Глава седьмая спор о лермонтове
Соотношение между творческой эволюцией Лермонтова и эволюцией читательского восприятия его творчества совершенно своеобразно. Впрочем, вряд ли возможно указать еще случай, когда поэт всенародного значения фактически воспринимался современниками в течение одного года своей жизни.
Что знали о Лермонтове? В 1833–1834 годах он в известных кругах петербургского общества пользовался двусмысленной славой «юнкерского поэта»; не только «Хаджи-Абрек» случайно напечатанный в 1835 году, но и «Казначейша» и «Песня про купца Калашникова» в сущности прошли незамеченными. В 1837 году стихотворение «Смерть поэта» принесло Лермонтову подлинную известность и репутацию поэта декабристских традиций, – но за пределами печати. Только в 1839 году проявляется интерес к произведениям Лермонтова, систематически печатающимся в «Отечественных записках», –
195
насколько читательский интерес может сосредоточиться на стихотворениях, разбросанных по разным номерам журнала. По-настоящему, с шумным успехом Лермонтов входит в литературу «Героем нашего времени», т. е. произведением критическим и переоценивающим. В том же 1840 году, несколько позднее, выходит первый и при жизни единственный сборник стихотворений Лермонтова, в который он включил только вещи, написанные не ранее 1836 года. В этом сборнике отсутствовала вся юношеская лирика, с ее страстными излияниями и самохарактеристиками, отсутствовали и «Маскарад», и «Боярин Орша», и ранние кавказские поэмы, и даже «Демон», несмотря на наличие переработки 1838 года. Между тем именно «Демон» оказался впоследствии центральным произведением для тех, кто видел в Лермонтове по преимуществу романтического и демонического поэта; понимание это имело свою устойчивую традицию, в XX веке канонизированную Врубелем и Блоком.
Но прижизненный Лермонтов – это Лермонтов, в чьем творчестве байронизм и демонизм, высокий романтизм вообще – подверглись уже критическому пересмотру. Читатели узнали Лермонтова с конца и знакомились с ним как бы в обратном направлении: от «Героя нашего времени» к лирическим стихотворениям 1837 – 1839 годов и оттуда – уже посмертно – к юношескому творчеству.
Современники были дезориентированы. Притом Лермонтов начинал вне всяких группировок, и к творчеству его не было ключа, который дается обычно принадлежностью поэта к определенной литературной школе. Отсюда та неясность, случайность первоначальных оценок, о которой мне пришлось уже говорить в главах, посвященных лирике и прозе Лермонтова. Сенковский и Никитенко превращают Лермонтова в «милого элегического поэта». Шевырев, так же как Никитенко, считает, что «Дума», «И скучно и грустно» и т. п. портят общее приятное впечатление от его стихов. Бурачек бранил «Героя нашего времени» как «легкое чтение» на манер французской неистовой словесности; Булгарин хвалил его как нравоучительный роман, доказывающий гибельность неверия и отрицания авторитетов:
«Герой нашего времени» есть создание высокое, глубоко обдуманное, выполненное художественно. Господствующая
196
идея есть разрешение великого нравственного вопроса нашего времени: к чему ведут блистательное воспитание и все светские преимущества без положительных правил, без веры, надежды и любви? Автор отвечает своим романом: к эгоизму, к пресыщению жизнью в начале жизни, к душевной сухотке и, наконец, к гибели.
«...Вы, так называемые львы, брадатые и кудлатые, вы, копирующие холодность Бейрона и гордость сатрапов, вы, поспешающие упиться жизнию, не изучив ее, – вот вам зеркало».1
Всю эту разноголосицу недомыслия и заведомой фальши прервал голос Белинского.
Как ни велико значение Белинского в деле исторической оценки Пушкина, оно все же несоизмеримо с тем, что он сделал для Лермонтова. Если творчество Пушкина Белинский рассматривал ретроспективно, в эпоху, когда борьба вокруг Пушкина имела уже свою сложную историю, то Лермонтова Белинский осмысляет в момент дебюта, впервые создает связное представление о Лермонтове. И так же как для Пушкина, так же как для Грибоедова и Гоголя, Белинский находит для Лермонтова масштаб великого национального поэта.
Создавая свою концепцию, Белинский исходил не только из «Героя нашего времени» и маленького сборника стихотворений: он знал ненапечатанные вещи Лермонтова, в частности «Демона», встречался с людьми, близкими к Лермонтову (с Краевским – в первую очередь), встречался с самим Лермонтовым.
Таким образом, в своих статьях о Лермонтове Белинский учитывал материал биографический и литературный, который только гораздо позднее становится достоянием публики.
И для Белинского «лермонтовский элемент» органически совмещает все то, что впоследствии в поэзии Лермонтова
197
оказалось разъединенным и даже противопоставленным. Белинский осмысляет Лермонтова в 1840 году, в переходный момент, когда сам он тяжело переживал кризис романтического сознания. Он одновременно восхищается Лермонтовым «Героя нашего времени» и «Завещания» – поэтом действительности, аналитиком – и Лермонтовым – создателем гигантских и идеальных образов. В 1842 году Белинский писал Боткину: «Я только вчера кончил переписывать его «Демона»... и еще более вник в это детское, незрелое и колоссальное создание... «Демон» сделался фактом моей жизни, я твержу его другим, твержу себе, в нем для меня – миры истин, чувств, красот».1 И в письме к Боткину того же года: «Сейчас упился я «Оршею». Есть места, убийственно хорошие, а тон целого – страшное, дикое наслаждение. Мочи нет, я пьян и неистов. Такие стихи охмеляют лучше всех вин».2
Характерный для Белинского одновременный охват и синтез основных этапов лермонтовской эволюции находит опору в особенностях читательского восприятия Лермонтова, на этот раз посмертного. Пушкина современники узнавали в течение двадцати лет во всей постепенности его развития; Лермонтов, после опубликования в 1842 году в «Отечественных записках» «Боярина Орши» и отрывков из «Демона» после выхода издания 1842 года, включившего некоторые ранние произведения (в том числе «Маскарад»), был воспринят сразу, вне всякой хронологии, так что даже Аполлон Григорьев в статье 1859 года рассматривает Арбенина совершенно наравне с Печориным. В эпоху кризиса романтизма на разных людей, а иногда на одних и тех же, Лермонтов действовал то как «великий живописец русского быта» (выражение Гоголя), то как самый «демонический» из русских романтиков.
После того как Белинский заложил основы понимания Лермонтова, первыми читателями и первыми судьями поэта оказались люди 40-х годов.
Затянувшийся кризис романтического субъективизма способствовал в 40-х годах формированию «лишних людей» с психологическим диапазоном от мировой скорби
198
до нытья. В последекабристской обстановке субъективизм неизбежно окрашивался в пессимистические тона; и «лишние люди» с жадностью ухватились за лермонтовскую скорбь, узко истолкованную, оторванную от своей утверждающей основы. Но, конечно, не здесь, не в сознании ноющих индивидуалистов первоначально решался вопрос об историческом значении Лермонтова: он решался в борьбе двух основных идеологических направлений эпохи.
В 40-х годах романтический субъективизм преодолевался всем ходом вещей, и преодолевался в европейском масштабе. Интенсивный рост капитализма обостряет классовые противоречия и привлекает внимание к социальным вопросам. В Европе, приближавшейся к эпохе новых революционных потрясений, зреют идеи научного социализма; в борьбе правых и левых гегельянцев определяются основные идеологические течения XIX века. В России эти противоречия выразил антагонизм славянофилов и западников. Левые западники стояли на позициях буржуазной революционности и демократизма; славянофилы мечтали о сохранении феодальных основ русской государственной и хозяйственной жизни. Те и другие (хотя главные деятели обоих лагерей сами начали свое поприще романтиками-индивидуалистами) сходились на том, что субъективизм должен быть изжит и интересы отдельной личности подчинены интересам общества и государства. И те и другие опирались на учение Гегеля о разумной действительности, истолкованное у левых западников в революционном духе, у славянофилов – в охранительном.
Каждая партия стремилась сделать великих русских писателей глашатаями своих убеждений. Борьба шла за Пушкина, Гоголя, Островского – но не за Лермонтова. Лермонтова славянофилы уступили без боя, только выразив сожаление, что этот большой талант пошел по «ложному пути».
Попытки идеологически сблизить Лермонтова со славянофилами относятся к позднейшему времени. Эта тенденция, например, заметна в биографии Лермонтова, составленной Висковатым. Причем Висковатый аргументирует преимущественно высказываниями Лермонтова, а чаще всего не Лермонтова, известными из третьих рук. Так, А. П. Елагина говорила Висковатому: «Жаль, что
199
Лермонтову не пришлось ближе познакомиться с сыном моим Петром [П. В. Киреевским] – у них некоторые взгляды были общие». Замечу, что некоторые взгляды, например вера в будущность России, отвращение к царской бюрократии прусского образца, были общие у Киреевских и с Герценом и с Белинским. По словам того же Висковатого, Лермонтов говорил Краевскому: «Мы должны жить своею самостоятельною жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое. Зачем нам все тянуться за Европою и за французским...»1
Но утверждение самобытности русской культуры как основы национального развития вовсе не является специфически славянофильским утверждением (если понимать под славянофилами определенную группировку, сформировавшуюся на рубеже 40-х годов), но в такой же мере и декабристским. Напомню хотя бы антифранцузские монологи Чацкого. Все дело в том, что славянофилы, с одной стороны, люди декабристских традиций – с другой, по-разному мыслили те экономические и политические формы, в которых должна была осуществиться эта национальная самобытность.
Наконец, основным аргументом, – он фигурирует и в нашем лермонтоведении, – в пользу хотя бы временного увлечения Лермонтова славянофильскими идеями считаются последние пятнадцать строк (в рукописи зачеркнутые) стихотворения «Умирающий гладиатор»:
Не так ли ты, о европейский мир, Когда-то пламенных мечтателей кумир, К могиле клонишься бесславной головою, Измученный в борьбе сомнений и страстей, Без веры, без надежд – игралище детей, Осмеянный ликующей толпою!
И пред кончиною ты взоры обратил С глубоким вздохом сожаленья На юность светлую, исполненную сил, Которую давно для язвы просвещенья,
200
Для гордой роскоши беспечно ты забыл: Стараясь заглушить последние страданья, Ты жадно слушаешь и песни старины, И рыцарских времен волшебные преданья – Насмешливых льстецов несбыточные сны.
Толкование этих строк в славянофильском духе, вероятно, основано на неправомерном сближении их с известным стихотворением Хомякова «Мечта» (1834):
О, грустно, грустно мне! Ложится тьма густая На дальнем Западе, стране святых чудес; Светила прежние бледнеют догорая, И звезды лучшие срываются с небес. А как прекрасен был тот Запад величавый! Как долго целый мир, колена преклонив, И чудно озарен его высокой славой Пред ним безмолвствовал смирен и молчалив. Там солнце мудрости встречали наши очи, Кометы бурных сечь бродили в высоте; И тихо как луна, царица летней ночи, Сияла там любовь в невинной красоте; Там в ярких радугах сливались вдохновенья, И веры чистый огнь потоки света лил... О! Никогда земля от первых дней творенья Не зрела над собой столь пламенных светил. Но горе! век прошел и мертвенным покровом Задернут Запад весь! – Там будет мрак глубок... Услышь же глас судьбы, воспрянь в сияньи новом, Проснися, дремлющий Восток!
Заключительная часть «Умирающего гладиатора», действительно, напоминает это стихотворение, и весьма вероятно, что оно послужило для Лермонтова толчком. Но Лермонтов вовсе не повторяет основную мысль Хомякова – он выдвигает другую.
Там солнце мудрости встречали наши очи... ................... Сияла там любовь в невинной красоте... ................... И веры чистый огнь потоки света лил...
То есть Хомяков готов преклониться перед Западом как источником христианской культуры. Лермонтов видит на Западе источник освободительных идей, рожденных Французской революцией; ибо иначе невозможно истолковать строки:
Не так ли ты, о европейский мир, Когда-то пламенных мечтателей кумир...
Для Хомякова «мрак», окутывающий современный Запад, – это мрак безверия, скептицизма надвигающегося
201
«промышленного века», словом – «мрак» капиталистической эры. Для Лермонтова, как и для Байрона, это мрак мировой реакции, толкающей романтизм к мистике и средневековью. Ведь Лермонтов рассматривает здесь «предания» и «песни старины», т. е. романтическую архаизацию и стилизацию, противополагаемую промышленному веку как фактор реакции и разложения; а это мысль прямо антиславянофильская.
Для Хомякова основное – противопоставить гибнущему Западу Восток в качестве фактора религиозного возрождения мира. В стихотворении Лермонтова нет решительно никаких намеков на подымающийся Восток. А мотив «язвы просвещения» для своего обоснования вовсе не нуждается в идеях славянофилов и может быть целиком выведен из того оппозиционного, прошедшего через байронизм, руссоизма, который давно уже бытовал в русской литературе. В 1824 году Пушкин в стихотворении «К морю» писал:
Мир опустел... Теперь куда же Меня б ты вынес, океан? Судьба людей повсюду та же, Где благо, там уже на страже Иль просвещенье, иль тиран...
В 30-х годах разочарование в Западе переживает и кружок Герцена. Надежды, возлагавшиеся на Июльскую революцию, не оправдались. И русская передовая молодежь с негодованием отвернулась от «царства лавочников» каким представлялась ей буржуазная монархия Луи-Филиппа. В дневнике 1843 года Герцен записывает: «Отличительная черта французского правления после революции 30-го года – ограниченность, коварство и старание мошенническими штуками скрыть своекорыстные и жалкие виды».1
Наряду с заключительными строками стихотворения «Умирающий гладиатор», наиболее веским аргументом в пользу временного идеологического сближения Лермонтова со славянофилами считается его личное сближение с Ю. Ф. Самариным. В комментарии к изданию «Academia» «Умирающий гладиатор» поставлен в связь с отношениями между Лермонтовым и Самариным: «Стихи Лермонтова («Умирающий гладиатор») звучат как резюме
202
байроновских размышлений, но с некоторыми дополнительными деталями, характерными для взглядов и настроений Лермонтова, сблизившегося в это время с некоторыми славянофилами (Ю. Ф. Самарин). Повторяя их суждения, Лермонтов говорит о разложении «европейского мира». После смерти Лермонтова Самарин писал И. Гагарину (на этом письме и основывается теория идеологического сближения): «Я мало знал Лермонтова, но он, повидимому, чувствовал дружеское расположение ко мне... Он имел значение для всех моих мыслей, моих работ. [«Il était pour quelque chose dans toutes mes idées, dans tous mes travaux...»] Меня радовало его одобрение. Это было одним из моих жизненных интересов».1
К Самарину, и впоследствии принадлежавшему к самому левому крылу славянофильства, пользовавшемуся безоговорочным уважением Герцена, в еще большей степени применимо то, что сказано выше о Киреевских: чтобы сочувствовать ему в некоторых вопросах, не нужно было подпадать под влияние славянофильских идей. К тому же, в 1841 году Самарин был двадцатидвухлетним юношей (в 1836 году, когда писался «Умирающий гладиатор», Самарину едва исполнилось семнадцать лет, и мы не имеем указаний на существование близости между ним и Лермонтовым в этот период), так что гораздо вероятнее, что не Лермонтов подпал под влияние Самарина, а наоборот. На это намекает фраза в письме Самарина к Гагарину от 19 июля 1840 года: «Я думаю, что между им [Лермонтовым] и мною могли бы установиться отношения, которые помогли бы мне постичь многое».2 Как бы то ни было, письмом 1841 года Самарин в конечном счете осудил мятежное начало в жизни и поэзии Лермонтова: «Своим романом «Герой нашего времени» он принял на себя долг очистительного покаяния, который никто за него выполнить не может. Ему самому надлежало оправдаться. И вот последнее впечатление, которое он оставил во многих, было впечатление тягостное и порочное. Его творчество не было завершено. Очень немногие поняли, что его роман был знаком переходного времени, и куда пойдет Лермонтов,
203
для этих людей было вопросом глубокого интереса». Это чисто славянофильский взгляд, проступающий сквозь юношеское, личное и литературное увлечение Лермонтовым. И Самарин вовсе не считает Лермонтова «своим»; он только считает, что существовала надежда на религиозное «очищение» Лермонтова.
Спор вокруг Лермонтова между славянофилами и западниками – это в конечном счете спор о понимании народности.
В 1830-х годах понятие народности уже прочно вошло в идеологический обиход и стало уже предметом злоупотреблений. Правительство Николая I использовало понятие народности в своих целях. Так возникла пресловутая уваровская формула: «православие, самодержавие и народность» – лозунг реакционной официальной народности. Официальная народность нужна была прежде всего как заграждение против прогрессивных идей, – шли ли они с Запада или зарождались в русском обществе.
Славянофильское понимание вопроса нельзя, конечно, отождествлять с проповедью казенного шовинизма (особенно когда речь идет о левых славянофилах), но во всяком случае славянофильская народность – это народность реставраторская, архаистическая, опирающаяся на абстрактный и по существу фантастический идеал допетровского быта. Эта теория вступала в непримиримое противоречие с реальной современной жизнью русского общества – и уже в силу этого была реакционной. Левые западники (Белинский в первую очередь) противопоставляют ей иное понимание народности, восходящее к наиболее прогрессивным идеям предшествующей эпохи.
Декабристы в своей революционной борьбе вдохновлялись идеей национального возрождения России. Негодование против антирусской политики Александра I толкало декабристов к «славянофильским» крайностям, вроде размышлений Грибоедова о преимуществах старинной русской одежды перед европейским фраком. Но у декабристов подобные выпады имели чисто полемический характер; это не мешало им стоять на почве передового европеизма. Наряду с декабристами, убежденнейшим представителем русского европеизма 20-х годов является
204
Пушкин. И в то же время идея народности – одна из самых основных в мировоззрении зрелого Пушкина. Для Пушкина народность – это реальное содержание русской жизни и русской культуры (включая, конечно, и прошлое русского народа), которая должна развиваться как одна из великих европейских культур. У Пушкина в вопросах народности чрезвычайная широта охвата. Его творчество объемлет и историческое прошлое России и фольклорную и народно-бытовую стихию, в которой он видит неиссякаемый питательный источник русского языка, русской культуры. Но этим понятие народности для Пушкина не исчерпывается. Уже в заметке 1826 года «О народности в литературе» Пушкин возражает против сужения этого понятия: «Один из наших критиков, кажется, полагает, что народность состоит в выборе предметов из отечественной истории, другие видят народность в словах, т. е. радуются тем, что, изъясняясь по-русски, употребляют русские выражения». Народность Пушкин определяет в этой заметке как «образ мыслей и чувствований, ... принадлежащих исключительно какому-нибудь народу». Пушкин вовсе не склонен вбивать славянофильский клин между народной массой и европейски образованной частью русского общества. Для него народно всякое подлинно национальное выражение содержания данной национальной культуры. И в этом смысле тема «Евгения Онегина» столь же национальна, как тема «Бориса Годунова».
Это широкое прогрессивное понимание народности непосредственно связывает левых западников – Белинского, Герцена, Огарева – с Пушкиным. Это понимание, несомненно, унаследовал и Лермонтов.
К несчастью, мы почти не располагаем теоретическими высказываниями Лермонтова (то немногое, что дошло до нас, известно из третьих рук); но творчество Лермонтова показывает, что он в своем понимании народности был несравненно ближе к Пушкину и к Белинскому, чем к Хомякову. И не случайно Лермонтов, создавая высокую романтическую поэзию, отказался от архаизации и славянщины и принял пушкинский общенародный, общелитературный язык.
Приближение к истокам подлинного народного творчества далось Лермонтову в результате упорной работы. Его юношеские поэмы условны и зависят еще от западных
205
образцов. Но интерес к русскому фольклору появляется у Лермонтова очень рано. Уже к 1830 году относится запись Лермонтова: «...Если захочу вдаться в поэзию народную, то верно нигде больше не буду ее искать, как в русских песнях. Как жалко, что у меня была мамушкой немка, а не русская – я не слыхал сказок народных; в них верно больше поэзии, чем во всей французской словесности». Однако начинающий поэт не в состоянии еще овладеть фольклорным материалом; материал этот заглушают привычные литературные формы. П. В. Владимиров в свое время справедливо отметил, что в поэме 1829 года «Преступник», написанной под влиянием «Братьев разбойников», фольклорный элемент сводится к выражениям «атаман честно́й», «добрые молодцы», «волюшка»; что этот элемент утрачен и в стихотворении «Два сокола», восходящем к пушкинскому «Два ворона». В стихотворении 1831 года «Атаман» Лермонтов явно отправляется от народных песен о Стеньке Разине, но литературная инерция берет верх:
Горе тебе, гроза-атаман, Ты свой произнес приговор. Средь пожаров ограбленных стран Ты забудешь ли пламенный взор!..1
Фольклорное начало у Лермонтова становится подлинным тогда, когда оно перестает для него быть чисто книжным началом, но сочетается с непосредственным восприятием народного быта. Замечательный образец такого сочетания – «Бородино».
«Бородино» написано в 1837 году, и в том же году Лермонтов создает «Песню про купца Калашникова», глубоко проникая в стихию народного творчества. Рядом исследований установлено, что Лермонтов создал «Песню» на основе внимательного изучения фольклорных источников. Если сюжет «Песни» до некоторой степени аналогичен песне о Мастрюке Темрюковиче, помещенной в сборнике Кирши Данилова, то отдельные детали восходят к другим произведениям народного эпоса, а также к песням о Стеньке Разине, к удалым и разбойничьим песням, которые Лермонтов мог знать и в устной традиции.
206
Так, П. Владимиров приводит следующее место из народной разбойничьей песни:
Что возговорит надежа, православный царь: Исполать тебе, детинушка, крестьянский сын! Что умел ты воровать, умел ответ держать; Я за то тебя, детинушка, пожалую Среди поля хоромами высокими, Что двумя ли столбами с перекладиною.1
Близость к фольклорным источникам придает «Песне» стилистическую подлинность, – особенно ощутимую, если сравнить «Песню» с поэтической бутафорией русских былин А. К. Толстого.
Однако в «Песне» Лермонтов ставил себе задачи гораздо более широкие, чем подражание старинному русскому эпосу. Прежде всего – задачу проникновения в исторический характер эпохи, в быт и психологию нравов. Вот почему стиль «Песни» не вполне однороден: здесь две основные линии. Одна из них связана с темой царя и царского окружения, с темой опричника Кирибеевича:
Ох ты гой еси, царь Иван Васильевич! Про тебя нашу песню сложили мы, Про твово любимого опричника, Да про смелого купца, про Калашникова; Мы сложили ее на старинный лад, Мы певали ее под гуслярный звон И причитывали да присказывали. Православный народ ею тешился, А боярин Матвей Ромодановский Нам чарку поднес меду пенного, А боярыня его белолицая Поднесла нам на блюде серебряном Полотенце новое, шолком шитое. Угощали нас три дня, три ночи, И все слушали – не наслушались.
Это линия наиболее условная, обобщающая известные фольклорные мотивы. Но с появлением Степана Калашникова
207
в поэму входит элемент вещественной и психологической конкретности.
Опустел широкий гостиный двор. Запирает Степан Парамонович Свою лавочку дверью дубовою Да замком немецким со пружиною; Злого пса-ворчуна зубастого На железную цепь привязывает...
Этот пес-ворчун, этот «замок со пружиною» – конкретные бытовые вещи; поэтические образы совсем иного порядка, чем «чарка меду пенного», чем «шапка бархатная, черным соболем отороченная», в которой красуется Кирибеевич. Быт Калашникова, его поведение в качестве оскорбленного главы семьи, его разговор с служанкой, его отношения с женой, с братьями (всем этим особенно восхищался Белинский) – это опыт исторической характеристики нравов. Так демократическая тема купца Калашникова переводит поэму из условного, легендарного плана в план бытовой реальности.
Мне уже пришлось говорить о том, что в «Песне» «демоническому» индивидуалисту Кирибеевичу Лермонтов противопоставляет Калашникова как воплощение народной силы и правды, как человека органических жизненных устоев.
Из всей поэзии Лермонтова славянофилы больше всего одобрили «Песню» и положили начало продержавшемуся вплоть до Котляревского толкованию Калашникова в духе религиозного смирения. Ошибочность этой концепции самоочевидна. Уже одно обращение Калашникова к братьям уничтожает ее без остатка:
– Я скажу вам, братцы любезные, Что лиха беда со мною приключилася: Опозорил семью нашу честную Злой опричник царский Кирибеевич; А такой обиды не стерпеть душе Да не вынести сердцу молодецкому; Уж как завтра будет кулачный бой На Москва-реке при самом царе, И я выду тогда на опричника, Буду на смерть биться, до последних сил; А побьет он меня – выходите вы За святую правду-матушку, Не сробейте, братцы любезные!
Как все герои Лермонтова, Калашников протестует, но протестует он не только от своего имени.
208
Луначарский писал: «Разве не изумительно, что в «Песне о купце Калашникове» выступает в качестве носителя бунта представитель третьего сословия? Если этот представитель третьего сословия еще не осмеливается поднять руку на царя, а только на его любимца, то тем не менее все там сводится к противопоставлению проснувшейся чести горожанина – царским капризам, царской силе самовластия. С другой стороны, Калашников взят Лермонтовым не как горожанин-буржуа, а в совершенном согласии с первоначальным духом буржуазных революций, как представитель народа в смысле знаменитого выражения Сийеса: «третье сословие – ничто, оно должно быть всем».1
В резком противоречии с теорией о религиозно-примиренном направлении «Песни про купца Калашникова» находится тот реальный комментарий, который предлагали к «Песне» современники Лермонтова. По одной версии, на замысел «Песни» Лермонтова натолкнуло происшествие, случившееся в Москве: молодой купец публично дал пощечину гусарскому офицеру, обесчестившему его жену; купец был арестован и в тюрьме повесился. По другой версии, «Песня» (она написана в 1837 году) – отклик на гибель Пушкина; за историей купца Калашникова стоит семейная трагедия Пушкина и трагедия его отношений с царем.
Я не вхожу здесь в исследование вопроса о правдоподобности обеих версий, но самая возможность подобных применений опрокидывает славянофильскую концепцию образа Калашникова и показывает, что «Песня», перерастая границы фольклорно-исторической стилизации, какими-то своими элементами включалась в современность.
В таком именно расширительном смысле толкует «Песню» Белинский в своей статье 1841 года: «Здесь поэт от настоящего мира неудовлетворяющей его русской жизни перенесся в ее историческое прошедшее, подслушал биение его пульса... как будто современник этой эпохи, принял условия ее грубой и дикой общественности, со всеми их оттенками, как будто бы никогда и не знавал о других, – и вынес из нее вымышленную быль, которая достовернее всякой действительности,
209
несомненнее всякой истории». Так Белинский связывает «Песню про купца Калашникова» со всем комплексом лермонтовского протеста против «неудовлетворяющей его жизни».
Но вслед затем Белинский ту же мысль поворачивает другой стороной: «Самый выбор этого предмета свидетельствует о состоянии духа поэта, недовольного современною действительностью и перенесшегося от нее в далекое прошедшее, чтоб там искать жизни, которой он не видит в настоящем. Но это прошедшее не могло долго занимать такого поэта: он скоро должен был почувствовать всю бедность и все однообразие его содержания и возвратиться к настоящему, которое жило в каждой капле его крови, трепетало с каждым биением его пульса, с каждым вздохом его груди. Не отделиться ему от него!» К соотношению между подлинной народностью и современными интересами народа Белинский подробнее возвращается впоследствии, в восьмой главе «Сочинений Александра Пушкина»: «Назовите народным или национальным произведением «Руслана и Людмилу», – и с вами все согласятся, что это действительно народное и национальное произведение. Еще более будут согласны с вами, если вы назовете народным произведением всякую пьесу, в которой действуют мужики и бабы, бородатые купцы и мещане, или в которой действующие лица пересыпают свой незатейливый разговор русскими пословицами и поговорками и вдобавок пропускают между ними риторические, на семинарский манер, фразы о народности и т. п.... Но не многие согласятся с вами и для многих покажется странным, если вы скажете, что первая истинно национально-русская поэма в стихах была и есть «Евгений Онегин» Пушкина, и что в ней народности больше, нежели в каком угодно другом народном русском сочинении». Далее к числу национально-русских произведений Белинский относит в первую очередь – «Горе от ума», «Мертвые души», «Героя нашего времени».
Застойной и косной славянофильской народности противопоставляется народность, вечно развивающаяся и питающаяся настоящим.
В дальнейшем, после «Песни», Лермонтов все углубляет проблему народности, как проблему настоящего.
С одной стороны, это линия простого человека, демократического
210
героя, неразрывно связанная со становлением лермонтовского реализма. Этот простой человек действует в «Валерике», в «Завещании», в «Родине», где образ простого человека разрастается до образа русского крестьянства, русской деревни, где прямо поставлен вопрос о разных пониманиях народности – официальном, славянофильском («темной старины заветные преданья») и демократическом.
В «Герое нашего времени» тема простого человека переплетается со старой, но совершенно преобразованной психологизмом «демонической» темой Лермонтова. Впервые после «Песни про купца Калашникова» Лермонтов в лице Печорина и Максима Максимыча снова сталкивает рефлектирующее, разорванное сознание индивидуалиста с органическим и целостным жизнеощущением простого человека.
Но для Лермонтова, – и в этом он подлинный ученик Пушкина, – народность не сводилась к простому человеку.
Для Лермонтова народность – это реальное развивающееся содержание русской действительности в ее прошлом и настоящем. И Печорин для Лермонтова, так же как Максим Максимыч, – факт русского национального сознания.
Здесь непреодолимый разрыв со славянофилами. Славянофилы могли еще принять «Песню про купца Калашникова», ложно ее толкуя, но никак не могли принять Печорина, потому что не понимали – или делали вид, что не понимают, – содержания русской последекабристской культуры.
Прогрессивное понимание народности в значительной мере предрешало социально-политические взгляды писателя. Всем своим творчеством Лермонтов утверждает личную свободу, права человека, общественный строй, способный гарантировать эти права, хотя конкретные формы этого строя вероятно для него так и не уяснились.
В той мере, в какой политические и социальные силы ущемляют человеческую свободу, они заслуживают обличения и проклятия, – будь то придворная клика («Смерть поэта»), светский круг («1-е января»), некультурная, идеологически-косная «толпа» («Журналист, читатель и
211
писатель», «Пророк»), царские жандармы («Прощай, немытая Россия») и т. д.
Все это шло прямо вразрез со славянофильской концепцией религиозного человека, добровольно смиряющегося перед религиозно-патриархальной государственностью, со славянофильским обязательным оптимизмом – этой принадлежностью догматических в религии и охранительных в политике течений.
Не следует, конечно, ставить полусумасшедшего мракобеса Бурачека, издававшего махрово-реакционный «Маяк», на одну доску с Шевыревым или Погодиным, которые во всяком случае были людьми науки; с другой стороны, не следует смешивать Шевырева – в 40-х годах идеолога официальной народности и бюрократической монархии, с такими деятелями, как Киреевские, Аксаковы, Хомяков, Самарин, которые всю жизнь подвергались цензурным, а иногда и полицейским репрессиям. Но при всех различиях в культурном уровне, в личной порядочности, даже в оттенках политических убеждений, славянофилы, в большей или меньшей степени, принадлежали к единому кругу идей – феодальных и православно-охранительных. А это значит, что всем им в большей или меньшей степени Лермонтов был чужд или враждебен.
В представлении Бурачека лермонтовское творчество ассоциируется с разрушительным направлением французской неистовой словесности.
Бурачек в рецензии на «Героя нашего времени», не обинуясь, обвинил Лермонтова в проповеди воровства и разбоя: «Итого: воровство, грабеж, пьянство, похищение и обольщение девушки, два убийства, презрение ко всему святому, одеревянелость, парадоксы, софизмы, зверство духовное и телесное. – Все это элементы первого акта похождений героя. В самом деле – должно ужасть как читаться! Так легко, утешительно! И все так мило – совершенно во вкусе образованного общества, особливо нежного пола! и так натурально – живая натура!»1
212
Шевырев, разумеется, говорил вещи несравненно менее примитивные, но его высказывания отличаются от высказываний Бурачека скорее культурным уровнем и приличием тона, чем принципиальными основаниями:
«Если судить по тому больному, которым дебютирует фантазия нашего поэта, то этот недуг века заключается в гордости духа и в низости пресыщенного тела! – И в самом деле – если обратимся мы на Запад, то найдем, что горькая ирония автора есть тяжкая правда. Век гордой философии, которая духом человеческим думает постигнуть все тайны мира, и век суетной промышленности, которая угождает наперерыв всем прихотям истощенного наслаждениями тела – такой век этими двумя крайностями выражает сам собою недуг, его одолевающий. Не гордость ли человеческого духа видна в этих злоупотреблениях личной свободой воли и разума, какие заметны во Франции и Германии...
«Но откуда же, из каких же данных у нас мог бы развиться тот же недуг, каким страдает Запад? Чем мы его заслужили? Если мы в нашем близком знакомстве с ним и могли заразиться чем-нибудь, то, конечно, одним только недугом воображаемым, но не действительным...
«Печорин не имеет в себе ничего существенного, относительно к чисто-русской жизни, которая из своего прошедшего не могла извергнуть такого характера. Печорин есть один только призрак, отброшенный на нас Западом, тень его недуга, мелькающая в фантазии наших поэтов, un mirage de l’occident... Там он герой мира действительного, у нас только герой фантазии – и в этом смысле герой нашего времени...»1
Итак, Шевырев отрицает русский байронизм (западный байронизм признается закономерным как продукт разложения Европы), сознательно замалчивает катастрофу 14 декабря, сформировавшую трагическое сознание русской интеллигенции 30 – 40-х годов; говорить об этой катастрофе нельзя было, но ее можно было подразумевать.
213
Аналогичную точку зрения на Лермонтова вдоследствии высказал Гоголь в своей «Переписке с друзьями», т. е. в произведении, написанном под влиянием наиболее реакционных славянофильских кругов: «Попавши с самого начала в круг того общества, которое справедливо можно было назвать временным и переходным, которое, как бедное растение, сорвавшееся с родной почвы, осуждено было безрадостно носиться по степям, слыша само, что не прирасти ему ни к какой другой почве и его жребий – завянуть и пропасть, – он уже с ранних пор стал выражать то раздирающее сердце равнодушие ко всему, которое не слышалось еще ни у одного из наших поэтов. Безрадостные встречи, беспечальные расставания, странные, бессмысленные любовные узы, неизвестно зачем заключаемые и неизвестно зачем разрываемые, стали предметом стихов его и подали случай Жуковскому весьма верно определить существо этой поэзии словом безочарование. С помощью таланта Лермонтова, оно сделалось на время модным. Как некогда, с легкой руки Шиллера пронеслось было по всему свету очарование и стало модным, как потом с тяжелой руки Байрона пошло в ход разочарование, порожденное, может быть, излишним очарованием, и стало также на время модным. Так, наконец, пришла очередь и безочарованию, родному детищу байроновского разочарования. Существование его, разумеется, было кратковременнее всех прочих, потому что в безочаровании ровно нет никакой приманки ни для кого».1
214
Здесь то же стремление затушевагь трагедию русского освободительного движения начала века, изолировать Россию от идеологической жизни Запада, подчеркнуть неуместность мировой скорби в патриархальной стране. Лермонтовское отчаяние подменяется равнодушием, байроновское разочарование – безочарованием. Термином этим воспользовался впоследствии представитель младшего поколения славянофилов – Иван Аксаков. Он писал о Тютчеве: «...Эта тоска, хотя и подбитая скорбною иронией, вовсе не походила ни на хандру Евгения Онегина, отставного, пресыщенного удовольствиями «повесы», как называет его сам Пушкин, ни на байроновское отрицание идеалов; ни на разочарование человека, обманутого жизнью, как у Баратынского; ни на доходившее до трагизма безочарование Лермонтова (по прекрасному выражению Гоголя); поэзия Лермонтова – это тоска души, болеющей от своей неспособности к очарованию, от своей собственной пустоты, вследствие безверия и отсутствия идеалов».1
Гораздо сложнее отношение к Лермонтову у близкого к славянофилам Аполлона Григорьева. Для Григорьева поэзия Лермонтова – одно из самых глубоких, неизгладимых переживаний юности. Но в то же время это «соблазн», – один из тех соблазнов, о которых он писал в «Литературных и нравственных скитальчествах», вспоминая 30-е годы: «Соблазн, страшный соблазн носился в воздухе, звучавшем страстно сладкими строфами Пушкина. Соблазн рвался в нашу жизнь вихрями юной французской словесности... Поколение выросшее не искало точки покоя или опоры, а только соблазнялось тревожными ощущениями. Поколение подраставшее, надышавшись отравленным этими ощущениями воздухом, жадно хотело жизни, страстей, борьбы и страданий».2 Ап. Григорьев упорно втискивал собственные порывы в рамки православно-примиренного взгляда на жизнь; и он боролся с Лермонтовым не по-шевыревски: в Лермонтове он пытался осудить того демона романтического субъективизма и рефлексии, который всю жизнь преследовал его самого. Вот почему тема лермонтовского демонизма –
215
такая личная и болезненная для Аполлона Григорьева тема. Но славянофильское понимание народности неизбежно привело Григорьева к шевыревской формуле непризнания русского байронизма:
«Что касается до Лермонтова, в котором байронизм воплотился в высшей степени ярко, то прежде всего в жизни, в которой он явился, он не представляет того значения, какое имел Байрон в отношении к жизни, которой он был отразителем. Лермонтов не более как случайное поветрие, мираж иного, чуждого мира [это уж дословно шевыревское выражение]; правда его поэзии есть правда жизни мелкой, по объему и значению, теряющейся в безбрежном море народной жизни: казнь, совершаемая этою все-таки поэтическою правдою над маленьким муравейником, в отношении к которому она справедлива, имеет сколько-нибудь общее значение только как казнь одинокого отношения этого муравейника...
«Горе или лучше сказать отчаяние вследствие сознания своего одиночества, своей разъединенности с жизнью; глубочайшее презрение к мелочности той жизни, которою создано одиночество, вот правда лермонтовской поэзии, вот в чем сила и искренность ее стонов».1
Для Григорьева Лермонтов был слишком великим, слишком любимым поэтом, чтобы он мог остановиться на этой формуле. Белинский в эпоху, когда он не вполне еще отказался от примирения с действительностью, чтобы принять Печорина, – предсказывал, что Печорин еще созреет; Ап. Григорьев утверждал, что в процессе развития Лермонтова, проникновения Лермонтова в органическую правду народной жизни, Печорин еще должен был стать комическим персонажем: «...Дальнейшее отношение к байронизму самого Лермонтова, который был
...не Байрон, а другой, Еще неведомый избранник,
было бы непременно комическое, а лицо Печорина и так уже одной ногой стоит в области комического, что и оказалось, когда писатель не без дарования вздумал после Лермонтова повторить этот образ в лице Тамарина».2
Славянофильское понимание народности в сущности требовало, чтобы со счетов национального развития России
216
была сброшена история русской интеллигенции. Это неизбежно вело к неприятию или умалению Лермонтова. Традиция осуждения лермонтовского демонизма через Гоголя, через Аполлона Григорьева доходит до Владимира Соловьева. Основная мысль публичной лекции о Лермонтове, прочитанной Соловьевым в 1899 году, состоит в том, что «как высока была степень прирожденной гениальности Лермонтова, так же низка была степень его нравственного усовершенствования». «Сознавая в себе от ранних лет гениальную натуру, задаток сверхчеловека, Лермонтов так же рано сознавал и то злое начало, с которым он должен был бороться, но которому скоро удалось, вместо борьбы, вызвать поэта лишь на идеализацию его». Отсюда для потомков и почитателей гениального поэта практический вывод – нравственное обязательство обличать лермонтовский демонизм: «Обличая ложь воспетого им демонизма, только останавливающего людей на пути к их истинной сверхчеловеческой цели, мы, во всяком случае, подрываем эту ложь и уменьшаем хоть сколько-нибудь тяжесть, лежащую на этой великой душе».1 Владимир Соловьев не задумывается над тем, выразил ли Лермонтов народное сознание или сознание узкого «муравейного круга». Из плана социального и историко-литературного вопрос откровенно переносится в план религиозно-мистический.
Белинский положил начало противоположному пониманию Лермонтова. К этому пониманию чрезвычайно близок Герцен; это понимание в 50-х – 60-х годах было подхвачено революционными демократами, и оно лежит в основе нашего современного восприятия Лермонтова.
Провозгласив «Героя нашего времени» национально-русским произведением, Белинский тем самым утверждает историческую закономерность и народность лермонтовского «байронизма», выражающего последекабристский этап развития русской интеллигенции.
Замечательным дополнением к высказываниям Белинского служит письмо к Белинскому Боткина (1840):
«Байрон первый явил поэтически отрицание общественного устройства, выработанного средними веками... или, говоря не вполне мою мысль выражающими словами – отрицание старого времени. Весь существенный
217
пафос его состоит в этом. Субъективное я, столь долгое время скованное веригами патриархальности, всяческих авторитетов и феодальной общественности – впервые вырвалось на свободу; – упоенное ощущением ее, отбросило от себя свои вериги и восстало на давних врагов своих.
«Да, пафос Байрона есть пафос отрицания и борьбы; основа его – историческая, общественная...
«Лермонтов весь проникнут Байроном. Как гений Байрона воспитался под влиянием Руссо, так Лермонтов – под влиянием Байрона, и в лице Лермонтова в русском искусстве впервые явился дух «европейского гниения». Внутренний, существенный пафос его есть отрицание всяческой патриархальности, авторитета, предания, существующих общественных условий и связей... Дело в том, что главное орудие всякого анализа и отрицания есть мысль, – а посмотри, какое у Лермонтова повсюдное присутствие твердой, определенной, резкой мысли во всем, что ни писал он, – заметь, мысли, а не чувств и созерцаний. Не отсюда ли происходит то, что он далеко уступает, как ты замечаешь, Пушкину – «в художественности, виртуозности, в стихе музыкальном и упруго-мягком». В каждом стихотворении Лермонтова заметно, что он не обращает большого внимания на то, чтобы мысль его была высказана изящно – его занимает одна мысль, – и от этого у него часто такая стальная, острая прозаичность выражения. Да, пафос его, как ты совершенно справедливо говоришь, есть «с небом гордая вражда». Другими словами, отрицание духа и миросозерцания, выработанного средними веками, или, еще другими словами – пребывающего общественного устройства. Дух анализа, сомнения и отрицания, составляющий теперь характер современного движения, есть не что иное, как тот диавол, демон – образ, в котором религиозное чувство воплотило различных врагов своей непосредственности. Не правда ли, что особенно важно, что фантазия Лермонтова с любовью лелеяла этот «могучий образ»; для него –
Как царь, немой и гордый, он сиял Такой волшебно-сладкой красотою, Что было страшно...
«В молодости он тоже на мгновение являлся Пушкину, – но кроткая, нежная, святая душа Пушкина трепетала
218
этого страшного духа, и он с тоскою говорил о печальных встречах с ним. Лермонтов смело взглянул ему прямо в глаза, сдружился с ним и сделал его царем своей фантазии».1
Здесь демонизм получает уже прямое социально-политическое истолкование в качестве начала антифеодального и антицерковного. Отвечая Боткину на это письмо, Белинский писал: «О Лермонтове согласен с тобою до последней йоты; о Пушкине еще надо потолковать».
Революционного, антирелигиозного Лермонтова Боткин противопоставляет якобы аполитичному, «чисто-художественному» Пушкину. Эта ложная концепция Пушкина впоследствии, в 50-х годах, была развита приверженцами теории чистого искусства (тем же Боткиным, в частности), но она намечается уже в начале 40-х годов. В эту эпоху в реакционных кругах уже начинают пользоваться Пушкиным как прикрытием против напора новых социальных сил; а с другой стороны, эти новые демократические силы в поисках новых форм выражения обходят Пушкина, как представителя дворянской культуры, – не постигая еще его всенародного значения.
Вместе с тем, в эту эпоху Лермонтов настолько уже вырос в сознании современников, настолько определился как преемник Пушкина, что сопоставление обоих поэтов отныне становится обязательным, хотя бы в форме попыток отрицать право Лермонтова на это сопоставление.
Такую именно позицию занимали люди, принадлежавшие к пройденному этапу русской культуры; они не понимали и не хотели понять той современности, которая была содержанием поэзии Лермонтова, и поэтому Лермонтов представлялся им талантливым подражателем Пушкина эпохи южных поэм и тем самым Байрона.
Вяземский писал в 1847 году: «Лермонтов имел великое дарование, но он не успел, а может быть и не умел вполне обозначить себя. Лермонтов держался до конца поэтических приемов, которыми Пушкин ознаменовал себя при начале своем и которыми увлекал толпу, всегда впечатлительную и всегда легкомысленную. Он не шел вперед. Лира его не звучала новыми струнами. Поэтический горизонт его не расширялся.
219
Лермонтов остался русским и слабым осколком Байрона».1 Катенин всю жизнь относился к Пушкину критически, но он не сомневается в превосходстве Пушкина над русскими «подражателями Байрона», к которым причисляет и Лермонтова. В «Воспоминаниях о Пушкине» он писал: «Все сии поэмы [поэмы Пушкина] однако не выдержали еще ни разбора дельной критики, ни искуса времени, и судьба их не решена; правда, что если сравнить прочих наших стихотворцев, подобные эпиллии à la Byron, как-то: «Эдда», «Чернец», «Войнаровский», «Боярин Орша» и пр., и пр., и пр. – превосходство Пушкина во всем бросается в глаза».2 Здесь пренебрежение к Лермонтову подчеркнуто самым выбором «Боярина Орши», который ведь воспринимался как вещь черновая, не предназначавшаяся для печати.
Холодок, недоумение перед силой лермонтовского воздействия на читателей чувствуется и в отзывах Плетнева, и в отзывах Баратынского, и в отклике Полевого (в письме к брату) на известие о смерти Лермонтова: «Известие о смерти Лермонтова подтвердилось. Жаль: он был человек с дарованием, хоть, кажется, без сердца».3 Эпигон Пушкина барон Розен провозгласил Марлинского «гениальнейшим из русских писателей», но о Лермонтове он писал свысока, как подобает писать о даровитом юноше – человеку пушкинского круга. При этом Розен уверен, что с 20-х годов ничто не изменилось: «Один Пушкин возмужал и быстро совершил свою судьбу; публика первых его стихотворений есть еще и нынешняя публика», – утверждал он в 1843 году.4
Если оставить в стороне представителей старшего поколения, то для людей 40-х годов сравнительная оценка Пушкина и Лермонтова становится пробным камнем их политических и литературных взглядов.
В славянофильских кругах, разумеется, отдается безусловное предпочтение Пушкину, поскольку там имела место посмертная канонизация «примирившегося с жизнью» Пушкина, весьма далекого от своего реального
220
прообраза.1 Шевырев, который при жизни Пушкина всегда держал камень за пазухой и непрочь был поставить Пушкину Бенедиктова в пример, теперь писал о «Думе»:
«Неужели о том поколении здесь говорится, которое с такими вдохновенными надеждами приветствовал незадолго до смерти своей наш Пушкин, говоря ему:
Здравствуй, племя Младое, незнакомое! Не я Увижу твой могучий, поздний возраст.
«В противность этим чудным стихам, которые должны глубоким эхом отдаваться в сердце каждого, кто живет в поре цвета и упования, – что это здесь за ужасная эпитафия всему молодому поколению».
Напротив того, в кругу левых западников намечается тенденция к предпочтению Лермонтова. Восходит она опять-таки к Белинскому. «Лермонтов, – писал Белинский Боткину, – далеко уступит Пушкину в художественности и виртуозности, в стихе музыкальном и упруго-гибком; во всем этом он уступит даже Майкову (в его антологических стихотворениях), но содержание, добытое со дна глубочайшей и могущественнейшей натуры, исполинский взмах, демонский полет – с небом гордая вражда - все это заставляет думать, что мы лишились в Лермонтове поэта, который, по содержанию, шагнул бы дальше Пушкина».2 К этому положению Белинский вернулся через несколько лет в статьях о Пушкине, где он именно как апологет Лермонтова и Гоголя отчасти пересмотрел свое прежнее, безусловно восторженное отношение к Пушкину. Формула: Пушкин выше по форме, Лермонтов выше по содержанию – начиная с 40-х годов становится ходовой среди радикальной интеллигенции.
В дневниках молодого Чернышевского отразилось горячее увлечение Лермонтовым. Чернышевский постоянно упоминает о Лермонтове, объединяя его с Гоголем
221
как писателем обличительного направления (сближение Лермонтова с Гоголем опять-таки находим у Белинского) и обоих противопоставляя Пушкину. В 1850 году Чернышевский записывает: «Разговор был сначала о Лермонтове, которого я защищал... После несколько о Гоголе, которых Срезневский не хотел считать людьми одной величины с Пушкиным (а я по голосу Вас. Петр. [Лободовского] ставлю Лермонтова выше Пушкина, а Гоголя выше всего на свете, со включением в это все и Шекспира и кого угодно)».1
Чернышевский высоко ценил Пушкина, но он не разделял веру своих современников в непревзойденность пушкинской формы. В 1856 году он писал Некрасову: «Тяжестью часто кажется энергия, поэтому говорят, что стих Лермонтова тяжелее стиха Пушкина, – что решительно несправедливо: Лермонтов по достоинству стиха выше Пушкина».2
И далее: «Сочинения Лермонтова и Кольцова доказывают, что у этих людей был талант сильнее, нежели у Пушкина. Как поэты-художники они должны считаться или равными ему или (по моему) выше его». Даже Писарев в своем нигилистическом отрицании ценностей русской литературы признает разницу между Пушкиным и Лермонтовым – в пользу Лермонтова:
«У нас были или зародыши поэтов, или пародии на поэта. Зародышами можно назвать Лермонтова, Гоголя, Полежаева, Крылова, Грибоедова; а к числу пародий я отношу Пушкина и Жуковского. Первые на всю жизнь остались в положении зародышей, потому что им нечем было питаться и некуда было развиться. Силы-то у них были, но не было ни впечатлений, ни простора. Поэтому ничего и не вышло, кроме односторонних попыток и недодуманных зачатков разумного миросозерцания...
«Но эти зародыши все-таки заслуживают наше уважение, заслуживают именно тем, что не могли развернуться. Значит, при благоприятных обстоятельствах из этих элементов могло выработаться что-нибудь порядочное. Но о людях второй категории, о пародиях на поэта, нам приходится высказать совершенно противоположное
222
мнение. Эти люди процветали «яко крин», щебетали, как птицы певчие, и совершили «в пределе земном все земное», то-есть все, что они были способны совершить».1
Соратник Писарева по «Русскому слову» Зайцев пошел дальше: он утверждал, что Лермонтов, по ограниченности своего «гусарского воображения», изобразил Люцифера в виде пягигорского франта и Манфреда – в виде раскаявшегося шулера.2
Замечательно, что формула: Пушкин выше по форме, Лермонтов выше по содержанию – первоначально дана Белинским, который сам в свое время покончил с легендой о «мелком направлении» Пушкина. И теперь речь шла не об отрицании глубокого содержания в творчестве Пушкина, но о том, что содержание поэзии Лермонтова представлялось Белинскому в тот момент наиболее действенным. Для Белинского мысль Лермонтова – это мысль поколения 30-х – 40-х годов, которое он считал поколением великих душевных тревог и сомнений, подготовлявших переход к новому пониманию социальной действительности. «Равен ли по силе таланта или еще и выше Пушкина был Лермонтов – не в том вопрос: несомненно только, что, даже и не будучи выше Пушкина, Лермонтов призван был выразить собою и удовлетворить своею поэзиею несравненно высшее, по своим требованиям и своему характеру, время, чем то, которого выражением была поэзия Пушкина», – писал Белинский в 1843 году в «Сочинениях Александра Пушкина».
Белинского интересует не только содержание, но и самый тип мысли, ее структура. Тут предстоял выбор. С одной стороны – Пушкин со всей сложностью его эволюции, с бесконечной широтой охвата бесконечно многообразных фактов истории, мировой культуры, русской действительности, душевной жизни человека. С другой стороны – Лермонтов, упорно углубляющий единый комплекс идей, направленных в одну точку; идеи эти могли двигать людьми, они приобретали осязаемую силу. В тех же статьях о Пушкине Белинский
223
писал: «Как бы то ни было, но по своему воззрению Пушкин принадлежит к той школе искусства, которой пора уже миновала совершенно в Европе и которая даже у нас не может произвести ни одного великого поэта. Дух анализа, неукротимое стремление исследования, страстное, полное вражды и любви мышление сделались теперь жизнию всякой истинной поэзии. Вот в чем время опередило поэзию Пушкина и большую часть его произведений лишило того животрепещущего интереса, который возможен только как удовлетворительный ответ на тревожные, болезненные вопросы настоящего. Эту мысль мы полнее и яснее разовьем в статье о Лермонтове, в которой постоянно будем иметь в виду сравнение обоих этих поэтов».1
Эта формулировка несправедлива по отношению к Пушкину (в порыве увлечения новой идеей Белинский бывал несправедлив); зато здесь дана поразительная итоговая для Белинского характеристика Лермонтова как поэта мысли.
«Страстное, полное вражды и любви мышление...» – эти слова, раскрывающие, почему Лермонтов стал любимым поэтом русской революционной демократии, – перекликаются со словами Герцена: «То была не отвлеченная мысль, стремившаяся украситься цветами поэзии; нет, дума Лермонтова, это – его поэзия, его страдание, его сила».
224
СОДЕРЖАНИЕ
Глава первая. Истоки |
3 |
Глава вторая. Юношеская поэзия Лермонтова |
35 |
Глава третья. Лирика 1836 – 1841 |
70 |
Глава четвертая. Лермонтов и его предшественники |
102 |
Глава пятая. Иронические поэмы |
127 |
Глава шестая. «Герой нашего времени» |
160 |
Глава седьмая. Спор о Лермонтове |
194 |
Редактор А. Рыбасов. Художественно-техническая редакция Ал. Кукуричкина и Н. Макшеева. Корректор О. Ладышкина. Леноблгорлит № 2931. Тираж 10000. Сдано в наб. 4/I-1940 г. Подп. к печ. 20/VI-1940 г. Бум. 82×1081/32. Уч.-издат. л. 12. Авт. л. 11,8. Печ. л. 14. Бум. л. 3½. Заказ № 4047. 1-я тип. Машгиза НКТМ, Ленинград, ул. Моисеенко, 10.
Сноски
Сноски к стр. 6
1 «Мнемозина», ч. II, М., 1824, стр. 30–31.
Сноски к стр. 7
1 См., например, статью Шевырева «Разговор о возможности найти единый закон для изящного» («Московский вестник», 1827, ч. I, № 1) и др.
Сноски к стр. 9
1 Разумеется, философскую терминологию Шлегеля нельзя отождествлять с литературным термином реализм в его современном употреблении.
Сноски к стр. 10
1 «Московский вестник», 1828, ч. X, стр. 57–58.
Сноски к стр. 11
1 Пушкин, Переписка, Спб., 1906, т. I, стр. 188.
2 Там же, стр. 187.
3 Письмо к братьям приведено Н. Котляревским в книге «Декабристы. А. Одоевский и А. Бестужев», СПБ., 1907, стр. 341.
Сноски к стр. 12
1 Пушкин, Переписка, т. II, стр. 54–55. Впоследствии Баратынский относился к «Онегину» отрицательно. См. его отзыв в письме к И. Киреевскому от 1832 года («Татевский сборник», Спб., 1899, стр. 41–42).
Сноски к стр. 14
1 См. заметку Пушкина «В зрелой словесности приходит время...» (1828).
Сноски к стр. 22
1 А. И. Герцен, Сочинения, т. XIII, П., 1919, стр. 238–239.
2 Там же, стр. 276.
Сноски к стр. 23
1 А. И. Герцен, Сочинения, т. II, стр. 29–30.
2 П. В. Анненков, Н. В. Станкевич, М., 1857, стр. 375–395.
Сноски к стр. 24
1 А. И. Герцен, Сочинения, т. III, стр. 20.
Сноски к стр. 25
1 А. И. Герцен, Сочинения, т. III, стр. 41.
2 Там же, стр. 47.
Сноски к стр. 27
1 А. Григорьев, Сочинения, т. I, П., 1918, стр. 42–43.
Сноски к стр. 28
1 Н. П. Огарев, Стихотворения, т. I, Л., 1937, стр. 333.
Сноски к стр. 29
1 А. И. Герцен, Сочинения, т. II, стр. 187.
Сноски к стр. 30
1 А. И. Герцен, О развитии революционных идей в России – Сочинения, т. VI, стр. 373.
2 Под байронизмом я здесь и далее понимаю не подражание Байрону, но определенное идейное движение, принадлежащее мировой – в том числе русской – культуре.
Сноски к стр. 31
1 «Мнемозина», ч. II, М., 1824, стр. 40.
2 «Мнемозина», ч. III, М., 1824, стр. 172.
3 Ср. статью Ю. Н. Тынянова о Кюхельбекере, в которой и приведено письмо к Н. Глинке (В. К. Кюхельбекер. Под ред. Ю. Н. Тынянова, т. I, Л., 1939, стр. LX).
Сноски к стр. 32
1 См. «Дневник В. К. Кюхельбекера», Л., 1929, стр, 272.
2 Там же, стр. 270–271.
Сноски к стр. 33
1 «Дневник В. К. Кюхельбекера», Л., 1929, стр. 291.
2 А. И. Герцен, Сочинения, т. VI, стр. 373.
Сноски к стр. 34
1 О массовом эпигонском байронизме в руской литературе см. В. М. Жирмунский, Байрон и Пушкин, Л., 1924, ч. II, гл. 2 и 4.
2 См. Edm. Estève, Bayron et le romantisme français,P., 1907.
Сноски к стр. 36
1 Современникам Лермонтова не были известны его юношеские поэмы и драмы. Но здесь важно наметить ход творческой эволюции Лермонтова. О соотношении между этой эволюцией и историей читательского восприятия Лермонтова будет сказано в дальнейшем.
Сноски к стр. 39
1 В драматической эпопее Гюго «La fin de Satan» (1850-е годы) Свобода оказывается дочерью Сатаны и вместе с тем началом, примиряющим стихии добра и зла.
Сноски к стр. 41
1 От варианта к варианту поэма претерпевала существеннейшие сюжетные изменения, но характер демона Лермонтов нашел сразу. Так, уже в редакции 1829 года читаем:
Боясь лучей, бежал он тьму, Душой измученною болен, Ничем не мог он быть доволен: Все горько сделалось ему, И все на свете презирая, Он жил, не веря ничему И ничего не принимая.
В этом незрелом еще замысле, однако, нельзя видеть простое подражание «Демону» Пушкина. У Пушкина отсутствует мотив «измученной души», моральных страданий демона.
2 Бодлер, хотя и писал «Литании Сатане», но для противовеса апеллировал к идеалам эстетического или религиозного порядка. Теофиль Готье в своей знаменитой статье о Бодлере несколько тенденциозно, но не без основания подчеркивает морализирующий характер бодлеровского изображения сатанических сторон жизни.
Сноски к стр. 42
1 Каин: ...Я жажду добра.
Люцифер: А кто и что не жаждет его? Кто стремится к злу ради его горькой сущности? Никто – ничто. Это двигатель всего живого и неживого.
2 Люцифер: Он, как победитель, назовет побежденное злом; но что такое добро, которое он дает? Если бы я был победителем, его дела были бы сочтены единственным злом...
Сноски к стр. 43
1 Вопрос о положительных идеях в творчестве Лермонтова отчетливо поставлен в интересной статье Д. Е. Максимова «О лирике Лермонтова» («Литературная учеба»,1939 г., № 4, стр. 7–33).
Сноски к стр. 44
1 Зло его не есть добро.
2 Главное, без излишнего усердия, господа!
Сноски к стр. 45
1 Записки Сушковой, Л., 1928, стр. 387–388.
2 См. П. К. Мартьянов, Дела и люди века, т. III, Спб., 1896, стр. 87.
Сноски к стр. 46
1 См. об этом Б. М. Эйхенбаум, Лермонтов, Л., 1924, стр. 61–75 и др.
Сноски к стр. 47
1 Среди юношеских произведений Лермонтова можно выделить еще группу кавказских поэм («Каллы», «Аул Бастунджи», «Хаджи-Абрек»), в которых объектом романтического пафоса является не столько личность, индивидуальный характер, сколько национальный характер горцев. Эта линия с условной экзотикой, с явной зависимостью от восточных поэм Байрона и Пушкина, казалось, обрывается «Хаджи-Абреком». Но, верный своему принципу вынашивать замысел до полного совершенства, Лермонтов через пять лет после «Хаджи-Абрека», в 1839 году, возвращается вдруг к кавказской поэме нравов; и в «Беглеце», поразительно кратком, поразительно сдержанном, поднимает старую тему мести и измены, чтобы раскрыть ее как национальную и вместе с тем общечеловеческую.
Сноски к стр. 48
1 См., например, П. Ф. Вистенгоф, Из моих воспоминаний, «Исторический вестник», 1884, т. XVI, кн. 5, стр. 332–337.
Сноски к стр. 50
1 М. Ю. Лермонтов, Полное собрание сочинений, М. – Л., 1937, т. V, стр. 398–399; перевод – стр. 551.
Сноски к стр. 51
1 Ю. Ф. Самарин, Сочинения, т. XII, стр. 56–57. Перевод: «Хуже всего – не то, что некоторое количество людей терпеливо страдает, но то, что огромное количество страдает, само того не сознавая».
Сноски к стр. 52
1 Лермонтовский отрывок отчасти напоминает «Новгород» Веневитинова (написан в 1827 году, напечатан, с цензурными купюрами, в 1829 году).
Сноски к стр. 54
1 Н. М. Карамзин, История Государства Российского, т. III, Спб., 1818, стр. 175.
2 Лермонтов, М. – Л., 1937, т. I, стр. 469–470.
3 У Карамзина читаем: «Мстислав Галицкий, испытав в первый раз ужасное непостоянство судьбы, измученный, горестный, бросился в ладию, переехал за Днепр и велел истребить все суда, чтобы татары не могли за ним гнаться» («История Государства Российского», т. III, Спб., 1818, стр. 239).
Сноски к стр. 58
1 Отмечу, что Печорин первого варианта («Княгиня Лиговская») некрасив. Повидимому, ему придано портретное сходство с Лермонтовым.
Сноски к стр. 59
1 См. также стихотворение «Цевница» (1828).
Сноски к стр. 60
1 Дневник В. К. Кюхельбекера, Л., 1929, стр. 292.
Сноски к стр. 62
1 Гр. Гуковский, Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века, Л., 1938, стр. 284.
Сноски к стр. 68
1 В. Г. Белинский, Сочинения, под ред. С. А. Венгерова, т. VI, Спб., 1903, стр. 155– 156.
Сноски к стр. 69
1 «Очерки гоголевского периода русской литературы», Спб., 1893, стр. 28–29.
Сноски к стр. 70
1 Б. М. Эйхенбаум, Лермонтов, Л., 1924, стр. 113–114 и др.
Сноски к стр. 72
1 Осенний ветер качает деревья, ночь сыра и холодна; закутанный в серый плащ, я в одиночестве еду верхом по лесу. Я еду верхом, и меня обгоняют мои мысли; они легко и воздушно несут меня к дому моей любимой. Собаки лают, при трепетном свете свечей появляются слуги; звеня шпорами, я бросаюсь наверх по винтовой лестнице. В сияющей, устланной коврами комнате так ароматно и тепло. Там встречает меня прелестная, и я бросаюсь в ее объятия. Ветер свистит в листве, дуб говорит мне:«Чего ты хочешь, глупый всадник, со своим глупым сном?»
Сноски к стр. 73
1 «Литературная учеба», 1939, № 4, стр. 14.
Сноски к стр. 74
1 Н. Л. Бродский, Поэтическая исповедь русского интеллигента 30-х–40-х годов – «Венок М. Ю. Лермонтову», М.–П., 1914, стр. 56–116.
Сноски к стр. 76
1 «Отечественные записки», 1840, т. VIII, стр. 141.
2 И. И. Панаев, Литературные воспоминания, Л., 1928, стр. 302.
Сноски к стр. 77
1 Ср. хотя бы стихотворение Красова:
И горе мне, когда тебя утрачу, Мечта высокая, прекрасная моя! При ней молчат жестокие сомненья, Мой темный путь надеждой озарен... И мне ясней мое предназначенье, Доступней тайна бытия; Душа полна и сил и упоенья!.. Не оставляй меня, отрадное виденье, Мечта высокая, прекрасная моя!
Сноски к стр. 79
1 См. Б. М. Эйхенбаум, Лермонтов, Л., 1924, стр. 40, 42, 98 и др.
Сноски к стр. 80
1 Проблеме поэта и толпы у Пушкина посвящена глава в книге Б. С. Мейлаха «Пушкин и русский романтизм», М. – Л., 1937.
Сноски к стр. 82
1 Рецензия на альманах «Метеор». В. Г. Белинский, Сочинения, т. IX, Спб., 1910, стр. 353–354.
Сноски к стр. 83
1 Неясно, было ли известно Лермонтову стихотворение «Я памятник воздвиг...» (напечатано впервые в 1841 году) в 1838 году, когда писался «Поэт» (впоследствии, сойдясь с Краевским, Лермонтов через него познакомился с неизданными произведениями Пушкина).
Сноски к стр. 86
1 «Литературная учеба», 1939, № 4, стр. 10.
Сноски к стр. 90
1 «Московский наблюдатель», 1835, ч. III, стр. 8.
Сноски к стр. 91
1 «Московский наблюдатель», 1835, ч. III, стр. 191.
2 Шиллер в переводах русских писателей. Под ред. Н. В. Гербеля, т. I, Лейпциг, 1863, стр. 85.
Сноски к стр. 92
1 Старая записная книжка – П. Вяземский, Соч, т. VIII, стр. 488.
2 См. об этом статью Е. Н. Купреяновой «Баратынский тридцатых годов». Баратынский, Полное собрание стихотворений, под ред. Е. Купреяновой и И. Медведевой, т. I, Л –М., 1936.
Сноски к стр. 94
1 «Русский язык в школе», 1938, № 3, стр. 46.
Сноски к стр. 97
1 «Библиотека для чтения», 1840, т. XLIII, отд. 6, стр. 1.
2 «Сын отечества», 1841, № 1, стр. 12–13.
Сноски к стр. 98
1 «Москвитянин», 1841, т. II, № 4, стр. 537–538.
2 «Мнемозина», ч. II, М., 1824, стр. 37.
Сноски к стр. 100
1 Белинский, Письма, т. II, Спб., 1914, стр. 284.
Сноски к стр. 101
1 В своей программной статье «Несколько мыслей в план журнала» Веневитинов писал: «...Философия и применение оной ко всем эпохам наук и искусств – вот предметы, заслуживающие особенное наше внимание, предметы тем более необходимые для России, что она еще нуждается в твердом основании изящных наук, и найдет сие основание, сей залог своей самобытности и следственно своей нравственной свободы в литературе, – в одной философии, которая заставит ее развить свои силы и образовать систему мышления».
Сноски к стр. 103
1 Например, «Маскарад» Лермонтова сюжетом и даже некоторыми подробностями напоминает «Отелло» (Арбенин – Отелло, Нина – Дездемона, Казарин – Яго). Однако, в этот период Лермонтов, несмотря на увлечение драматургией Шекспира, чужд шекспировскому принципу рассмотрения жизни в ее объективности и ее многообразии. И вот шекспировская основа пьесы остается неощутимой. Благодаря характерной фигуре Арбенина «Маскарад» воспринимается не на шекспировском, а на байроническом фоне.
Сноски к стр. 104
1 Ср. у Лермонтова:
И лучших дней воспоминанья Пред ним теснилися толпой...
(„Демон“)
Сноски к стр. 105
1 Ср. с приведенным выше стихотворением Лермонтова «Молитва»:
И часто звуком грешных песен Я, боже, не тебе молюсь.
Сноски к стр. 107
1 Е. Duchesne, Lermontov, стр. 261 (русское издание, стр. 74).
2 Мое сердце печально, мои надежды исчезли, кровь холодно струится в моей груди, и когда я погибну, только ты вздохнешь над местом моего успокоения... О возлюбленная! Да будет благословенна эта слеза – она пролилась за того, кто не может плакать; эти драгоценные капли вдвойне дороги тому, чьи глаза никакая слеза уже не увлажнит. Любимая! Когда-то мое сердце было согрето чувствами такими же нежными, как твои; но даже красота перестала очаровывать несчастного, созданного для терзаний.
Сноски к стр. 108
1 Б. М. Эйхенбаум, Лермонтов, стр. 40.
2 Я совершил мои ошибки, и я буду за них отвечать: вся моя жизнь была борьбой, со дня, давшего мне существование и давшего мне то, что испортило этот дар, – судьбу или волю, которые сбились с пути; иногда я находил, что борьба тяжела, и хотел сбросить оковы праха! Но теперь я бы с удовольствием пожил еще, хотя бы для того, чтобы посмотреть, что может случиться со мной в дальнейшем... Что общего имел я с ложным честолюбием? Меня не манила любовь, и еще меньше манила слава; и все же они пришли незваными и выросли со мной и дали мне все, что могли дать, – имя. Но все же это не было той целью, которую я преследовал; конечно я когда-то провидел более благородную цель. Но все прошло, – и я только один из числа тех миллионов обманутых человеческих существ, которые исчезли раньше меня.
Сноски к стр. 109
1 Наряду с общим принципом трактовки лирического героя, поэзия Байрона подсказала юному Лермонтову новые стиховые формы. В русской лирике 20-х годов октава совершенно не употреблялась. Лермонтов пишет октавами стихотворение «1830 год. Июля 15-го». В стихотворении «1831 год июня 11-го дня» Лермонтов не воспроизвел октаву «Послания к Августе» (вместо рифмовки авававсс – он рифмует abaaccdd), но пятистопные ямбические восьмистишия со сплошной мужской рифмой, очевидно, представлялись ему эквивалентом английской октавы.
Лирические белые пятистопные ямбы Лермонтова «Ночь I», «Ночь II», «Смерть» (вариант «Ночи I»), в которых космическая грандиозность сочетается с умышленно жутким натурализмом, совершенно непостижимы на фоне тогдашней русской поэзии, но сразу находят свое место, как только мы в качестве источника учтем стихотворение Байрона «Тьма» («Darkness»). В бумагах Лермонтова сохранились наброски прозаического перевода этой вещи; впоследствии ее превосходно перевел И. С. Тургенев.
Белым пятистопным ямбом написано и стихотворение 1831 года «Видение». Дюшен бегло указал на связь его с байроновским «The Dream», но не обратил внимания на то, что знаменитый «Сон» Байрона (история его трагических отношений с Мери Чаворт) целиком определяет структуру лермонтовского «Видения», что строка:
Мой сон переменился невзначай –
просто перевод строки, которой начинается каждый новый раздел стихотворения Байрона:
A change came o’er the spirit of my dream.
Сноски к стр. 110
1 «The Life, Letters and Journals of Lord Byron by Thomas Moore», London, 1901, p. 481.
Сноски к стр. 111
1 В. Спасович в своей работе «Байронизм у Пушкина и Лермонтова» («Литературная библиотека», № 5) отметил ряд моментов, свидетельствующих о том, что Лермонтов прилежно подбирал «малейшие черты сходства между учеником и учителем». О том же подробнее см. в статье М. Н. Розанова«Байронические мотивы в творчестве Лермонтова» («Венок М. Ю. Лермонтову», стр. 346–348).
2 И. С. Тургенев, Сочинения, т. I, 1883, стр. 87.
Сноски к стр. 112
1 И. И. Панаев, Литературные воспоминания, Л., 1928, стр. 224.
2 Е. Сушкова, Записки, Л., 1928, стр. 344–345.
Сноски к стр. 113
1 Е. Сушкова, Записки, Л., 1928, стр. 361–364.
Сноски к стр. 114
1 К западноевропейским параллелям, предложенным Дюшеном в третьей части его книги о Лермонтове, позднейшие работы почти ничего не прибавили. Поэтому я ограничиваюсь здесь ссылками на Дюшена.
Сноски к стр. 115
1 Ax! Всех нас овеяло, как видно, какое-то ледяное дыхание или вялый и расслабляющий ветер, который покрывает наши лица морщинами, отнимает силу, ослабляет пульс, сгибает наше тело и заставляет дрожать наши колени. Мы как будто почувствовали отвращение ко всякой человеческой славе и, живя только для себя, без любви и без ненависти, мечтаем лишь о том дне, когда от могильного холода наша кожа пожелтеет как старый пергамент.
Сноски к стр. 116
1 Какое нам, в конце концов, дело до грубого лая всех этих крикливых шарлатанов, торговцев пафосом и фабрикантов напыщенных слов, всех этих скоморохов, пляшущих на фразе?
2 Скажут, что я умышленно разгорячаюсь; что мой стих любит жить и ползать в грязи; что, подражая цинику Диогену, я подкатываю мою бочку к каждому памятнику, что я оскорбляю великие имена и мое юное перо с горечью поражает народ и царей.
Сноски к стр. 117
1 Они создали ужасного безногого калеку, обрубок человека, ползающий на четвереньках и показывающий прохожим свои кровоточащие культяпки и постыдные язвы, разъедающие его тело.
2 См. Лермонтов, Сочинения, изд. «Academia», т. II, 1936, стр. 199–200.
3 Их подстрекает нажива и возбуждают деньги. Деньги ослепляют их и загрязняют их уста.
4 См. Сушкова, Записки, 1928, стр. 391.
Сноски к стр. 118
1 «Венок М. Ю. Лермонтову», 1914, стр. 323. Курсив мой.
2 Ты подобна цветку. Ты так же прекрасна и чиста. Я гляжу на тебя, и тоска закрадывается в мое сердце. Мне мнится, что я должен возложить руки на твою голову, моля, чтобы бог сохранил тебя во всей твоей чистоте, красоте и прелести.
Сноски к стр. 119
1 В тех случаях, когда Лермонтов проникается системой другого поэта, он стремится воспроизвести и самое звучание и движение стиха, его ритмико-синтаксический строй. Так было с Байроном. И в «Боярине Орше» и в «Мцыри» Лермонтов сохраняет английский четырехстопный ямб мужского окончания – размер, который еще с «Шильонским узником» Жуковского вошел в русскую поэзию как «байроновский размер». Под влиянием Байрона юный Лермонтов прививает русской лирике то нестрофический белый пятистопный ямб, то пятистопные ямбические восьмистишия, заменяющие в его представлении октаву «Послания к Августе». Так же впоследствии Лермонтов подошел к Пушкину. «Казначейша» написана онегинской строфой; строфика и ритм «Сказки для детей» и «Сашки» свидетельствуют о пристальном внимании к строению пушкинского стиха.
Что касается Гейне, то у Лермонтова не только нигде не заметно стремления воспроизвести его характерную однорифменную строфу, но, напротив того, он меняет систему рифмовки и размер даже в переводах из Гейне. Разумеется, еще меньший соблазн мог представлять для Лермонтова александрийский стих Барбье.
Сноски к стр. 120
1 Лермонтова сопоставляли с Барбье уже в 40-х годах. Ал. Милюков писал: «...Самое сильное влияние на Лермонтова имел современный французский поэт, неумолимый враг порока и разврата, который, глубоко страдая по болезням общества, проникает в то же время в их сокровеннейшие причины. Мы говорим о Барбье...
«В Лермонтове слились элементы поэзии Байрона и Барбье: в нем отразились мрачное охлаждение и отчаяние одного и энергические порывы и негодование другого» (А. Милюков, Очерки истории русской поэзии, Спб., 1847, стр. 196–197).
2 П. А. Висковатов, М. Ю. Лермонтов, стр. 368.
Сноски к стр. 121
1 Н. Heines, Sämtliche Werke, Bibliographisches Institut В. V, S. 263.
Сноски к стр. 123
1 Печорин говорит Максиму Максимычу: «...Жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать. Как только будет можно, отправлюсь, – только не в Европу, избави боже! поеду в Америку, в Аравию, в Индию, – авось где-нибудь умру на дороге».
Сноски к стр. 125
1 Белинский, Письма, т. II, стр. 108.
Сноски к стр. 128
1 В прежних изданиях Лермонтова «Сашку» относили обычно к 1836 году. Принимаю новую датировку Б. М. Эйхенбаума. Обоснование этой датировки см. Лермонтов, Сочинения, изд. «Academia», т. III, стр. 602.
Сноски к стр. 130
1 «Время», 1862, кн. X, отд. 2, стр. 12, 15.
Сноски к стр. 131
1 И если я смеюсь над всем на свете, то это потому, что я не могу плакать; а если я плачу, то это потому, что мы не всегда можем привести себя в состояние апатии, потому что мы сначала должны погрузить наши сердца в глубины Леты...
Сноски к стр. 132
1 А. И. Герцен. Сочинения, т. XIII, П., 1919, стр. 384–389.
Сноски к стр. 136
1 «Московский телеграф», 1825, ч. II, № 5, стр. 47–48.
Сноски к стр. 137
1 Это красиво?..
Сноски к стр. 139
1 И печальная истина, склонившись над моим столом, превращает то, что было некогда романтическим, в бурлеск.
Сноски к стр. 140
1 Вероятно, это писалось по личному опыту. П. Мартьянов рассказывает: «Княгиня М. А. Щербатова, после чтения у ней поэмы, сказала Лермонтову:
«– Мне ваш демон нравится: я бы хотела с ним опуститься на дно морское и полететь за облака.
«А красавица М. П. Саломирская, танцуя с поэтом на одном из балов, говорила:
«– Знаете ли, Лермонтов, я вашим демоном увлекаюсь... Его клятвы обаятельны до восторга... Мне кажется, я бы могла полюбить такое могучее, властное и гордое существо, веря от души, что в любви, как и в злобе, он был бы действительно неизменен и велик» (П. К. Мартьянов, Дела и люди века, т. III, стр. 87–88).
Сноски к стр. 146
1 Помните ли вы, читатель, ту серенаду, которую поет под балконом переодетый Дон-Жуан? Печальная и жалобная песня, дышащая страданием, любовью и печалью. Но аккомпанемент звучит в ином тоне. Как он жив и радостен! С какой скоростью он подпрыгивает! Кажется, что песня ласкает и обволакивает истомой коварный инструмент, в то время как насмешливый напев аккомпанемента превращает в насмешку саму песню и, кажется, подшучивает над тем, что она тянется так печально. Между тем все это доставляет чрезвычайное удовольствие. – Потому что все это правда; потому что мы обманываем любя; потому что мы смеемся сквозь слезы; потому что мы невинны и виновны в одно и то же время; потому что мы считаем себя предателями, когда мы только жертва; потому что мы проливаем кровь незапятнанными руками; и природа создала свое творение из добра и зла; таков, увы, весь мир, и таким был Гассан.
Сноски к стр. 150
1 И. И. Панаев, Литературные воспоминания, стр. 221–222.
2 Ю. Ф. Самарин, Сочинения, т. XII, стр. 56 – 57.
Сноски к стр. 151
1 В черновой редакции «Сашки» третья строфа начиналась:
Печальных много будет тут вещей, Но вас они заставят рассмеяться,
Сноски к стр. 156
1 Ср. с двенадцатой строфой «Домика в Коломне»:
Тогда блажен, кто крепко словом правит И держит мысль на привязи свою, Кто в сердце усыпляет или давит Мгновенно прошипевшую змию...
2 Ср. С. Дурылин, Как работал Лермонтов, М., 1934, стр. 38–43.
Сноски к стр. 158
1 Личная трагедия крепостного показана в повести Н.Павлова «Именины» (вышла в 1835 году), но в ней идет речь об интеллигенте из крепостных. То же и в повести Тимофеева «Художник».
Сноски к стр. 161
1 Ты видишь, старик Аруэ? Этот человек, полный жизни, покрывающий жгучими поцелуями эту прекрасную грудь, завтра будет лежать в тесном гробу. Бросишь ли ты на него взгляд, исполненный зависти? Будь спокоен, он прочел твои произведения. Ничто не может ему дать ни утешения, ни проблеска надежды. Если неверие станет наукой, то начнут говорить о Жаке, и сегодня вечером ты сможешь его привести в свою могилу, не осквернив ее...
Вот дело твоих рук, Аруэ, вот человек такой, как ты хотел. Только в этом веке, только со вчерашнего дня научились умирать таким образом... Когда умирает лицемерие, то перестают верить священникам. Но когда умирает добродетель, то перестают верить в бога. Дворянин уже не гордится кровью своих предков, а проституирует ее в грязных притонах.
Сноски к стр. 162
1 Об этих вариантах печоринского типа см. в статье И. Н. Розанова «Отзвуки Лермонтова» – «Венок М. Ю. Лермонтову», М. – П., 1914, стр. 281–286.
Сноски к стр. 163
1 Наиболее подробным образом эти вопросы освещены в книге С. Родзевича «Лермонтов как романист», Киев, 1914.
Сноски к стр. 165
1 В этом же смысле употребляет Лермонтов это слово в предисловии к «Журналу Печорина»: «Может быть некоторые читатели захотят узнать мое мнение о характере Печорина. Мой ответ – заглавие этой книги. «Да это злая ирония»– скажут они. – «Не знаю!»
Сноски к стр. 168
1 Н. П. Огарев, Предисловие к сборнику «Русская потаенная литература» – «Стихотворения», т. I, Л., 1937, стр. 332.
Сноски к стр. 169
1 Мой милый, я ненавижу людей, чтобы их не презирать, потому что иначе жизнь была бы слишком отвратительным фарсом.
2 Мой милый, я презираю женщин, чтобы их не любить, потому что иначе жизнь была бы слишком смешной мелодрамой.
Сноски к стр. 173
1 Ап. Григорьев, Сочинения, т. I, 1876, стр. 271–272.
Сноски к стр. 176
1 «Москвитянин», 1841, ч. I, № 2, стр. 534–535.
Сноски к стр. 178
1 «Все действующие лица, – писал Бурачек, – кроме Максима Максимыча... на подбор удивительные герои; и при оптическом разнообразии, все отлиты в одну форму, – самого автора Печорина, генерал-героя, и замаскированы, кто в мундир, кто в юпку, кто в шинель, а присмотритесь: все на одно лицо и все – казарменные прапорщики, не перебесившиеся» («Маяк», 1840, ч. IV, стр. 217).
Сноски к стр. 179
1 Белинский, Письма, т. II, стр. 163.
Сноски к стр. 181
1 П. В. Анненков, Воспоминания и критические очерки, отдел III, Спб., 1881, стр. 41 – 43.
2 См. Лермонтов, Сочинения, изд. «Библиотека поэта» (Большая серия), Л., 1940. Вступительная статья Б. М. Эйхенбаума.
Сноски к стр. 182
1 Чернышевский писал о статье Белинского, посвященной «Герою нашего времени»: «Точно так же почти исключительно с художественной точки зрения рассматривается и «Герой нашего времени» Лермонтова (в книжках 7 и 8-й 1840 года). Белинский замечает, что Печорин порожден отношениями, в которых совершается развитие его характера, что он дитя нашего общества; но этим сказанным вскользь замечанием и ограничивается он, не вдаваясь в объяснение вопроса о том, почему именно такой, а не другой тип людей производится нашею действительностью. Он говорит только с общей исторической точки зрения, равно прилагающейся ко всякому европейскому обществу, о том, что Печорины принадлежат периоду рефлексии, периоду внутреннего распадения человека, когда гармония, влагаемая в человека природою, уже разрушена сознанием, но сознание не достигло еще полной власти над жизнью, чтобы дать ей новое, разумное единство, новую, высшую гармонию. Белинский прекрасно понимает характер Печорина, но только с отвлеченной точки зрения, как характер европейца вообще, дошедшего до известной поры духовного развития, и не отыскивает в нем особенностей, принадлежащих ему, как члену нашего русского общества...
«Точка зрения все еще слишком отвлеченная; она вполне прилагается к русской жизни, но только ровно на столько же, нисколько не более, как и к английской, французской и т. д. жизни. Но уже одни эти места могли бы служить достаточным ручательством, что Белинский никогда не любил останавливаться на половине пути, из боязни, что с развитием соединены свои опасности, как соединены они со всеми вещами на свете: все-таки эти опасности, по его мнению, вовсе не так страшны, как та нравственная порча, которая бывает необходимым следствием неподвижности; притом же они с неизмеримым избытком вознаграждаются положительными благами, какие дает развитие» (Н. Г. Чернышевский. Очерки гоголевского периода, Спб., 1892, стр. 301, 303–304).
Сноски к стр. 186
1 П. А. Вяземский, Наполеон. Поэма Кине – Сочинения, т. II, стр. 250. В статье 1827 года о прозе Жуковского Вяземский писал: «Невоздержность на прилагательные... есть обыкновенная погрешность и молодых писателей, и молодых словесностей» (Сочинения, т. I, стр. 262).
2 См. «Пушкин», Временник, № 2, М. – Л., 1936, стр. 126, 140 и др.
Сноски к стр. 192
1 Н. А. Добролюбов, Полное собрание сочинений, т. I, М. – Л., 1934, стр. 238.
Сноски к стр. 196
1 «Северная пчела», 1840, № 246. Аналогичную точку зрения выдвинул пресловутый Аскоченский, впоследствии один из столпов казенно-реакционной прессы. О «Герое нашего времени» он писал: «Тут разоблачается вся растленность человеческой природы, эгоистически замкнутой в себе, и указывается болезненное стремление души к мнимо-успокаивающим наслаждениям чувственности» (В. Аскоченский, Краткое начертание истории русской литературы, Киев, 1846, стр. 144).
Сноски к стр. 197
1 Белинский, Письма, т. II, Спб., 1914, стр. 284–285.
2 Там же, стр. 312.
Сноски к стр. 199
1 П. А. Висковатый, М. Ю. Лермонтов, М., 1891, стр. 368–369. В 1884 году Висковатый послал в аксаковскую газету «Русь» статью «Славянофильские симпатии Лермонтова». И. С. Аксаков напечатал эту статью в пятом номере под более чем скромным заглавием: «Неизданные стихи Лермонтова», притом он опустил параллель между Лермонтовым и Хомяковым, найдя, по свидетельству Висковатого, «сравнение этих лиц совершенно неподходящим...»
Сноски к стр. 201
1 А. И. Герцен, Сочинения, т. III, стр. 116.
Сноски к стр. 202
1 Ю. Ф. Самарин, Сочинения, т. XII, стр. 55 (подлинник по-французски).
2 Там же, стр. 54.
Сноски к стр. 205
1 Ср. П. В. Владимиров, Исторические и народно-бытовые сюжеты в поэзии Лермонтова, Киев, 1892, стр. 4, 6–7, 11.
Сноски к стр. 206
1 Об источниках «Песни» см. П. В. Владимиров, Исторические и народно-бытовые сюжеты в поэзии Лермонтова, Киев, 1892; Н. М. Мендельсон, Народные мотивы в поэзии Лермонтова – «Венок М. Ю. Лермонтову»; П. Давидовский, Генезис песни о купце Калашникове –«Филологические записки», 1913, вып. IV, V.
Сноски к стр. 208
1 А. В. Луначарский, «Лермонтов как революционер» – «Комсомольская правда», 1926, № 140.
Сноски к стр. 211
1 «Маяк», 1840, ч. IV, стр. 212.
М. Н. Загоскин, близкий к православянофильским кругам, поместил в «Маяке» письмо к издателю его Корсакову, в котором заявил, что отзыв о «Герое нашего времени» вызвал у него желание «броситься к Бурачку на шею». «Наконец... явилось у нас издание книги, в которой говорится прямо, что без религии не может быть и хорошей литературы» («Маяк», 1840, ч. VII, стр. 101–102). Замечательно, что Бурачек, продолжая свою полемику с Лермонтовым, напечатал в 1845 году в «Маяке» повесть «Герои нашего времени», где доказывал уже в «художественной форме» гибельность вольнодумства и необходимость «истинно русского, народного, православного воспитания». См. об этом – С. Андреев, Лермонтов и реакция – «30 дней», 1938, № 7, стр. 88–90.
Сноски к стр. 212
1 «Москвитянин», 1841, ч. I, № 2, стр. 533–536.
Сноски к стр. 213
1 «В чем же наконец существо русской поэзии».
В статье 1848 года «Письмо к Н. В. Гоголю» Жуковский писал: «Меланхолическая разочарованность Байрона, столь очаровательная в его изображениях и столь пленяющая глубокою (хотя иногда и вымышленною) грустью поэта, истощившись в приторных подражаниях, уступила место равнодушию, которое уже не презрение и не богохульный бунт гордости (в них есть еще что-то поэтическое, потому что есть сила), а пошлая расслабленность души, произведенная не бурею страстей и не бедствиями жизни, а просто неспособностью верить, любить, постигать высокое, неспособностью предаваться какому бы то ни было очарованию. Это самодельное равнодушие, которым так кокетствуют в наше время поэты, относится к мрачной разочарованности Байрона, как мелкая, искусственная развалина небывалого замка к огромным обломкам Колизея, сокрушенного силою веков, набегами народов и молниями неба» (В. А. Жуковский, Собрание сочинений, 1878, т. VI, стр. 101–102).
Сноски к стр. 214
1 И. С. Аксаков, Ф. И. Тютчев, М., 1874, стр. 136–137.
2 Ап. Григорьев, Собрание сочинений и писем, т. I, П., 1918, стр. 44.
Сноски к стр. 215
1 «Время», 1862, № 10, стр. 15–16.
2 Тамарин – герой романа Авдеева.
Сноски к стр. 216
1 См. «Вестник Европы», 1901, кн. 2, стр. 441–459.
Сноски к стр. 218
1 Белинский, Письма, т. II, Спб., 1914, стр. 418–420.
Сноски к стр. 219
1 «Взгляд на литературу нашу после смерти Пушкина».
2 «Литературное наследство», № 16–18, М., 1934, стр. 640.
3 «Исторический вестник», 1887, т. XXX, стр 347.
4 «Сын отечества», 1843, кн. 3, отд. VI, стр. 5.
Сноски к стр. 220
1 Противопоставление светлого пушкинского – демоническому лермонтовскому элементу было развито Ап. Григорьевым и впоследствии подхвачено символистами. По Мережковскому, Пушкин – дневное, Лермонтов– ночное светило русской поэзии. В. Розанов писал о «лешем начале» у Лермонтова и т. д.
2 Белинский, Письма, т. II, стр. 284.
Сноски к стр. 221
1 Н. Г. Чернышевский, Литературное наследие, т. I, стр. 494.
2 «Переписка Чернышевского с Некрасовым, Добролюбовым и Зеленым», под ред. Н. К. Пиксанова, М.–Л., 1925, стр. 23.
Сноски к стр. 222
1 Д. И. Писарев, Сочинения, т. IV, Спб., 1894, столб. 113.
2 См. В. А. Зайцев, Избранные сочинения, т. I, M., 1934, стр. 61–62.
Сноски к стр. 223
1 Эта статья не была написана.
П. Анненков, в качестве приверженца теории «чистого искусства» осуждавший «чрезмерное» увлечение Белинского Лермонтовым, писал: «Продолжительное наблюдение этой личности [Лермонтова] вместе с другими, родственными ей по духу на Западе, забросило в душу Белинского первые семена того позднейшего учения, которое признавало, что время чистой лирической поэзии, светлых наслаждений образами, психическими откровениями и фантазиями творчества – миновало, и что единственная поэзия, свойственная нашему веку, есть та, которая отражает его разорванность, его духовные немощи, плачевное состояние его совести и духа. Лермонтов был первым человеком на Руси, который навел Белинского на это созерцание, впрочем, уже подготовленное и самым психическим состоянием критика. Оно пустило обильные ростки впоследствии» (П. В. Анненков, Замечательное десятилетие. Воспоминания и критические очерки, отд. III, Спб., 1881, стр. 44).
