслительных средств, которыми располагает языковое сообщество; и по мере того, как каждый носитель языка изучает этот словарь, все члены языкового сообщества овладевают этими мыслительными средствами; в этом смысле можно сказать, что возможность родного языка состоит в том, что он содержит в своих понятиях определенную картину мира и передает ее всем членам языкового сообщества».
На этой основе он формулирует своеобразный закон родного языка, согласно которому «родной язык создает основу для общения в виде выработки сходного у всех его носителей образа мышления. Причем и представление о мире, и образ мышления – результаты идущего в языке постоянно процесса миросозидания, познания мира специфическими средствами данного языка в данном языковом сообществе». При этом «изучение языка одновременно означает усвоение понятий, которыми пользуется интеллект, прибегая к языку». Все это приводит Й. – Л. Вайсгербера к обоснованию главной лингвофилософской идеи (безусловно гумбольдтианской по сути) о том, что язык представляет собой особым образом организованный «промежуточный мир» между миром материи и миром сознания, некую «третью реальность», опосредствующую для человека влияние внешнего мира на «внутренний духовный мир человека».
В отечественном языкознании «линия Гумбольдта» в наиболее завершенном виде представлена в творческом наследии замечательного русского лингвиста А.А. Потебни (1835–1991). Его первый труд, «Мысль и язык» (1862), формально являясь переложением основных идей Гумбольдта, реально выступает в качестве глубоко оригинальной лингвофилософской концепции, обосновывающей главенствующую роль языка в мыслительном освоении мира народом.
Согласно А.А. Потебне, исследователь обязан изучать человеческую мысль прежде всего как историю языкового мышления. Развивая мысли Гумбольдта о том, что язык есть живая деятельность, «вечно повторяющееся усилие духа сделать членораздельный звук выражением мысли», А.А. Потебня переходит от гумбольдтовского понятия «внутренняя форма языка» к оригинальной концепции внутренней формы слова. Творческое усилие человека фиксирует в слове образ предмета, основополагающий семантический его признак, который потом является как бы представителем всех основных свойств предмета, представителем лексического значения слова: «… слово собственно выражает не всю мысль, принимаемую за его содержание, а только один ее признак». Это, собственно, и есть внутренняя форма слова (говоря современным языком – этимон).
В этой концепции А.А. Потебня как бы вскрывает механизм образования мысли при помощи слова, точнее говоря, способа номинации явления: «Под словом окно мы разумеем обыкновенную раму со стеклами, тогда как, судя по сходству его со словом око, оно значит: то, куда смотрят или куда проходит свет, и не заключает в себе никакого намека не только на раму и проч., но даже на понятие отверстия. В слове есть, следовательно, два содержания: одно, которое мы выше назвали объективным, а теперь можем назвать ближайшим этимологическим значением слова, всегда заключает в себе только один признак; другое – субъективное содержание, в котором признаков может быть множество. Первое есть знак, символ, заменяющий для нас второе».
«Внутренняя форма слова есть отношение содержания мысли к сознанию; она показывает, как представляется человеку его собственная мысль». Именно в постоянном становлении образов и осуществляется творческая активность языка по отношению к миру. Со временем образы стираются и тускнеют, поскольку предмет уже обозначен, и, значит, мы уже можем непосредственно оперировать в мысли и общении понятием безобразным (забвение внутренней формы есть закон языка).
Из теории внутренней формы вытекает и другая известная идея А.А. Потебни – об изоморфизме слова вообще и художественного произведения [Потебня 1990]. Он как бы конкретизирует положения Гумбольдта о креативной природе национального языка, показав, что жизнь языка протекает по законам не логического, но образного мышления, т. е. язык по сути своей заряжен поэтичностью, художественностью. Ведь любое слово уже есть микрообраз вещи: «Слово потому есть орган мысли и непременное условие всего позднейшего развития понимания мира и себя, что первоначально есть символ, идеал и имеет все свойства художественного произведения». Просто с течением времени эта «художественность» утрачивается в обыденном употреблении, потому что язык стремится освободиться от образности, сковывающей мысль, и хочет превратить слово в «чистый знак мысли» (т. е. понятие). Предназначение поэзии в том, что она стремится возродить забытую внутреннюю форму слова, возродить стертую образность. Понятно, что и в слове, и в искусстве главное – именно внутренняя форма, так как только она неисчерпаема, поскольку образ может обогащаться истолкованиями.
Указанные идеи приводят А.А. Потебню к положению о национальной обусловленности языкового мышления. Вслед за В. фон Гумбольдтом ученый утверждает, что «известный способ сочетания представлений не есть общеобязательная форма человеческой мысли». А.А. Потебня основывается на том, что «слово есть известная форма мысли, как бы застекленная рамка, определяющая круг наблюдений и известным образом окрашивающая наблюдаемое…». Иными словами, образ, создаваемый в языке (внутренняя форма слова), влияет на наше сознание; при этом образ, кладущийся в основу значения слова, индивидуален лишь в незначительной степени. Как правило, направленность сознания обусловлена коллективными мифологическими формами народного мышления: «Доля мысли в слове лично– и народно‑субъективна».
Идеи «словоцентризма» получили новое звучание в русской философии Серебряного века, которая соединяет идеалистическую философскую традицию немецкой классической философии и отечественные религиозно‑философские искания. Ср. например, представления о «реальности» слова, которые восходят еще к философии Платона и к средневековым философам – «реалистам»: они впоследствии получают название «онтологическая теория языка». В этой теории на первый план выходит проблема имени как частного проявления Слова вообще, но как сущности слова, центра слова, главного в нем, – сначала как сугубо богословская, потом – как общечеловеческая. Это очевидно в трудах С.Н. Булгакова, П.А. Флоренского и А.Ф. Лосева, который афористично сформулировал эту проблему: «Мир как имя».
Новый этап в развитии представлений о языковой обусловленности мировидения народа в истории гуманитарного знания связан со знаменитой «теорией лингвистической относительности», основоположниками которой считаются американские лингвисты Эдвард Сепир (1884–1939) и Бенджамен Ли Уорф (1897–1941), ученик и последователь Э. Сепира.
Оригинальное изложение и окончательная формулировка теории лингвистической относительности в ее «категоричной форме», вызвавшей, именно в силу этой категоричности, немало критических откликов, принадлежит Б.Л. Уорфу, который, может быть, и в самом деле несколько прямолинейно интерпретировал ряд методологических положений своего учителя. Сам Э. Сепир, будучи прямым наследником гумбольдтианской традиции европейского языкознания, при этом не был, конечно, столь однозначен в решении вопроса о языковой обусловленности мышления. Но и в его трудах можно усмотреть обоснование приоритетной роли языка в познании мира этносом [Сепир 1993].
Э. Сепир, вслед за В. фон Гумбольдтом, Э. Кассирером и др., исходит из положения о том, что язык не просто отражает, а моделирует, «конструирует» действительность, представляя собой творческий акт ее интерпретации. Примечателен вывод Э. Сепира, сделанный им в программной работе «Язык»: «Самое главное заключается в том, что, независимо от того, насколько искусными окажутся наши способы интерпретации действительности, мы никогда не в состоянии выйти за пределы форм отражения и способа передачи отношений, предопределенных формами нашей речи… Язык в одно и то же время и помогает, и мешает нам исследовать эмпирический опыт, и детали этих процессов содействия и противодействия откладываются в тончайших оттенках значений, формируемых различными культурами».
Следствием этого является определение языка как символической системы, сообщающей, обозначающей или иным способом замещающей непосредственный опыт. Тем самым человек оперирует с языковыми фактами, как если бы они были данными человеческого непосредственного чувственного опыта: «Это подтверждается широко распространенными, особенно среди примитивных народов, поверьями о физической тождественности или прямом соответствии слов и вещей, что является основой магических заклинаний. Даже пребывая на нашем культурном уровне, нередко трудно провести четкое разграничение между объективной реальностью и нашими языковыми символами, отсылающими к ней; вещи, качества и события вообще воспринимаются так, как они называются. Для нормального человека всякий опыт, будь он реальным или потенциальным, пропитан вербализмом».
Язык с самого детства входит в наше сознание и является единственным проводником осмысленной информации. Как бы ни был богат и разнообразен окружающий нас мир, человек увидит и поймет в нем только те явления, для которых есть словесные обозначения. Речь идет о том, что на уровне бессознательных поведенческих стереотипов язык структурирует для нас окружающий мир, и мы неосознанно вместе с ним с раннего детства усваиваем эти стереотипы. Поэтому язык – это путеводитель в «социальной действительности».
А.Е. Кибрик в предисловии к изданию трудов Э. Сепира на русском языке отмечает, насколько разнообразно было научное творчество Сепира, насколько фундаментальны его результаты, насколько во многих областях он оказался первооткрывателем: «Более того, для нас Сепир являет собой такой тип ученого, который сегодня, в эпоху торжества узкой специализации, уже почти немыслим. В Сепире поражает его способность охватить явление целиком, сохранив все существенные для него живые связи, не обеднив и не извратив его. И при этом не скользить по внешней поверхности явления, а проникать в самые сокровенные его глубины, десятикратно усиливая рациональное знание могучей интуицией. Не быть рабом догмы, а следовать естественным путем, повторяющим структуру самого явления. Энциклопедизм Сепира проистекает не из желания количественных нагромождений, а из сути изучаемого им объекта – языка. Все, с чем связан язык, то есть все то, что предопределяет его бытие, и все то, что предопределяет язык своим бытием, – все это интересно и важно Сепиру. Испив из освежающего родника многомерной сепировской мысли, лишний раз убеждаешься в порочности тех перегородок, усердным расставлением которых прославилась наука XX в., и укрепляешься в вере, что когда‑то эти перегородки падут.
Дитя ли Сепир своего времени? Если бы это было так, то следовало бы ожидать последовательного развития его идей, а, как мы видели, это далеко не так. Создается впечатление, что Сепир приходит к нам не столько из прошлого, сколько из будущего, и его общечеловеческий взгляд на язык – это намек на то, к какому рубежу лингвистике еще предстоит подойти» [Сепир 1993: 22].
В своей работе «Статус лингвистики как науки» Э. Сепир высказывает идеи, ставшие непосредственным источником сформулированного впоследствии Б.Л. Уорфом «принципа лингвистической относительности»: «Люди живут не только в материальном мире и не только в мире социальном, как это принято думать: в значительной степени они все находятся и во власти того конкретного языка, который стал средством выражения в данном обществе. Представление о том, что человек ориентируется во внешнем мире, по существу, без помощи языка и что язык является всего лишь случайным средством решения специфических задач мышления и коммуникации, – это всего лишь иллюзия. В действительности же «реальный мир» в значительной мере неосознанно строится на основе языковых привычек той или иной социальной группы. <…>. Миры, в которых живут различные общества, – это разные миры, а вовсе не один и тот же мир с различными навешанными на него ярлыками [выделено нами. – Т.Р.]» [Сепир 1993: 261].
Последняя цитата, практически без изменения, была взята Б.Л. Уорфом в качестве эпиграфа к его знаменитой статье «Отношение норм поведения и мышления к языку» [Новое в лингвистике 1960]. Основная мысль этой работы состоит в том, что язык автоматически навязывает нам формы восприятия реальности – в частности, такие фундаментальные формы, как восприятие пространства, времени, числа. Исследуя «языковой мир» индейцев племени хопи, Б.Л. Уорф, которого В. Руднев назвал «самым загадочным лингвистом XX столетия», приходит к удивительным выводам о том, что эти формы не имеют «реального» значения, а подсказаны нам нашим языком.
Так, например, в языке хопи прошедшее и настоящее время не разграничены (индеец хопи не поймет различие фраз типа он пришел и он идет в индоевропейских языках) – они объединяются в утвердительное наклонение, сообщающее о констатируемом говорящим факте: «Я сообщаю о его приходе». В свою очередь также не разграничиваются реальное будущее время в индикативе и сослагательное наклонение, которые объединены в предположительное наклонение (действие, не наблюдаемое говорящим).
Множественное число и количественные числительные употребляются в языке хопи только для обозначения тех предметов, которые образуют или могут образовать реальную группу. Там не существует воображаемых множественных чисел, вместо них употребляются порядковые числительные в единственном числе. Такое выражение, как ten days «десять дней», не употребляется. Эквивалентом его служит выражение, указывающее на процесс счета. Таким образом, they stayed ten days «они пробыли десять дней» превращается в «они прожили до одиннадцатого дня» или «они уехали после десятого дня». Ten days is greater than nine days «десять дней больше, чем девять дней» превращается в «десятый день позже девятого». Наше понятие «продолжительность времени» рассматривается не как фактическая продолжительность или протяженность, а как соотношение между двумя событиями, одно из которых произошло раньше другого. Вместо нашей лингвистически осмысленной объективизации той области сознания, которую мы называем «время», язык хопи не дал никакого способа, содержащего идею «становиться позднее» – суть нашего понятия времени.
Б.Л. Уорф подвергает сомнению тот факт, что такие устоявшиеся в европейской культуре понятия, как «материя», «субстанция», «пространство», «время» и пр., являются продуктом обобщения данных нашего непосредственного опыта и тем самым имеют «общечеловеческий характер»: «…ньютоновские понятия пространства, времени и материи не есть данные интуиции. Они даны культурой и языком. Именно из этих источников и взял их Ньютон.
Наше объективизированное представление о времени соответствует историчности и всему, что связано с регистрацией фактов, тогда как представление хопи о времени противоречит этому: оно слишком тонко, сложно и постоянно развивается, не дает готового ответа на вопрос о том, когда «одно» событие кончается, а «другое» начинается». Известен афоризм Б.Л. Уорфа, формулирующий саму суть его концепции: «Если бы Ньютон говорил на языке индейцев хопи, картина мироздания в его физике была бы иной».
Собственно же знаменитый принцип лингвистической относительности Б.Л. Уорфа излагается в его другой работе под названием «Наука и языкознание» [Новое в лингвистике 1960]. Эта программная статья имеет характерный подзаголовок: «О двух ошибочных воззрениях на речь и мышление, характеризующих систему естественной логики, и о том, как слова и обычаи влияют на мышление». Подзаголовок отражает основной замысел Б.Л. Уорфа, связанный с опровержением устоявшейся точки зрения на соотношение языка и мышления, согласно которой язык служит лишь средством выражения мысли, не зависящей от языка и имеющей общечеловеческий характер: «Естественная логика утверждает, что различные языки – это в основном параллельные способы выражения одного и того же понятийного содержания и что поэтому они различаются лишь незначительными деталями, которые только кажутся важными».
Опираясь на материал большого количества языков, Б.Л. Уорф доказывает прямо противоположную точку зрения. Основа языковой системы любого языка (иными словами, грамматика) не есть просто инструмент для воспроизведения мыслей. Напротив, грамматика сама формирует мысль, является программой и руководством мыслительной деятельности индивидуума, средством анализа его впечатлений и их синтеза.
Б.Л. Уорф пишет: «Мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком. Мы выделяем в мире явлений те или иные категории и типы совсем не потому, что они (эти категории и типы) самоочевидны; напротив, мир предстает перед нами как калейдоскопический поток впечатлений, который должен быть организован нашим сознанием, а это значит в основном – языковой системой, хранящейся в нашем сознании. Мы расчленяем мир, организуем его в понятия и распределяем значения так, а не иначе в основном потому, что мы – участники соглашения, предписывающего подобную систематизацию. Это соглашение имеет силу для определенного речевого коллектива и закреплено в системе моделей нашего языка. Это соглашение, разумеется, никак и никем не сформулировано и лишь подразумевается, и, тем не менее, мы – участники этого соглашения; мы вообще не сможем говорить, если только не подпишемся под систематизацией и классификацией материала, обусловленной указанным соглашением».
Б.Л. Уорф приводит совершенно поразительные примеры того, насколько по‑разному различные языки расчленяют мир. Так, например, в английском языке мы распределяем большинство слов по двум классам, обладающим различными грамматическими и логическими особенностями. Слова первого класса мы называем существительными (ср., например, house «дом», man «человек»); слова второго – глаголами (например: hit «ударить», run «бежать»). Многие слова одного класса могут выступать еще и как слова другого класса (например: а hit «удар», а run «бег» или to man the boat «укомплектовывать лодку людьми, личным составом»). Однако, в общем, граница между этими двумя классами является абсолютной. Наш язык дает нам, таким образом, деление мира на два полюса. Но сама природа совсем так не делится.
Если мы скажем, что strike «ударять», turn «поворачивать», run «бежать» и т. п. – глаголы потому, что они обозначают временные и кратковременные явления, т. е. действия, тогда почему же fist «припадок» – существительное? Ведь это тоже временное явление! Почему lightning «молния», spark «искра», wave «волна», eddy «вихрь», pulsation «пульсация», flame «пламя», storm «буря», phase «фаза», cycle «цикл», spasm «спазм», noise «шум», emotion «чувство» и т. п. – существительные? Все это временные явления. Если man «человек» и house «дом» – существительные потому, что они обозначают длительные и устойчивые явления, то есть предметы, тогда почему keep «держать», adhere «твердо держаться, придерживаться», extend «простираться», project «выдаваться, выступать», continue «продолжаться, длиться», persist «упорствовать, оставаться», grow «расти», dwell «пребывать, жить» и т. п. – глаголы?
Мы обнаруживаем, что «событие» (event) означает для нас «то, что наш язык классифицирует как глагол» или нечто подобное. Мы видим, что определить явление, вещь, предмет, отношение и т. п., исходя из природы, невозможно; их определение всегда подразумевает обращение к грамматическим категориям того или иного конкретного языка.
В языке хопи «молния», «волна», «пламя», «метеор», «клуб дыма», «пульсация» – глаголы, так как все это события краткой длительности и именно поэтому не могут быть ничем иным, кроме как глаголами. «Облако» и «буря» обладают наименьшей продолжительностью, возможной для существительных. Таким образом, как мы установили, в языке хопи существует классификация явлений (или лингвистически изолируемых единиц), исходящая из их длительности, – нечто совершенно чуждое нашему образу мысли.
С другой стороны, в языке нутка (о‑в Ванкувер) все слова показались бы нам глаголами: перед нами как бы монистический взгляд на природу, который порождает только один класс слов для всех видов явлений. О house «дом» можно сказать и «а house occurs» «дом имеет место» и «it houses» «домит» совершенно так же, как о flame «пламя» можно сказать и «а flame occurs» «пламя имеет место» и «it burns» «горит». Эти слова представляются нам похожими на глаголы потому, что у них есть флексии, передающие различные оттенки длительности и времени, так что суффиксы слова, обозначающего «дом», придают ему значения «давно существующий дом», «временный дом», «будущий дом», «дом, который раньше был», «то, что начало быть домом» и т. п.
Сопоставляя привычные нам индоевропейские языки с языками семитскими, китайским, тибетским или африканскими, привлекая к анализу языки коренного населения Америки, где речевые коллективы в течение многих тысячелетий развивались независимо друг от друга и от Старого Света, Б.Л. Уорф обнаруживает относительность всех понятийных систем, в том числе и нашей, и их зависимость от языка. Это и позволяет ему сформулировать свой принцип лингвистической относительности.
Отметим, что впервые идея лингвистической относительности была высказана учителем Б.Л. Уорфа – Э. Сепиром в статье «Грамматист и его язык». Правда, Э. Сепир говорит об «относительности формы мышления»: «Можно было бы до бесконечности приводить примеры несоизмеримости членения опыта в разных языках. Это привело бы нас к общему выводу об одном виде относительности, которую скрывает от нас наше наивное принятие жестких навыков нашей речи как ориентиров для объективного понимания природы опыта. Здесь мы имеем дело с относительностью понятий, или, как ее можно назвать по‑другому, с относительностью формы мышления. Эту относительность не столь трудно усвоить, как физическую относительность Эйнштейна; не столь тревожна она для нашего чувства безопасности, как психологическая относительность Юнга, которую едва лишь начинают понимать; однако наша относительность наиболее легко ускользает от научного анализа. Ибо для ее понимания сравнительные данные лингвистики являются условием sine qua non» [Сепир 1993: 258].
В формулировке Б.Л. Уорфа принцип лингвистической относительности выглядит следующим образом: «Мы сталкиваемся, таким образом, с новым принципом относительности, который гласит, что сходные физические явления позволяют создать сходную картину вселенной только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем».
В целом теория лингвистической относительности как научная концепция представляется нам неверифицируемой или, в терминах К. Поппера, нефальсифицируемой (иными словами, ее невозможно ни подтвердить, ни опровергнуть, оставаясь в рамках присущих нам «понятийных систем»).
Однако ее значение – вовсе не в конкретных интерпретациях языковых фактов и определенных выводах из них, которые могут казаться не вполне аргументированными и даже неверными. Ее значение – в пафосе утверждения важности языковых и культурных различий для познания мира и осознания человеком места в этом мире, ценности каждого языка как носителя единственной и неповторимой «картины мира» в многоязычной и мультикультурной палитре человечества. По справедливому замечанию А. Вежбицкой, важно не то, убедительны ли конкретные примеры Уорфа и его аналитические комментарии. Но основной тезис Уорфа, что «мы расчленяем природу в направлении, подсказанном нашим родным языком», и что «мы расчленяем мир, как это закреплено в системе моделей нашего языка», содержит глубокое проникновение в суть дела, которое должен признать всякий, у кого эмпирический горизонт выходит за пределы родного языка.
Дж. Лакофф, один из основателей современного лингвистического когнитивизма, в книге «Женщины, огонь и опасные вещи» (1985, рус. изд. – 2004) дает высокую оценку научной деятельности Б.Л. Уорфа, значение которой выходит далеко за пределы лингвистики:
«Своеобразие Уорфа заключалось в том, что он не был англоязычным шовинистом. Он считал, что язык хопи лучше приспособлен для того, чтобы соответствовать внешней реальности – физической реальности, – чем английский… Уорф пришел к выводу, что концептуальная система английского и других индоевропейских языков вводит говорящих на этих языках в заблуждение, поскольку она не отражает адекватно объективный мир… Причиной его романтической увлеченности языком хопи было отчасти то, что он рассматривал хопи как более совершенный язык, способный произвести тонкие разграничения там, где это не делает английский язык, – разграничения, которые позволяют ему лучше соответствовать объективному миру. Язык хопи был для Уорфа «рапирой» по сравнению с «тупым инструментом» английского».
Дж. Лакофф также говорит и о масштабности самой личности Б.Л. Уорфа, о культурной и моральной значимости дела его жизни: «Он бы ужаснулся, увидев, что его тезис о «лингвистической относительности» может быть смешан в одну кучу с формой морального релятивизма, способного служить оправданием нацизма. Предметом анализа Уорфа был концептуальный, но не моральный релятивизм. Он не был полным релятивистом, и его фактические взгляды не могли санкционировать полный моральный релятивизм. Фактически его работы имели противоположную направленность – они открыто противоречили нацистской теории о превосходстве арийской расы.
Говоря о Уорфе, следует помнить одну очень важную вещь. Он писал большинство своих работ в то время, когда в Европе поднимал голову нацизм, а в Америке был широко распространен шовинизм и ура‑патриотизм. В это время было широко распространено, в том числе и в Соединенных Штатах, представление, что белые люди обладают более высоким уровнем умственного развития, чем люди с другим цветом кожи. Западная цивилизация рассматривалась как вершина интеллектуальных достижений, другие цивилизации расценивались как «низшие» по сравнению с западной. Слово «культура» означало европейскую и американскую культуру, но не культуру хопи или балийскую культуру. Слово «литература» означало европейскую и американскую литературу. Под «логикой» подразумевалась западная логика, но не логика, которая была разработана в Китае и в Индии. «Научная мысль» была последним словом в теории рациональности, и, разумеется, оно принадлежало нам. Считалось даже, что западные языки более продвинулись по пути развития, а незападные языки являются «примитивными». Сама мысль, что «необразованные» индейцы, которые многими продолжали рассматриваться как дикари, могут мыслить не хуже, чем образованные американцы и европейцы, была совершенно непривычной и радикальной. Идея, что их концептуальная система лучше соответствует научной реальности и что мы могли бы поучиться у них, находилась на грани немыслимого.
Уорф был не только первопроходцем в лингвистике. Он шел впереди общества как человек. Это не должно быть забыто».
Не случайно концептуальный аппарат этой теории становится основой для многих авторитетных социальных движений и культурных течений Запада, таких как гендеризм или «политкорректность», не случайно она сыграла и до сих пор играет немаловажную роль в обосновании значимых для современной цивилизации «культурных тем» – «толерантности», «плюрализма», «принципа дополнительности», «проблемы кросс‑культурных взаимодействий» и т. д.
Дальнейшее развитие идей о выражении в языке национально‑специфичного взгляда на мир связано с трудами замечательного польского лингвиста Анны Вежбицкой (р. 1938). Развивая и творчески перерабатывая «глубокие прозрения» Э. Сепира, А. Вежбицкая исходит из того, что содержанием говоримого лишь в небольшой степени является то, что есть в «объективной» действительности. При этом в языке отражаются не только особенности природных условий или культуры, но и своеобразие национального характера его носителей.
Никого не удивляет, что в эскимосском языке есть много названий для снега, в арабском – для верблюда, а в китайском – для риса: язык отражает условия существования и содержит имена и реалии, специфические для данного народа. Гораздо более удивительно, что языки существенно различаются степенью тщательности разработки вполне абстрактных семантических полей – таких как каузация, агентивность, сфера эмоционального и др. Та или иная концептуализация внешнего мира заложена в языке и не всегда может быть выведена из различий в «условиях его бытования». Различия в концептуализации требуют объяснения, и одно из возможных объяснений – ссылка на национальный характер.
Е.В. Падучева в предисловии к этому изданию А. Вежбицкой на русском языке пишет: «Вежбицкая исходит из того, что каждый язык образует свою «семантическую вселенную», сочувственно цитируя Цветаеву – «иные вещи на ином языке не мыслятся». Не только мысли могут быть «подуманы» на одном языке, но и чувства могут быть испытаны в рамках одного языкового сознания, но не другого. Иными словами, есть понятия, фундаментальные для модели одного мира и отсутствующие в другом».
Здесь естественно возникает вопрос о том, как наличие в языке некоторого слова связано с наличием в культуре заключенного в нем концепта. А. Вежбицкая говорит по этому поводу следующее. Неверно, что отсутствие в языке какого‑то слова означает отсутствие соответствующего концепта. Но наличие некоторого слова безусловно указывает на наличие концепта и, более того, на его значимость для данной культуры. Так, в английском языке нет слова, которое соответствовало бы польскому tasknić ('тосковать'). Значит ли это, что люди, говорящие по‑английски, никогда не испытывали этого чувства? Не обязательно. Отдельные говорящие на английском языке, безусловно, испытывали. Но англосаксонская культура в целом не сочла это чувство заслуживающим специального имени [Вежбицкая 1997].
А. Вежбицкая использует в своих исследованиях материал самых разных языков; известен ее сравнительный анализ несовпадающих по семантическому объему и характеру выражаемого содержания русских и английских слов друг и friend, свобода и freedom и др., она вовлекает в поле исследования лингвоспецифичные японские концепты, например enryo (приблизительно 'межличностная сдержанность') и omoiyari (приблизительно 'бенефактивная эмпатия') и др., выявляет этнокультурные особенности ряда слов и грамматических явлений в языках австралийских аборигенов и др.
В отечественном гуманитарном знании второй половины XX в. идеи связи языка и национальной ментальности развиваются с разных позиций в рамках разных научных направлений.
Культурологическая и искусствоведческая направленность прослеживается в известных работах Г. Гачева и Д.С. Лихачева. Г. Гачев в книге «Национальные образы мира» говорит о «национальном образе мира» у каждого народа, обозначая это как космо‑пси‑хо‑логос, т. е. единство национальной природы, склада психики и мышления: «Природа каждой страны есть текст, исполнена смыслов, сокрытых в Материи». Д.С. Лихачев в «Заметках о русском» исследует такие ключевые для русской культуры понятия, как воля, удаль, тоска, простор, подвиг, последовательно прослеживая их отражение в древнерусской литературе, искусстве, архитектуре, и делает вывод о том, что отрицать наличие национального характера – значит делать мир народов очень скучным и серым.
В истории гуманитарного знания исторически первичным был диахронический подход к изучению связи языка и национального мировидения. В современной отечественной лингвистике этот подход реализован в трудах В.В. Колесова, который изучает своеобразие русской ментальности на материале истории русского языка, последовательно прослеживая инвариантные «культурные темы», сохраняющиеся неизменными в «народной речемысли» [Колесов 1999].
В.В. Колесов дает обобщенную характеристику основным, на его взгляд, особенностям русского менталитета, выявляемым посредством комплексного анализа фактов истории русского языка:
1) Ориентация на веру, на авторитет, а не на практику как критерий истины, следствием чего является отсутствие науки в европейском смысле и всегдашнее недоверие к ней в массах. «Неученые люди самые гениальные» (Н. Федоров). Отсюда и постоянный интерес русского народного сознания к убогим и юродивым, «странным» и «чудакам» как к тем, кому ведомо нечто интуитивно и мистически постигаемое.
2) Конкретное и образное выше умственного и рационалистического. При этом в русском менталитете конкретное воплощается как знак всеобщего и обобщенного, духовного: конкретное – не есть прагматическое, предметно‑приземленное. Это обусловливает такую черту русской ментальности, как символизм.
3) Синтетизм мышления как основной метод познания действительности преобладает над аналитизмом, доминирует образное, а не абстрактно‑логическое мышление. Это отражение соборности на гносеологическом уровне. Отсюда вытекает и синкретичность народной речемысли: «живой признается целостность вещи, а не элементы отношений, ее конструирующие (т. е. не структура)». Это обусловливает определенное неприятие идей позитивизма на русской почве, а также утверждение превосходства религиозного (т. е. целостного) взгляда на вещи и интерес к восточным учениям, также защищающим идею целостности восприятия мира.
4) Духовность важнее утилитарности (отсюда и всегдашнее подозрительное отношение к категории обладания, собственности в русском менталитете, в противовес западной традиции). Прагматические установки в русском человеке отступают на второй план перед мистическими, одухотворенными целями, мотивами и интересами. Прагматическое и мистическое в русском Слове сопряжены в противопоставлении конкретного и абстрактного – все гиперонимы в древнерусском и старорусском языке обслуживают сферу мистического, а гипонимы (слова конкретного значения) – сферу прагматического (невыразимое, соборность – но вещь).
К диахроническому подходу к анализу языкового выражения национального менталитета примыкает и лингвокультурологическое направление в отечественном гуманитарном знании. Согласно В.А. Масловой, в самом конце XX в. в Москве сложились четыре лингвокультурологические школы [Маслова 2001].
1) Школа лингвокультурологии Ю.С. Степанова, которая по методологии близка концепции Э. Бенвениста, ее цель – описание констант культуры в их диахроническом аспекте. Верификация их содержания проводится с помощью текстов разных эпох, т. е. как бы с позиции внешнего наблюдателя, а не активного носителя языка. Значительным вкладом в развитие лингвокультурологического направления в отечественном гуманитарном знании стал знаменитый словарь Ю.С. Степанова «Константы: Словарь русской культуры» (1997), выдержавший уже несколько изданий. Концепция словаря основана на анализе прежде всего языковых данных – этимологии слов, составляющих базовый состав ключевых для русской культуры представлений, а также словоупотреблений и толкований слов и понятий, запечатленных в различных текстах – писателей, общественных деятелей, в других словарях. Предполагается, что вся совокупная духовная культура всякого общества состоит в значительной степени в операциях с этими концептами, при этом дописьменная история культуры запечатлена не в археологических памятниках (не в «костях»), а в самом значении слов, представляющих собой развитие индоевропейского культурного наследства. Исконный словарный состав – вот первое оригинальное достояние русской культуры.
2) Школа Н.Д. Арутюновой исследует универсальные термины культуры, извлекаемые из текстов разных времен и народов. Эти термины также конструируются с позиции внешнего наблюдателя, а не реального носителя языка. Эта деятельность отражена в продолжающихся изданиях проблемной группы «Логический анализ языка» при Институте языкознания РАН, которую и возглавляет Н.Д. Арутюнова. Отметим характерное название одного из сборников – «Культурные концепты» (1991), в предисловии к которому Н.Д. Арутюнова пишет: «Человек живет в контексте культуры. Она является для него «второй реальностью». Он создал ее, и она стала для него объектом познания. Природа познается извне, культура – изнутри. Ее познание рефлексивно. Чтобы в нем разобраться, нужно проанализировать метаязык культуры, и прежде всего ее ключевые термины, такие, как «истина» и «творчество», «долг» и «судьба» «добро» и «зло», «закон» и «порядок», «красота» и «свобода». Эти понятия существуют в любом языке и актуальны для каждого человека… Мировоззренческие понятия личностны и социальны, национально специфичны и общечеловечны. Они живут в контекстах разных типов сознания – обыденном, художественном и научном. Это делает их предметом изучения культурологов, историков религий, антропологов, философов и социологов».
3) Школа В.Н. Телия, известная в России и за рубежом как Московская школа лингвокультурологического анализа фразеологизмов, исследует языковые сущности с позиции рефлексии носителя живого языка, т. е. это взгляд на владение культурной семантикой непосредственно через субъект языка и культуры. Такая концепция близка позиции А. Вежбицкой, т. е. имитация речедеятельностных ментальных состояний говорящего. В.Н. Телия предлагает свой способ интерпретации национально‑культурных смыслов языковых единиц – с позиции внутреннего наблюдателя, «изнутри» языка. Например, при интерпретации коллокации «больная совесть» в лингвокультурном аспекте важна не только ценностная модальность (как если бы совесть страдала от болезни), но и то, что это обусловливает психологический дискомфорт, потому что нравственный изъян вызывает неодобрение, осуждение в обществе, и говорится это в неформальных условиях речи при определенном раскладе социально‑культурных статусов и ролей собеседников.
4) Школа лингвокультурологии, созданная в Российском университете дружбы народов В.В. Воробьевым, В.М. Шаклеиным и др., развивающими концепцию Е.М. Верещагина и В.Г. Костомарова. Это направление исследует так называемые безэквивалентные языковые единицы – обозначения специфических для данной культуры явлений (гармошка, бить челом и др.), которые являются продуктом кумулятивной (накопительной, закрепляющей опыт носителей языка) функции языка и могут рассматриваться как вместилища фоновых знаний, т. е. знаний, имеющихся в сознании говорящих. Различия между языками обусловлены различием культур, и легче всего они демонстрируются на материале лексических единиц и фразеологизмов, поскольку номинативные средства языка наиболее прямо связаны с внеязыковой действительностью.
В последнее время активно развивается и синхронический подход к выявлению национального своеобразия мировидения по данным языка. Одним из значительных первых опытов отечественной лингвистики в этом направлении стал выход в 1998 г. коллективной монографии «Роль человеческого фактора в языке. Язык и картина мира». Авторы этой монографии: Б.А. Серебренников, В.И. Постовалова, Е.С. Кубрякова, В.Н. Телия и др. – обосновывают правомерность выделения научного концепта «языковая картина мира» и предлагают пути реконструкции структурных свойств этого феномена через анализ всех уровней языковой системы – в лексике и фразеологии, в словообразовательной и грамматической системах. Основные идеи этого труда можно суммировать следующим образом.
1) В языке (и мышлении) необходимо различать концептуальное и собственно языковое, универсальное и национально‑специфичное содержание.
2) Основные свойства любого языка (модальность, персональность, предикативность, дейксис, полисемия и др.) являются антропологически обусловленными.
3) В реальном функционировании языка роль экстралингвистических факторов (познавательных, ценностных, регулятивных, социокультурных) зачастую более важна, чем роль внутриязыковых, структурных закономерностей.
4) «Концептуализация мира в языковом знаке» (Ю.Д. Апресян) имеет «наивный» и неосознанный характер, что отличает «языковую картину мира» от «научной картины мира», являющейся результатом сознательного абстрагирования реальности в познании посредством формально‑логического аппарата; в «языковом мышлении» очень силен субъективно окрашенный, конкретно‑образный компонент.
Языковая картина мира в этом плане представляет собой диалектику общего и национально специфичного в познании мира. Единство обеспечивается: а) единством среды обитания – мира, в котором живет человек, с едиными для всех нас физическими свойствами; б) единством универсальных способов ориентации в мире, основанных на важнейших для человека бинарных оппозициях (например, верх/низ, жизнь/смерть, качество/количество и пр.); в) единством самой языковой способности (языковой компетенции) как всеобщего дара человека, имеющего генетическую природу.
Но при этом в когнитивной деятельности человека все же главная роль принадлежит не тем стержневым общностям, а именно различиям, которые лингвистически и культурно обусловлены. Языковая картина мира как национально специфичная картина мира в этом смысле противостоит концептуальной как общей для всех, независимо от языка [Роль человеческого фактора в языке 1988].
Существенным вкладом в развитие синхронического подхода к анализу национального своеобразия мировидения, отраженного в лексике и грамматике языка, является теория языковой концептуализации мира, разрабатываемая Ю.Д. Апресяном, одним из основателей Московской семантической школы. В работе «Дейксис в лексике и грамматике и наивная модель мира» (1986) он утверждает, что в каждом естественном языке отражается определенный способ восприятия мира, навязываемый в качестве обязательного всем носителям языка. В способе мыслить мир воплощается цельная коллективная философия, своя для каждого языка. При этом образ мира, запечатленный в языке, во многих существенных деталях отличается от научной картины мира [Апресян 1986: 5–33].
В современной лингвистике в результате бурного развития семантики и прагматики, сопоставительного изучения языков, усилившихся контактов с поэтикой и логикой идея систематической и национально своеобразной организации семантического материала в каждом естественном языке получила новые мощные импульсы. Реконструкция наивной модели мира на основе полного описания лексических и грамматических значений начинает рассматриваться как сверхзадача семантики и лексикографии, имеющая ценность сама по себе. При этом понятие наивной модели мира дает семантике новую интересную возможность. Языковые значения можно связывать с фактами действительности не прямо, а через отсылки к определенным деталям наивной модели мира, как она представлена в данном языке. В результате появляется основа для выявления универсальных и национально своеобразных черт в семантике естественных языков, вскрываются некоторые фундаментальные принципы формирования языковых значений, обнаруживается глубокая общность фактов, которые раньше представлялись разрозненными. При этом оказывается, что наивная модель мира отнюдь не примитивна. Во многих деталях она не уступает по сложности научной картине мира, а может быть, и превосходит ее.
Идеи Ю.Д. Апресяна и Московской семантической школы дали импульс появлению новых перспективных направлений в синхронических исследованиях национального языкового менталитета и языковой картины мира. Это прежде всего связано с деятельностью новомосковской школы концептуального анализа – Анны А. Зализняк, И.Б. Левонтиной и А.Д. Шмелева, авторов книги «Ключевые идеи русской языковой картины мира» (2005).
Вслед за А. Вежбицкой авторы исходят из положения о том, что ряд слов и выражений любого естественного языка следует считать «ключевыми», если они служат своего рода ключом к пониманию каких‑то важных особенностей культуры народа, пользующегося данным языком. Речь идет о каких‑то представлениях о мире, свойственных носителям, в частности, русского языка и русской культуры и воспринимаемых ими как нечто самоочевидное. Эти представления находят отражение в семантике языковых единиц, так что, овладевая языком и значением слов, носитель языка одновременно сживается с этими представлениями, а будучи свойственными (или хотя бы привычными) всем носителям языка, они оказываются определяющими для ряда особенностей культуры, пользующейся этим языком.
Для авторов принципиальна необходимость именно синхронического исследования нетривиальных семантических конфигураций, достаточно частотных в бытовом дискурсе (возможно, повторяющихся в значении ряда слов) и относящихся к неассертивным (неявным, невербализованным, имплицитным) компонентам высказывания. Важно не то, что утверждают носители языка, а то, что они считают само собою разумеющимся, не видя необходимости специально останавливать на этом внимание.
Владение языком предполагает владение концептуализацией мира, отраженной в этом языке. Поскольку конфигурации идей, заключенные в значении слов родного языка, воспринимаются говорящим как нечто само собой разумеющееся, у него возникает иллюзия, что так вообще устроена жизнь. Но при сопоставлении разных языковых картин мира обнаруживаются значительные расхождения между ними, причем иногда весьма нетривиальные.
Изучение языкового менталитета, предпринятое в нашей работе, в основном ориентируется на синхронический подход, заложенный в трудах А. Вежбицкой, Ю.Д. Апресяна и развитый цитированными выше авторами книги «Ключевые идеи русской языковой картины мира». Нас интересует вопрос, каким образом язык начала третьего тысячелетия, в эпоху культурного глобализма и экспансии всемирной компьютерной сети, сохраняет в себе самобытные рефлексы народного миропонимания и мироощущения, сформированные еще в древние периоды его существования, у истоков нынешней человеческой цивилизации.
