- •2 Л. С. Вы готе к
- •1. Далеко не любой знак пригоден для операции ребенка и
- •2. В опытах, где в качестве вспомогательного материала для запоминания предлагались бессмысленные фигуры (л. В. Зан-ков43), мы весьма часто получали не отказ от их использования и
- •4 Л. С. Выготский
- •257 9 Л. С. Выготский
- •Il л. С. Выготский
- •12 Л. С. Выготский
- •Irons d. Descartes and modern theories of emotion.—Philos. Review, 1895, V. 4.
- •Ijzendoom r. V., Veer r. V. D., Goossens f. Kritische Psychologie. Baarn, 1981, 7, p. 21—89.
257 9 Л. С. Выготский
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
духовных эмоциях, которые могут возникать и протекать независимо от тела. Итак, в двух крайних случаях мы можем рассматривать, согласно Декарту, страсти то как чистый продукт телесного автоматизма, то как чистый результат духовной активности. В двух средних то и другое встречается на мгновение, с тем чтобы дальше снова вернуться к исходному, независимому положению. Достаточно охватить одним взглядом эти примеры, взятые вместе, для того чтобы убедиться: параллелизм лежит в основе не только всей системы Декарта, но и той ее части, которую составляет учение о страстях. И в страсти, как и во всей вселенной, протяжение и мышление совершенно независимы друг от друга и между ними нет никакого общения, кроме мгновенного пересечения параллельных линий. И в страсти ничто протяженное не мыслит, ничто мыслящее не протяженно. Параллели на мгновение пересеклись и снова остались параллельными до следующего мгновенного пересечения. Только для объяснения этого мгновения и вводится гипотеза взаимодействия, которая является не чем иным, как вынужденной уступкой по отношению к неопровержимому факту соединения протяжения и мышления в человеке. Но эта уступка есть мгновенная слабость самой системы, немало смущающая ее автора, как бы измена самой себе, а никак не ее основание. Истинным основанием остается параллелизм.
Еще более глубокое доказательство параллелизма, лежащего в основе учения о страстях, мы находим в учении Декарта об отношении между страстями и ощущениями. Рассмотрение этого вопроса составляет последнюю задачу настоящей части нашего исследования.
Два пункта в учении Декарта о страстях являются в этом отношении принципиально важными: во-первых, сведение страсти к ощущению и восприятию внутриорганических изменений, во-вторых, признание страстей исключительным достоянием человеческой природы и отрицание их у животных. Как мы помним, Декарт относит страсти души к пассивным состояниям нашего сознания, рассматривая их как частный случай восприятия. Он говорит о страстях как о восприятиях и ощущениях души, вызываемых ощущением жизненных духов; в других местах «Трактата» он неоднократно возвращается к этой мысли, утверждая, что страсти возникают в душе точно таким же образом, как и ощущения объектов, представляемых внешними органами чувств, и таким же точно образом осознаются ею. Страсти суть ощущения, только ощущения особого рода, представляющие сознанию изменения, происходящие не во внешнем мире, а изменения собственного организма.
Животные, по Декарту, также представляют собой живые автоматы. Декарт строго разделяет понятие жизни и понятие одушевленности. Живое тело не есть тело одушевленное, душа не является физическим принципом. Тело живет не потому, что душа движет и согревает его, и умирает не потому, что душа его
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
оставляет. Жизнь не состоит в связи души и тела, смерть не является их разъединением. Жизнь и смерть есть необходимое следствие физических причин. Жизнь есть простой механизм, смерть — уничтожение этого механизма. Как говорит сам Декарт, смерть никогда не наступает вследствие того, что разрушается один из главных органов тела. Поэтому можно сказать, что тело живого человека отличается от тела мертвого так же, как часы (или автомат другого рода, т. е. какая-нибудь самодвижущаяся машина), несущие в себе наряду со всеми необходимыми для их деятельности условиями телесный принцип движений, которые они должны совершать, отличаются от сложного часового механизма, в котором движущий принцип перестал действовать.
Животные представляют собой живые тела, но неодушевленные. Это чистые автоматы. Однако они обладают чувственными ощущениями и инстинктами, которые должны рассматриваться как телесные движения, происходящие и объясняющиеся по механическим законам. Поэтому все общее для человека и для животных должно неизбежно рассматриваться как явление чисто телесной природы. Поэтому ощущения, влечения вообще (значит, и по отношению к человеку) остается считать механическими явлениями, не имеющими ничего общего с психической деятельностью.
Дуализм между животными и человеком толкает Декарта к неизбежному выводу, что животные лишены страстей, так как страсти он рассматривает как движения души. Здесь возникает одно из самых неразрешимых противоречий всей системы, охватывающей проблему ощущения. Учение Декарта колеблется по отношению к ощущениям и из-за дуалистических и антропологических принципов идет по трем совершенно различным направлениям. Первые размышления трактуют ощущения и чувственные восприятия как психические факты и относят их только к духу. Последние размышления считают их антропологическими фактами и относят к связям духа и тела, а сочинение о страстях придает им значение только телесных психических фактов и относит ощущения и инстинкты исключительно к телу.
Попытка объяснить проблему запутывает нас в тенетах антиномии и дилеммы. Ощущение то признается за чисто телесный факт, подлежащий механическому объяснению, то за чисто духовный, требующий спиритуалистического рассмотрения. Оставаясь в пределах системы, так же невозможно допустить ощущение, как невозможно его отрицать. Короче говоря, с точки зрения учения Декарта, факт ощущения не объяснен и необъясним. Нас сейчас интересует это противоречие исключительно в связи с учением о страстях. Здесь противоречие оказывается еще более чудовищным. С одной стороны, бездушный автомат, как мы видели, полностью способен испытывать страсти, с другой — животные лишены страстей. С одной стороны, страсть представляет собой не что иное, как ощущение, возникающее в душе, с другой — ощущение есть не что иное, как чисто телесный фено-
Л. С. ВЫГОТСКИЙ,
мен. Единственный вывод, который может быть сделан, следующий: Декарт, поскольку он руководится в учении о страстях натуралистическим принципом, неизбежно приходит к признанию чистого эпифеноменализма и человеческого автоматизма в возникновении и развитии страстей, ибо, определяя страсть как ощущение, а ощущения как телесный феномен, он утверждает, сам того не замечая, что страсть не может существовать как основное явление человеческой, т. е. двойственной духовно-телесной,природы. С одной стороны, все страсти, имеющие отношение к телу, остаются чисто телесными феноменами, ибо даже ощущение, которым в сущности является страсть, рассматриваемая с психической стороны, присуще животному и представляет собой механическое явление, возникающее в движущейся машине. С другой стороны, существуют независимые от тела чисто духовные страсти. Дуализм мышления и протяжения, чистый и последовательный параллелизм сказал в этом пункте свое последнее и решительное слово. Есть телесные страсти, и есть духовные страсти. Невозможна никакая страсть, которая была бы одновременно и телесной, и духовной, в которой было бы возможно действительное общение, действительная связь между духом и телом, как невозможно, чтобы что-либо протяженное мыслило, а что-либо мыслящее было протяженным.
Мы подходим, таким образом, к последнему пункту всего картезианского учения о страстях, пункту, завершающему грандиозной катастрофой, полным крушением всю эту героическую попытку объяснить природу человеческих страстей исходя из дуалистических принципов системы. Конец учения является полным и всецелым отрицанием его начала. Страсти оказываются поделенными между духовной и телесной природой человека, причем каждая природа действует совершенно независимо от другой. Где же в этом учении остается место для страсти как основного феномена двойственной духовно-телесной природы человека, являющейся единственным реальным основанием страстей? Спиритуализм и натурализм оказываются и в учении о страстях двумя противоположными полюсами. Дуализм и параллелизм выступают в качестве действительной основы учения о страстях. Эпифеноменализм и человеческий автоматизм являются началом и концом, первым и последним словами всей психологии страстей.
16
Что параллелизм был действительно завершающей все размышления о природе человеческих страстей мыслью философа, можно убедиться из последнего сочинения Декарта, посвященного этому вопросу,— его письма о любви. В нем он отвечает шведской королеве , в чем состоит сущность любви и что хуже — безмерная любовь или безмерная ненависть. Письмо представляет краткое изложение последних мыслей Декарта о сущности любви,
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
а вместе с тем и о сущности всякой человеческой страсти. «Письмо это — маленький шедевр, о котором всякий знаток философа, не знающий об авторе и мотивах письма, а только обращающий внимание на ход исследования, на характер идей, на подбор выражений, тотчас же сказал бы: это настоящий Декарт. Нет другого сочинения такого же маленького объема (ибо оно не выходит из рамок письма), по которому можно было бы лучше узнать этого мыслителя» (К. Фишер, 1906, т. 1, с. 258).
В письме Декарт прямо начинает с различения интеллектуальной и аффективной любви, делая, таким образом, исходным пунктом то различение духовных и телесных страстей, которое в «Трактате о Страстях...» явилось лишь заключительным пунктом. Есть любовь как духовная страсть, и есть любовь как чувственная страсть. Первая возникает из того, что мы представляем объект, присутствие и обладание которым причиняет нам радость, отсутствие и потеря которого — страдание. Поэтому мы стремимся к такому объекту с полной энергией нашей воли. Мы хотим соединиться с ним или образовать с ним одно целое и быть только частью такого целого. Любовь необходимо связана с радостью, со скорбью и с желанием. Эти четыре направления воли имеют свои корни в природе духа и свойственны душевной связи с телом. Они заключены в познавательной потребности мыслящего существа. Радость и страдание интеллектуальной любви суть поэтому не страсти, а ясные идеи.
Если бы даже анализ «Трактата о Страстях...» не привел нас к выводу о наличии в учении Декарта допущения чисто духовных страстей, письмо должно было бы убедить нас в этом. Последовательно развивая мысль о чисто духовной природе интеллектуальной страсти, Декарт устанавливает, что только от затемнения ее может возникнуть аффективная и чувственная любовь, исходящая из связи души с телом. Это суть телесные состояния и изменения, которым соответствует известное стремление в нашей душе, причем сходство и связь между ними не явствуют нам. Так возникают неясные чувственные аффективные желания, имеющие известные объекты, ощущающие радость от обладания одними и болезненное страдание от присутствия других, любящие предметы стремлений и ненавидящие предметы отвращения: радость и скорбь, любовь и ненависть — таковы основные формы чувственных желаний, элементарные и главные страсти, из смешения и изменения которых созидаются все остальные; они единственные, которые мы имели еще до рождения, ибо они проявляются уже во время питания в эмбриональной жизни.
Интеллектуальная любовь совпадает с потребностью познания в мыслящей природе, чувственная коренится в питательных потребностях органической природы. Есть представления достойных стремления объектов (интеллектуальная любовь) без чувственного возбуждения и чувственного желания, равным образом последнее может иметь место без познания. Есть любовь без страстей и есть страсть без любви, В обыкновенном смысле в
261
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
человеческой любви соединены оба элемента. Тело и душа соединены таким образом, что определенные состояния представления и воли сопутствуют определенным состояниям телесных органов и вызывают друг друга взаимно, как мысль и слово. Таким же образом любовь находит в возбуждении сердца при учащенном движении крови свое непроизвольное телесное выражение. Эта духовно-чувственная любовь, это соединение понимания и стремления образует то ощущение, о сущности которого спросила королева.
Таким образом, изначальная независимость интеллектуальной и чувственной, духовной и телесной страсти, непонятная и необъяснимая, параллельное, сопутствующее развитие той и другой, полная возможность их раздельного существования, случайность их объединения, которое приводит только к затемнению интеллектуальной любви, короче, все основные положения картезианского параллелизма в учении о страстях, параллелизма, приводящего к полному разделению спиритуалистического и натуралистического принципов, которые философ тщетно пытался объединить в своем «Трактате», выступают здесь с ясностью, не оставляющей никакого сомнения в истинной природе учения о страстях Декарта.
Но кто идет картезианским путем, неизбежно должен прийти к его конечной точке, к, картезианским выводам. Мы видели уже, что Джемс не только встал на этот путь, но неизбежно должен был дополнить свою автоматическую теорию эмоций учением о независимых от тела интеллектуальных чувствах. Он должен был допустить наличие эмоций и ощущений чисто центрального происхождения сначала для объяснения экстатической радости. Но точно так же, как правильно замечает Дюма, вопрос должен ставиться в отношении не только пассивной радости, но и активной. Если мы один раз допускаем возможность церебральной синестезии для объяснения экстаза, мы лишаемся всякой возможности утверждать, что она не играет никакой роли и во всех прочих эмоциях. Если следовать до конца, говорит Дюма, за теорией Ланге и Джемса, мы можем утверждать, что активная радость сводится к сознанию мускульного тонуса и всех периферических реакций. Но мы только что видели: наличие церебральной синестезии, вызывающее радость, было допущено для объяснения экстаза, и поэтому мы должны различать в активной радости сознание органического возбуждения и сознание этой церебральной синестезии. То же самое относится к пассивной и активной печали.
Продолжая в сущности мысли Джемса, Дюма допускает, опираясь на опыты Шеррингтона, на факты пассивной радости и меланхолического ступора, концепцию церебрального чувства, удовольствия и страдания, которые не поддаются периферическому объяснению. Против этого допущения говорит прочно установленный в физиологии, факт отсутствия сознательной чувствительности во время электрических и травматических возбуждений
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
мозга. Но между этими грубыми и неспецифическими и специфическими функциональными возбуждениями существует большое различие, и мы можем, не впадая в противоречие с физиологией, постулировать синестезию мозга. Как мы видели, к этому же приходит и современная таламическая теория эмоций, видящая в таламусе действительный источник возникновения специфического эмоционального тона. Ту же точку зрения поддерживают и ряд других исследователей, опирающихся на данные хронаксии и конструирующих гипотетический механизм этой центральной синестезии.
Сам Дюма считает, что, постулируя эмоции чисто центрального происхождения, он только развивает и дополняет теорию Джемса. Отводя место теории Ланге — Джемса в трудной проблеме природы эмоций, мы стремимся внести в эту теорию уточнения, могущие сделать ее более сложной и более гибкой, и таким образом отказаться от парадоксальных и упрощенных формул, которыми Джемс хотел поразить наше воображение.
Нам остается показать только, что Джемс, оставаясь, по верному замечанию Денлапа, последовательным параллелистом, не принимающим до конца собственной периферической теории и допускающим существование чисто спиритуалистических чувствований, сохранял в то же время в своей второй спиритуалистической теории все принципиальные основания своей главной гипотезы. Мы помним, что в этой гипотезе Джемс рассматривает исключительно сенсорный, пассивный аспект эмоциональных реакций и приходит к эпифеноменализму и автоматизму. Эмоции в его глазах представляют собой ненужные рудименты давно отмерших животных приспособлений или случайные реакции патологического или идиопатического характера, не допускающие никакого осмысленного объяснения. В своем учении о чисто духовных эмоциях Джемс не только открыто становится на точку зрения чистого спиритуализма, но и доводит до чудовищных размеров тезис об эпифеноменализме психической стороны нашей эмоции.
Развивая основную гипотезу, Джемс утверждал, что человеческая эмоция, лишенная всякой телесной подкладки, есть пустой звук. Таким пустым звуком, по мнению Джемса, естественно должны оказаться все высшие чувствования, которые он не может до конца подчинить законам физиологической механики. Таким пустым звуком в еще большей степени оказываются те наиболее духовные эмоции, которые возникают из активности чистой мысли и которые Джемс рассматривает как не зависящие от тела. Джемс, защищая свою основную гипотезу, не утверждает, что такая эмоция есть нечто противоречащее природе вещей и что чистые духи осуждены на бесстрастное и интеллектуальное бытие. Он хочет только сказать, что эмоция, отрешенная от всяких телесных чувствований, есть нечто непредставимое. Чем более мы анализируем свои душевные состояния, тем более убеждаемся, что грубые страсти и влечения, испытываемые нами,
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
в сущности создаются и вызываются теми телесными переменами, которые мы обыкновенно называем их проявлениями или результатами; и тем более нам начинает казаться вероятным, что, сделайся наш организм анестетичным, жизнь аффектов, как приятных, так и неприятных, станет для нас совершенно чуждой и нам придется влачить существование чисто познавательного или интеллектуального характера. Хотя такое существование и казалось идеалом для древних мудрецов, но для нас, отстоящих всего на несколько поколений от философской эпохи, выдвинувшей на первый план чувственность, оно должно казаться слишком апатичным, безжизненным, чтобы к нему стоило так упорно стремиться (У. Джемс, 1902, с. 316—317).
Три момента могут интересовать нас в качестве окончательных итогов, вытекающих из сопоставления этих двух теорий Джемса— механистической и спиритуалистической. Первый заключается в том, что основная гипотеза Джемса допускает существование эмоций, лишенных всякой телесной подкладки, только в бесстрастном интеллектуальном бытии чистых духов, и исключает его в человеческом бытии. Но если во второй теории Джемс рассматривает высшие эмоции души как возникающие из активности чистой мысли, не встречающей препятствий, как не зависящие от тела, он тем самым становится на позиции чистого спиритуализма, принимая наличие в человеческом сознании эмоций, свойственных исключительно абсолютно духовному бытию.
Второй момент касается оценки той роли, которую" играет духовная сторона наших эмоций. Если она в основной гипотезе Джемса выступает как ненужный придаток, как побочное явление, никак не участвующее в реальной жизни человека, как простое осознание периферических изменений, она должна быть обесценена до такой абсолютной степени, что всякое человеческое чувство, представляющее собой не что иное, как простое осознание дрожи и ощущения расширенных ноздрей, должно казаться пустым звуком, апатичной и безжизненной деятельностью сознания, которой суждено влачить жалкое существование чисто познавательного характера. Этот эпифеноменализм в учении об эмоциях достигает гомерических размеров в гипотезе Джемса, согласно которой все высшие, чисто духовные чувствования центрального происхождения должны рассматриваться просто как аффективные галлюцинации. Объявить высшую жизнь чувства простым сплетением галлюцинаторных переживаний, объявить высшую эмоцию галлюцинацией — значит довести до крайнего предела содержащийся уже в основной гипотезе Джемса эпифеноменализм. Если высшая доступная человеку радость есть не что иное, как галлюцинация, то этим сказано последнее слово в обессмысливании человеческого чувства.
Наконец, третьим моментом, который выступает из принятого нами способа рассмотрения, когда одна теория Джемса освещает другую, является удивительное совпадение его с Ланге в определении окончательной судьбы чувства в ИСТОРИИ развития человека.
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
Мы уже старались показать выше, что теория Джемса исключает всякую возможность развития эмоций. Сейчас мы могли бы дополнить это положение, показав, что она в сущности предполагает их полное отмирание как единственно реальный исход исторического развития человека. Джемс, как и Ланге, начинает с гимна в честь чувственных эмоций. Индивид без чувств кажется ему апатичным и безжизненным, существование без них жалким и невозможным для человека. Но, если мы спросим, чем же являются эти насыщающие смыслом и оживляющие нашу жизнь чувства, окажется, что они представляют собой только жалкие рудименты животной жизни, бледные метафоры наших чувственных реакций, проблематичные и искусственные, идиопатические и патологические привычки человеческого рода, просто случайные реакции организма, пассивно отражающиеся в сознании, будь то морская болезнь и щекотливость, застенчивость и любовь.
Как утопающий, Джемс хватается за соломинку первого попавшегося под руку телесного переживания, лишь бы оно было подлинным, живым, несомненным. Это он породил во всей позднейшей психологии повышенное внимание к мельчайшим, едва заметным, ничтожным телесным проявлениям. Он — вдохновитель той мысли, что в напряжении голосовых связок и языка следует видеть истинную основу человеческого мышления. Он, как справедливо отмечает Г. Стаут107, отождествляет духовную активность с известными мускульными ощущениями. Пытаясь показать, что представляет собой центральное ядро активности, которую мы называем нашей, Джемс снова пытается, как и в учении об эмоциях, ухватиться за соломинку, которая спасла бы его от гибели. Это ядро, по его словам, он нашел в некоторых интракефальных движениях, которые мы, как субъективные, противополагаем обыкновенно активности надтелесного мира.
Джемс говорит в оправдание, что он поднял лишь вопрос о том, какая активность заслуживает названия нашей. Поскольку мы являемся личностями, противоположными окружающей среде, движения, происходящие в нашем теле, фигурируют в качестве нашей активности, и Джемс не может указать на какие-нибудь другие активности, которые были бы нашими в строго личном (личностном.— Ред.) смысле слова. Джемс выдвигает совершенно верное положение: поскольку мысли и чувствования сами по себе не могут быть активны, они становятся таковыми, лишь возбудив деятельность тела. Тело есть центр циклона, начало координат. Все вращается вокруг тела, все чувствуется с его точки зрения.
Все это бесспорно. Все это непреложно истинно. Трагизм положения Джемса, а с ним вместе и всей современной психологии заключается только в том, что они не могут найти никакого пути к пониманию действительно осмысленной связи между нашими мыслями и чувствованиями, с одной стороны, и активностью нашего тела—с другой. В конце концов, говоря языком Джемса, весь вопрос мог бы уместиться в скорлупе ореха: как
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
связано наше сознание и наша реальная живая жизнь? Без понимания этой связи сознание неизбежно оказывается эпифеноменом, жалким и никчемным придатком к автоматической деятельности нашего тела, пассивным отражением протекающих в нем изменений, в лучшем случае —цепью галлюцинаций грезящего духа. Но беда заключается в том, что вопрос о сознании, и в частности об эмоциях, ставится и решается Джемсом и всей современной психологией так, что полная невозможность найти какую-нибудь осмысленную связь между страстями души и реальной жизнью человека предрешена заранее. Вот почему Джемс не может найти пути от наших мыслей и чувствований, от нашей духовной активности к реальной жизни человека во всем неисчерпаемом богатстве ее действительного содержания. И он должен хвататься, как утопающий за соломинку, за свидетельство внутреннего опыта о том, что духовная активность состоит в движениях, происходящих в голове.
В самом деле, никакой понятный и осмысленный путь не ведет нас от эмоций в понимании Джемса — с лежащими в их основе ощущениями возбуждения во внутренних органах, расслабления членов, короткого дыхания — к поступкам и действиям человека, к его внутренней и внешней борьбе, к его живой любви и ненависти, к его страданию и торжеству. Если сущность эмоции страха действительно заключается, как утверждает Джемс, в ощущениях усиленного сердцебиения, короткого дыхания, дрожи губ, расслабления членов, гусиной кожи и возбуждения во внутренностях, то никакая психология, кроме верящей в чудеса, никогда не сможет нам объяснить той страшной слабости человеческого духа, которую мы называем отречением и предательством из страха. Если чувство нравственной справедливости состоит, как говорит Джемс, в изменениях звука голоса и выражения глаз и т. п., то психология никогда не сумеет объяснить, почему Сократ сидел в темнице, а не бежал, как советовали ему друзья, и не испытывал чувства страха с расслаблением членов и коротким дыханием.
Страшный результат, к которому приводит нас современная психология эмоций, есть полное обессмысливание страстей души и полное отсутствие надежды на то, что мы когда-либо поймем жизненное значение страсти, а с ней вместе и всего человеческого сознания. В сущности этот результат уже содержится целиком и полностью в картезианском учении, которое мы только что рассмотрели.
Основное и самое страшное в этом учении заключается в том, что душа с начала и до конца полагается вне жизни. Она вообще не участвует в жизни тела. Общее у нас и у животных — жизнь принадлежит всецело к протяжению и тем самым исключает всякую возможность той интимности, о которой говорит Джемс, возможность всякой заинтересованности и участия души в реальном существовании и в реальной судьбе того автомата, которым представляется наше тело. Хотя, по заявлению Декарта, аффекты
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
делают нам ясным, что мы находимся в собственном теле не как пловец в лодке, а связаны с ним самым тесным образом и как бы смешаны, так что мы образуем одно существо , всем своим учением о страстях он утверждает обратное. Его воля управляет страстями подобно тому, как управляет корабельщик, когда что-либо в судне ломается
Декарт на примере интеллектуальной и чувственной любви показывает всю бессмысленность, чудовищность, непостижимость и необъяснимость связи между одной и другой формами страсти. Что может быть общего между основными формами чувственных страстей, которые мы имели еще до рождения и которые коренятся в потребностях питания в период эмбриональной жизни, и возвышенными страстями духа, источником которых является потребность познания, заложенная в нашей мыслящей природе? Нам понятно утверждение Декарта, что они могут и должны существовать раздельно, но нам абсолютно непонятно, как они могут существовать вместе. Сам Декарт утверждает, что сходство и связь между ними не явствуют нам.
Таким образом, параллелистическое решение психофизической проблемы — дуализм тела и духа, дуализм между животными и человеком — неизбежно приводит к этой самой страшной мысли Декарта, к полному разделению сознания и жизни. Жизнь, согласно Декарту, не только не включает в себя возможности и необходимости сознания, но совершенно исключает эту возможность. Душа с самого начала полагается вне жизни. Этот факт приводит к тому, что психофизическая проблема в решении Декарта, эта, казалось бы, отвлеченнейшая из всех проблем, оборачивается здесь вопросом о роли и значении страстей души в жизни человека, вопросом, который получает самое безнадежное решение из всех когда-либо представлявшихся человечеству: жизнь оказывается абсолютно бессмысленной, страсти — абсолютно безжизненными.
Но не к тому ли самому приводит нас и современная психология эмоций? С одной стороны, теория врожденных эмоций, существовавших еще до нашего рождения, коренящихся в животной природе человека, архаических, рудиментарных, случайных, абсолютно бессмысленных и ненужных органических чувствований. С другой — теория независимых эмоций — этих безжизненных галлюцинаций духа. Прав М. Принц, когда говорит, что современная психология стоит перед дилеммой: или пробиться к какому-нибудь пониманию, хоть самому отдаленному и смутному, единства эмоционального сознания и жизни, или принять альтернативную гипотезу дуализма и параллелизма, т. е. эпифено-менализма и человеческого автоматизма (М. Prince, 1928, р. 167). Современная психология, как буриданов осел, стоит между этими гипотезами, не в силах выбрать одну из них, не в силах решить самый основной вопрос, проблему проблем, которую Мак-Дауголл формулирует в двух словах: человек или автомат.
Вся современная психология эмоций, без преувеличения ровно
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
в такой же мере, как и картезианская, есть или психология страстей бездушного автомата, или психология независимых эмоций безжизненных духов. Вся современная психология эмоций поэтому может быть признана всем чем угодно, но только не психологией человека. То, что произошло в современной психологии эмоций, может быть лучше всего выражено безнадежным возгласом одного из героев чеховской драмы — дряхлого старика, оставленного в покинутом доме, в котором заколачивают окна: «Человека забыли!»109 Пафос абсолютной бессмысленности органических чувствований и абсолютной безжизненности независимых галлюцинаторных эмоций может питать только психологию бездушных автоматов или психологию того чисто рассудочного человека, который составлял идеал Канта и приход которого предсказывал на основании своей теории Ланге, психологию тех чистых духов, которые осуждены на бесстрастное интеллектуальное бытие, казавшееся, по словам Джемса, идеалом древним мудрецам.
Смерть есть последнее слово всей современной психологии эмоций, которая вслед за Декартом с самого начала полагает душу вне жизни. Остается только покрепче заколотить окна в пустом и оставленном доме, в котором, по утверждению всех действительных знатоков человеческого духа, всегда шумела живая и страстная жизнь и который сейчас является только последним обиталищем забытого человека.
Но в этом заключительном акте драмы, при зрелище такого безнадежного финала классической психологии эмоций, нас охватывает чувство удивления, с которого, по утверждению Аристотеля, а вслед за ним и Декарта, начинается философия. Это чувство удивления, чреватого философским размышлением, запечатлел один из русских поэтов. Он увидел прокаженного, евшего зерна спелой белены, отравлявшегося их ядом и испытывавшего то состояние высшего блаженства, которое Миньяр наблюдал у идиотов, у больных, страдающих слабоумием, кахексией и демен-цией , у паралитиков и юродивых в состояниях полного психического и морального упадка. Если судьба высшей радости быть уделом идиотов и юродивых, то невольно возникает мысль о полной бессмысленности человеческих страстей, а вместе с ними и всей жизни сознания.
17
Нам остается подвести итоги затянувшегося рассмотрения философской природы современной психологии эмоций и в сж тых выводах определить судьбу картезианского учения о страстях -] в развитии психологического знания и основные проблемы, которые возникают перед психологией будущего в связи с окончательным разложением господствующей в этом разделе научного опытного знания картезианской мысли. Нам думается, что весь ход предыдущего исследования с достаточной ясностью.
268
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
показал правильность главного нашего тезиса: теория Джемса— Ланге и вся развернувшаяся вокруг нее система критических исследований, приведших на наших глазах к построению новой теории эмоций, непосредственно связана, если выяснить ее идейный генезис и методологические основания, не с учением Спинозы о страстях, а с идеями Декарта и Мальбранша. Нам остается только сделать выводы из этого положения и теоретически оценить значение этого факта для дальнейшего развития психологии как науки. Мы оценим прежде всего принципиальную метафизичность всего того философского и научного направления мысли, которое объединяет и связывает в одно течение теории Декарта и Джемса.
Мы уже выше имели случай подробно выяснить, что теория Джемса и теория Ланге, как они ни кажутся с первого взгляда строго и последовательно биологическими теориями, даже в известном смысле высшим торжеством биологической идеи в психологии, на самом деле являются теориями антибиологическими по существу, поскольку их характеризуют две основные черты: 1) полное отсутствие и принципиальная невозможность приложения идеи развития к изучаемой ими сфере действительности; 2) лежащее в основе этого эпифеноменалистическое представление о значении эмоций. Мы не станем повторять того, что уже сказано по этому поводу. Мы должны только проследить корни этой метафизической концепции, исключающей всякую возможность развития в области эмоций и всякую осмысленную и понятную связь между эмоциями и сознанием в целом, между эмоциями и реальной жизнью человека. Эти корни, как легко понять, заложены в картезианском учении о страстях души.
Как известно, Декарту не была вовсе чужда идея развития. Несмотря на то что космология и физика Декарта, как правильно отмечает В. Ф. Асмус, неизменно механистичны, что взаимодействие понимается Декартом не как динамическое противодействие, а как механическая передача движения от тела к телу, все же Декарт вносит в космологию идею развития, его космология есть в то же время космогония. «Он действительно построил первый в новое время грандиозную по широте синтетического охвата космогоническую теорию» (В. Ф. Асмус, 1929, с. 35). Однако даже в области космологической проблемы Декарт в гораздо большей степени остается последовательным приверженцем теологического и механистического принципов своей системы, чем принципа развития. Он остается в полном согласии с церковным учением о сотворении мира, которое для него есть незыблемая истина. «Несомненно,— говорит он,— что мир изначала создан был во всем своем совершенстве, так что в нем существовали солнце, земля, луна и звезды. На земле имелись не только зародыши растений, но и сами растения. Адам и Ева были созданы не как дети, а как взрослые. В этом ясно убеждают нас христианская вера и природный разум» (Декарт, 1914, с. 7). Так же точно Декарт сохраняет полную верность механистическому
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
принципу объяснения мира, который он представляет бесконечным агрегатом механически воздействующих друг на друга тел. Основным законом природы остается для него закон косности. Все тела бесконечно делимы. Как правильно замечает Фишер, декартово объяснение природы покоится всецело на математически-механических принципах.
Еще более метафизично, еще более подчинено механистиче-. скому и теологическому принципу объяснение жизни и сознания в философии Декарта. Правда, и здесь мы находим робкие намеки на проблему развития, которая сама стучалась в двери, но для которой двери картезианского учения оказались наглухо закрытыми. Чтобы лучше понять природу растений или животных, говорит Декарт, гораздо предпочтительнее рассуждать так, будто они постепенно порождены из семени, а не созданы богом при начале мира. Мы можем при этом открыть известные принципы, просто и легко понятные. Из последних, как из зерна, можем показать происхождение звезд, земли и всего постигаемого нами в видимом мире.
Как известно, Декарт занимался проблемой эмбрионального развития. Для него решение антропологической проблемы охватывало физиологический, психологический и этический вопросы. Физиологический вопрос, касающийся органов и функций человеческого тела, находился для него в тесной связи с зоологическим. Устройство человеческого тела должно быть познано из возникновения его, из истории развития эмбриона, а последнее — опять-таки из истории образования животных организмов. В эту область философ неустанно и ревностно стремится проникнуть с помощью анатомических исследований сравнительного характера. Здесь он черпает непосредственно из источника природы. Он анатомировал | животных и пытался таким образом найти на опытном пути | решение физиологической проблемы. Что Декарт искал разрешение тайн жизни с помощью сравнительной анатомии и эмбриоло- «| гии, является удивительнейшим свидетельством методичности его мышления, которое при суждении о его биологических работах | должно быть поставлено выше большой или малой ценности | результатов этих занятий.
Уже рано он интересовался возникновением животных и написал сочинение о человеческом теле. Это его трактат о человеке, рассматривающий пищеварение, кровообращение, дыхание, мускульное движение, действия органов чувств и ощущения, внутренние движения и" функции мозга. Из переработки трактата возник новый, обнимавший животных и человека труд: описаниеfl функций человеческого организма и объяснение образования: животного, или, как гласит заглавие, «Трактат об образовании | эмбриона»110.
Что идея происхождения животных и эмбрионального развития была близка Декарту, явствует из его письма Елизавете, в Я котором он затрагивает вопрос о только что у поминавшейся | переработке старого «Трактата». Он сообщает, что даже осмелил-j
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
ся в описание животных и человеческих функций ввести и развить историю образования животного от начала его возникновения. Он говорит о животном вообще, так как то, что касается человека в особенности, за недостатком надлежащего опыта он разработать не может. В письме Декарт с полной ясностью намечает границы своей идеи развития. Не подлежит никакому сомнению, что проблема развития животных и эмбриона смутно предносилась его сознанию. Однако и здесь он занимался указанной проблемой по отношению к животным вообще, а не к человеку в особенности. Этому помешал не только недостаток опыта, как объясняет Декарт, но и нечто гораздо более принципиальное и существенное. Самое основоположение картезианской психологии совершенно исключает возможность возникновения даже смутной идеи развития. Иное дело — животные. Известно, что Декарт рассматривает организм как самодвижущийся механизм, всецело подчиненный законам природы и требующий поэтому натуралистического объяснения. В психологической проблеме Декарт, напротив, связан теологическим принципом.
Из того, что Декарт с самого начала полагает душу вне жизни, а проблему жизни рассматривает в исключительно механистическом плане, из того, что он устанавливает абсолютный дуализм человека и животного, из того, наконец, что он рассматривает мышление и протяжение в человеке как совершенно отдельные и исключающие друг друга субстанции, вытекает следующее: он не только оказывается перед принципиальной невозможностью внести в свое учение о страстях души хотя бы самые смутные начатки и предчувствия исторического объяснения, но вынужден развить это учение в плане принципиального антиисторизма, как чисто метафизическое учение.
Декарт, как мы уже видели, учит, что наши примитивные страсти коренятся в ' истории эмбрионального развития. Это страсти, берущие начало из жизненной потребности эмбриона в питании. Они возникают вокруг пищеварительного тракта. Как бы они ни усложнялись впоследствии, вся их история есть только надстройка над неизменной физиологической базой первых дней. Механизм страстей взрослого человека имеет свой источник в структуре и функционировании эмбриональной машины. Как мы помним, именно это обстоятельство дало повод Декарту решить проблему причинного объяснения висцеральной природы наших страстей. В этом отношении Декарт был просто более последователен, чем его позднейшие ученики. Если страсть есть не что иное, как изменение внутренних органов (желудка, кишок, сердца), то встает задача сделать связь между ними осмысленной и понятной, найти ее ближайшую причину. Декарт решает задачу, находя причину и смысл этой связи в эмбриональном происхождении страстей. В отличие от более поздних последователей, он не довольствуется простым описанием механизма страсти, но хочет объяснить, почему в любви и печали желудок проявляет большую пищеварительную активность, а в ненависти и радости активность понижается.
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
Неважно, что Декарт столь же охотно допускает и противоположную связь между пищеварением и страстями. Сейчас безграничная уступчивость мысли позволяет принять, что эмбрион испытывает печаль, потому что он получает несоответствующее питание, и предается радости, потому что его желудок предуготовляется к приему хорошей пищи. Какова бы ни была устойчивость объяснений и их фактическая убедительность, принципиальное положение дела от этого не меняется ни на йоту. Важно, и притом принципиально важно, что Декарт пытается дать причинное объяснение желудочному происхождению любви и ненависти, радости и печали и что эту причину основных страстей души он находит в эмбриональной жизни.
В этом полном принципиального значения положении висцеральная теория страстей находит завершение и раскрывает самые глубокие и последние основания. Мы не можем согласиться с Сержи, который считает, что неустойчивость фактических объяснений Декарта, его легкая уступчивость, его готовность заменить установленные связи между страстями и питательными потребностями эмбриона компрометируют все его построение. Напротив, только в этом пункте система приобретает свое истинное значение и смысл. Именно здесь выступает Декарт в качестве физика, каковым он и хотел быть в «Трактате о Страстях души».
Только принимая во внимание учение об эмбриональном происхождении наших основных страстей души, мы можем верно оценить всю концепцию Декарта и понять ее истинное отношение к современным висцеральным теориям эмоций. Основные страсти души заложены уже в эмбриональной жизни человека, т. е. существуют до рождения. Все позднейшие сложные и производные страсти представляют собой не что иное, как вариации и модификации эмбриональных состояний. В письме о любви Декарт прямо говорит, что основные формы чувственных жела-'\ ний, элементарные и главные страсти, из смешения и изменения,1 которых созидаются все остальные, проявляются уже во время питания эмбриональной жизни, коренятся в питательных потреб- ; ностях организма. Поэтому-то эти страсти и представляют собой простое отражение в сознании сложных органических состояний.
Нельзя полнее и яснее развить теорию врожденных страстей, чем это делает Декарт. Рассуждения, касающиеся этого вопроса,, представляют непосредственную аналогию с его учением о врож-| денных идеях. Идея бога, как известно, представляется в ученик! Декарта как изначальна данная, не опосредованная ни чувствами,! ни каким-либо иным образом, т. е. как прирожденная идея* которую бог запечатлел в нас, как художник в своем произведе*| нии. Основные страсти оказываются в такой же мере врожденнь ми особенностями телесной природы человека, как основный! идеи — врожденными особенностями его духовной природы. Я утверждаю, говорит Декарт, что дух младенца в утробе матеря размышляет о метафизических вопросах, но у него есть идеи боге, о себе самом и о всех истинах, которые известны сами ПС
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
себе, как они есть у взрослых людей, когда они вовсе не думают об этих истинах.
Подобно тому как Декарт признает врожденными и присущими уже духу младенца в утробе матери основные идеи, которые известны сами по себе, он признает, что дух младенца в утробе матери уже испытывает основные страсти души — любовь и ненависть, радость и печаль, как взрослые люди.
Учение о том, что основные страсти души коренятся в питательных потребностях эмбриональной жизни и вследствие этого являются врожденными, не только не отводит Декарта в сторону от его основного пути, не только не представляет измены всей его основной концепции, но, напротив, образует завершающую точку его исследования. Он пришел к тому пункту, к которому все время направлялся. Идея врожденных страстей впервые придает всему учению значение принципиальной концепции, законченного философского построения, верного основным принципам всей системы Декарта, и поднимает его над уровнем простых и неизбежно устаревающих со временем физиологических соображений и догадок. Как ни смутны были представления Декарта о действительной физиологии человеческого организма, его философская идея о природе страстей была для него прозрачной и ясной до конца и остается такой и для нас. Только поэтому она и могла пережить века и сохраниться в качестве живой части всей позднейшей психологии. Эта идея, как уже сказано, придает единственно возможный смысл всей висцеральной теории эмоций. Только она дает возможность понять осмысленную связь, существующую между страстями души и деятельностью внутренних органов. Поэтому она представляет собой последнее слово висцеральной теории, без которого, как мы увидим ниже, остаются неполными все остальные варианты этой гипотезы. Врожденность страстей — последнее основание висцеральной теории.
Здесь мы решительно расходимся с Сержи, который проходит мимо этой идеи, не понимая ее принципиального значения, и потому склонен видеть в ней скорее отступление от общей концепции, чем ее завершение. Он называет Декарта истинным основателем висцеральной теории эмоций, опираясь исключительно на чисто физиологические представления философа. Между тем только учение о врожденных страстях, увенчивающее все построение, дает нам право рассматривать Декарта как действительного отца всей современной психологии эмоций, поскольку она вращается, как вокруг своей оси, вокруг органической гипотезы о природе человеческого чувства.
За финалистической видимостью, за учением об интеллектуальных эмоциях, почти чуждых человеку, за ощущениями, воспоминаниями, суждениями, резюмирует Сержи содержание картезианского учения, действует механизм, который можно схематически изобразить в нескольких словах. Внешнее возбуждение и психологические, интеллектуальные феномены не могут возник-
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
нуть без в высшей степени разнообразных центрифугальных нервных токов; некоторые из них обеспечивают более или менее удачное приспособление человеческой машины к внешним обстоятельствам, другие направляются к глубоко расположенным органам, и вызываемые там изменения переводятся в сознании Ж или на язык висцеральных ощущений, или на язык оригинальных 4 и не сводимых ни к чему другому эмоций, говорит Сержи, обходя I совершенно вопрос о врожденных страстях. Дорога, которую он избрал, продолжает Сержи, которую он проложил и сделал ' ;; проходимой на таком большом расстоянии, была впоследствии 5 протоптана многочисленными исследователями и остается совре- || менной сейчас больше, чем когда-либо. Часто снисходительно & говорят, что он был предшественником, но если перевести его jF архаизмы на наш язык, если освободить мысль, которая его i воодушевляла, от фактических ошибок, представляющихся теперь | совершенно безобидными, он должен получить свой истинный f; титул основателя теории, утверждает Сержи. £
С этим нельзя не согласиться, если иметь в виду не только то, ; о чем говорит на протяжении своего исследования Сержи, но и ; философское значение основанной Декартом теории, завершающейся в учении о врожденных страстях. Именно эта часть учения пережила остальную теорию и легла в основу современных вариантов висцеральной гипотезы.
Как это ни странно, но до сих пор не замечался тот факт, что $? теория Джемса—Ланге представляет собой теорию врожденных & эмоций. Телесные проявления — этот источник и сущность эмоци- ;| опального переживания —возникают чисто рефлекторным путем. * Как и все прочие рефлексы, они есть врожденные реакции организма, Предустановленные и предуготовленные всем ходом f зоологического и эмбрионального развития. Они присущи человеку в силу устройства его организма и, строго говоря, исключают всякую возможность развития. \
У. Джемс, как известно, видел особое преимущество своей теории в том, что она дает возможность причинного объяснения эмоций (которое он находит в рефлекторных актах), и в том, что это объяснение делает для нас понятным удивительное разнообразие эмоций. :
Мы уже знаем, что Джемс, живи он сейчас, должен был бы ; глубоко разочароваться в ожиданиях, связанных с возможностью объяснения на основании своей теории удивительного разнообразия эмоций. Он должен был бы узнать, что телесные проявления эмоций чрезвычайно униформны и стереотипны и по одному этому не могут служить источником объяснения всего многообразия эмоциональных реакций. Но для нас сейчас представляет интерес не это. Для нас гораздо важнее установить, что, видя причину эмоций в бесчисленных рефлекторных актах, Джемс тем самым утверждал в современной психологии картезианское учение о врожденных страстях. Верно, что возможны весьма различные действия рефлекса и что эти действия варьируют до
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
бесконечности. Но еще более верно, что рефлекторный акт представляет собой врожденную реакцию организма, наиболее общую у всех индивидов данного рода, что он является наиболее неизменным и абсолютным из всех остальных форм человеческого поведения.
Если причиной эмоций являются рефлекторные акты, перед нами не остается никакой другой возможности объяснения эмоций, кроме признания их врожденными страстями. При всех изменениях эмоции остаются вечными, неприкосновенными сущностями, наподобие видов, считавшихся когда-то в биологии неизменными. Джемс приходит, как мы видим, к отрицанию того, с чего он начал. Как виды считались когда-то неизменными сущностями из-за отсутствия идеи развития, теории эволюции, так теория эмоций, исключающая возможность развития, неизбежно приводит нас к признанию эмоций вечными, неприкосновенными, неизменными сущностями. Мы уже пытались показать выше, что эта теория коренным образом исключает всякую возможность развития. Не эволюция, а инволюция, не развитие, а свертывание, не усложнение и превращение в более высокие формы, а отмирание и превращение в рудиментарные остатки, не прогенетические, имеющие будущее, а дегенерирующие, архаические, являющиеся пережитками отдаленнейшего прошлого функции — вот что представляет собой теория Джемса. Ее последнее слово гласит, что эмоция есть случайная патологическая реакция, бесполезный и ненужный пережиток древности, не способный ни к какому развитию. Еще отчетливее выступает это в теории Ланге, который останавливается перед фактом, что эмоции вызываются большей частью не простым впечатлением от какого-либо органа чувств, но психическими причинами, воспоминанием и ассоциацией идей, если даже ассоциация сама вызвана чувственным впечатлением. Для объяснения этого Ланге развивает теорию совершенно в духе учения об условных рефлексах, показывая, что рефлекторный акт, первоначально связанный с непосредственным чувственным впечатлением, связывается впоследствии, благодаря сочетанию полученного впечатления с другими стимулами, с новыми условными раздражителями, которые в силу этого становятся способными вызывать его.
«Как пример простейшего случая,— пишет Ланге,— я хочу представить факт, верность которого подтвердит каждая мать. Ребенок кричит, когда увидит ложку, из которой его заставляли несколько раз принимать невкусное лекарство. Как это происходит? Аналогичные случаи довольно часто разбирались с психологической точки зрения и на наш вопрос можно найти очень различные ответы. Одни говорят: кричит, потому что считает ложку причиной своего прежнего страдания; но этим дело нисколько не разъясняется. Другие: потому что ложка пробуждает воспоминание о прежнем страдании; это может быть совершенно справедливо, но не переносит вопрос на почву физиологии. Дают еще такой ответ: потому что ложка возбуждает страх
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
будущего неприятного чувства; вопрос заключается именно в том, каким образом вид ложки способен из-за прежнего ее употребления производить страх, т. е. вызвать определенного рода деятельность в вазомоторном центре» (1896, с. 70).
Объяснение Ланге заключается в том, что «каждый раз, когда ребенок принимает лекарство, его чувства, вкусовое и зрительное, получают одновременное впечатление — первое от лекарства, второе от ложки. Оба впечатления связываются, сочетаются, благодаря чему воспоминания имеют способность вызывать эмоции... Если показать ложку ничего не подозревающему ребенку, который раньше не испытывал горечи содержащегося в ней лекарства, то он вместо того, чтобы поднять крик, постарается схватить эту ложку. Однако если ребенок несколько раз видел ложку с лекарством и заметил, что это явление каждый раз приносит с собой отвратительное вкусовое ощущение, то тогда один только вид ложки (сам по себе) получает способность заставлять ребенка кричать, другими словами, приводит в действие его вазомоторный центр» (там же, с. 70—71).
К. Г. Ланге развивает гипотезу об установлении новой, раньше не существовавшей функциональной связи между двумя центрами благодаря прокладыванию нового мозгового пути. Лучший ученик Павлова не мог бы более последовательно объяснить происхождение психических эмоций условнорефлекторным путем. Но Ланге последовательнее современных физиологов и имеет смелость понять до конца, что допущение условнорефлекторной эмоциональной реакции ничего по существу не меняет в природе самой эмоции. Все дело заключается только в «гораздо более длинном кружном пути, который должен проделать получаемый извне импульс, прежде чем он доходит до вазомоторного центра. Но насколько могу судить,— говорит Ланге,— основные черты физиологического процесса остаются постоянно одними и теми же: проведение возбуждения из центральных органов чувств к клеткам коркового вещества, а от последних к вазомоторным клеткам продолговатого мозга» (там же, с. 74). Иными словами, условный рефлекс остается в полной и абсолютной мере рефлексом, хотя он и вызывается новыми стимулами.
«Я имел, следовательно, право сказать, что разница между эмоциями физического происхождения и эмоциями, вызванными психическими причинами, не заключает в себе с физиологической точки зрения ничего положительного, ничего существенного. Главное, все обусловливающее явление при возникновении обеих эмоций одно и то же: возбуждение вазомоторного центра. Различие заключается только в пути, по которому импульс доходит до этого центра. К этому присоединяется еще то обстоятельство, что в непрямых психических эмоциях сила импульса увеличивается от прежде возбужденной и еще не угасшей мозговой деятельности, которая сочетается с импульсом от внешнего впечатления» (там же, с. 74—75).
В самом деле, если мы принимаем эмопию за врожденную
ж-•**&.
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
рефлекторную реакцию организма, возможность ее развития или усложнения имеет чисто иллюзорный характер. В чем состоит развитие условного рефлекса? Исключительно в том, что изменяются стимулы, вызывающие его и приводящие в движение рефлекторный механизм. Собака в опытах Павлова выделяет слюну определенного количества и определенного качества при введении пищи. Далее, когда установлен условный рефлекс, она начинает отвечать той же реакцией на новый, прежде нейтральный и безразличный стимул, например на синий свет. Но сама слюнная реакция осталась при этом совершенно неизменной. Собака продолжает выделять слюну в том же количестве и того же качества, но только по другому поводу. То же самое всецело приложимо и ко всем остальным рефлекторным актам, в частности к эмоциональным реакциям.
Эмоциональная реакция страха вызывается первоначально непосредственным воздействием устрашающей причины. Впоследствии она может вызываться любым другим стимулом, который сочетается несколько раз с первопричиной. Ребенок первоначально реагирует криком и страхом при приеме горького лекарства. В дальнейшем один вид ложки способен вызвать у него ту же самую реакцию. Непосредственный повод реакции несомненно изменился, но реакция страха как таковая осталась неизменной. В общей форме мы могли бы выразить ту же мысль следующим образом: если сущность эмоции составляют, согласно Джемсу, бесчисленные рефлекторные акты, то единственно возможное изменение эмоций заключается в том, что могут изменяться вызывающие их стимулы, замещая друг друга по принципу условных раздражителей, но сама эмоция, чувство, переживаемое человеком, остается всегда тем же, всегда равным самому себе, так что в истории развития эмоций могут изменяться конкретные поводы для их проявления, но не могут изменяться сами эмоции.
Поэтому Ланге с полным основанием утверждает: «...в действительности разница между яростью отравленных мухоморами или маниаков и гневом тех, которым нанесли кровную обиду, заключается только в различии причин, а также в присутствии сознания о соответствующих причинах или в отсутствии такого сознания» (1896, с. 65).
Таким образом, висцеральная теория и у ее создателя Декарта, и у его невольных продолжателей не только проходит мимо проблемы развития, но фактически решает эту проблему в смысле полного и абсолютного отрицания всякой возможности эмоционального развития человека. Это неизбежный вывод из учения о врожденных страстях.
18
Непосредственно связан с проблемой развития эмоций центральный для нашего исследования вопрос о своеобразии эмоций человека по сравнению с эмоциями животных. Это вопрос о том,
277
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
в какой мере учение об эмоциях может стать главой в психологии человека. В решении данного вопроса невольные последователи Декарта, по-видимому, резко расходятся со своим учителем. Декарт устанавливает резкое, непроходимое различие между животными и человеком. Он разделяет бездной человеческий организм, способный испытывать эмоции, и животные организмы, абсолютно лишенные страстей. Всякая страсть есть уже отличительное преимущество человека. В животной природе не существует вообще ничего подобного страстям души, ибо в ней не существует самой души. Таким образом, картезианское учение о страстях целиком и полностью относится к человеку, и только к нему одному. Перед нами на первый взгляд учение о страстях, разработанное с точки зрения психологии человека.
У Джемса и Ланге, напротив, теория эмоций относится к человеку лишь в той мере, в какой он представляет собой высшее животное. Их теория в сущности зоопсихологическая теория эмоций, относящаяся к человеку лишь постольку, поскольку он сам есть биологическое существо. Это явствует с несомненностью из учения о животном происхождении человеческих страстей, из утверждения общности основных эмоций у животных и человека и, наконец, из основного представления всей теории о врожденной, рефлекторной, животной природе эмоций.
На эту сторону вопроса мало обращали внимания, потому что проблема человека вообще не вставала перед современной психологией. Но уже с самого начала и авторы теории, и их критики понимали, что в висцеральной гипотезе речь идет в сущности о животной природе человеческих эмоций. Мы сошлемся на Шаб-рие, выдвинувшего эту идею в наиболее полной форме. Вместе с этим вопросом, говорит Шабрие, мы проникаем в самую сердцевину проблемы и касаемся капитального возражения, которое возникает против периферической теории. Когда речь идет об инстинктах, перед нами абсолютно и неизменно установленный механизм, который автоматически приводится в действие, как только возникает соответствующее возбуждение. Возможно, что это верно и в отношении примитивных эмоций ребенка, но оно не может быть таким в отношении обычных эмоций взрослых людеи>
Дело не только в том, что сами по себе органические состояния, вызывающие ту или иную эмоцию, непосредственно зависят от организации сознания, от числа и систематизации идей, с помощью которых перерабатываются внешние впечатления. Дело не только в том,. что наши эмоции выражают состояния тела, а сами состояния тела являются выражением порядка наших восприятий. Дело касается в первую очередь и главным образом проблемы эмоций, специфических для человека. Джемс сам склонялся к тому, чтобы ограничить свою гипотезу областью грубых эмоций и не распространять ее на более тонкие и высшие чувства. Однако, кажется, все человеческие эмоции должны быть отнесены к классу тонких эмоций, ибо, если оставить в стороне идиотов, самый ограниченный человек всегда связан каким-либо
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
более или менее смутным идеалом, каким-либо более или менее ощутительным сознанием. Самые низменные чувства возникли под влиянием традиций, верований или религиозных предрассудков. Они не таковы, чтобы их можно было рассматривать как инстинктивные реакции на возбуждения, не зависящие от установившейся системы идей. Поэтому, если несколько нажать на формулу нашего автора, можно заставить его признать, что его теория не в состоянии ничего объяснить в чувствованиях человека. По крайней мере он сам не озаботился тем, чтобы опр'авдать намечаемые им различия, и сам опрокидывает их собственными примерами.
У. Джемс одинаково ссылается, как на пример, к которому может быть применена его теория, на страх человека перед медведем и горе матери, узнавшей о смерти сына. Но если первый случай относится к группе грубых эмоций, то этого нельзя сказать о втором случае и нельзя не удивиться, что автор не относит его к классу тонких чувствований. Если Джемс не проводит демаркационной линии, это возможно потому, что она для него не существует. Кажется, что он принимает классическое традиционное различение между высшими моральными чувствованиями, относящимися к таким идеальным объектам, как добро и красота, и возникающими из чисто духовной активности, и низшими физическими чувствованиями, начало и конец которых связаны с телом и которые поэтому подлежат физиологическому объяснению.
Шабрие вполне справедливо ссылается на то, что чувство голода, рассматриваемое обычно в группе низших телесных чувствований, у цивилизованного человека уже является тонким чувством с точки зрения номенклатуры Джемса, что простая потребность в пище может приобрести религиозный смысл, когда она приводит к возникновению символического обряда мистического общения между человеком и божеством. И обратно, религиозное чувство, рассматриваемое обычно как чисто духовная эмоция, у благочестивых каннибалов, приносящих божеству человеческие жертвы, едва ли должно быть отнесено к группе высших эмоций. Не существует, следовательно, эмоции, которая по своей природе была бы высшей или низшей, как не существует эмоции, которая по природе была бы независима от тела и не связана с ним. Книга самого Джемса «О многообразии религиозного опыта» неоспоримо показывает, насколько высшие чувствования тесно связаны со всеми фибрами нашего тела.
Поэтому нельзя рассечь огромную область эмоций на две части, из которых к одной была бы применима периферическая гипотеза, а к другой она не могла бы найти себе приложения. Не существует чувств, которые из-за привилегии рождения принадлежали бы к высшему классу, в то время как другие самой природой были бы причислены к низшему классу. Единственное различие есть различие в богатстве и сложности, и все наши эмоции способны возвышаться по всем ступеням сентиментальной
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
эволюции. Каждую эмоцию можно квалифицировать не иначе, как с точки зрения степени ее развития. Поэтому только та теория эмоций может быть признана удовлетворительной, которая может быть применена ко всем ступеням развития чувства.
Отрывая эмоции от развития системы представлений, устанавливая их зависимость исключительно от органической структуры, Джемс неизбежно приходит к фаталистической концепции эмоций, которая одинаково охватывает животных и человека. Глубокие различия, которые обнаруживают эмоции человека в зависимости от эпохи, степени цивилизации, отличие мистического обожания рыцарем своей дамы от благородной галантности XVII в., остаются необъяснимыми с точки зрения этой теории. Если представить себе, говорит Шабрие, бесконечно богатую природу самой бедной эмоции, если менее обращать внимания на воображаемую психологию одноклеточных организмов, чем на замечательные анализы романистов и писателей, если просто воспользоваться драгоценными данными, доставляемыми наблю-дениями над окружающими нас людьми, нельзя не признать полной несостоятельности периферической теории. Действительно, невозможно допустить, чтобы простое восприятие женского силуэта автоматически вызвало бесконечный ряд органических реакций, из которых могла бы родиться такая любовь, как любовь Данте к Беатриче, если не предположить заранее весь ансамбль теологических, политических, эстетических, научных идей, которые составляли сознание гениального Алигьери.
Сторонники органической теории забыли в своей гипотезе не более чем человеческий дух. Всякая эмоция есть функция личности: именно это выпускает из виду периферическая теория. Таким образом, чисто натуралистическая теория эмоций требует в качестве дополнения настоящей и адекватной теории человече-ских чувств. Так возникает проблема описательной психологии человека, противопоставляющая себя объяснительной, физиоло-гической психологии эмоций. Она ищет научного пути к тем проблемам человеческого духа, которые решаются великими художниками в романах и трагедиях. Она хочет сделать доступным исследованию в понятиях то, что эти писатели сделали предметом художественного изображения.
Проблема высших чувствований, связанная с учением о ценно-стях, рассматривается обычно как область, совершенно недоступ-ная психологии, занимающейся психофизическим и психофизиологическим исследованием элементарных процессов сознания и их телесного субстрата. Так возникает телеологическая описательная психология высших чувствований, непосредственно порождаемая полной несостоятельностью современной объяснительной психологии эмоций. Если верно, как это утверждает один из крупнейших исследователей современной сравнительной психологии, что высшего развития по сложности, тонкости и разнообразию проявлений эмоции достигают у человека, но что их генезис, их эволюция и психологическая природа остаются теми же, что у
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
высших животных, то необходимость какой-то иной, необъяснительной психологии действительно неизбежна. Даже с точки зрения самого сложного аффекта наиболее близко стоящей к человеку человекоподобной обезьяны невозможно объяснить са: мые элементарные человеческие страсти. Поэтому большая психология должна резко порвать с естественнонаучной, каузальной психологией и искать своего пути где-то вне и помимо ее. Для этой психологии, как говорит 3. Фрейд111, необходим совершенно иной подход к проблеме чувствований, чем тот, который веками складывался в официальной школьной психологии, в частности в психологии медицинской.
Там, по-видимому, говорит Фрейд, интересуются прежде всего тем, какими анатомическими путями развивается состояние страха. Говоря о том, что оц много времени и труда посвятил изучению страха, Фрейд отмечает, что ему не известно ничего, что было бы безразличнее для психологического понимания страха, чем знание нервного пути, по которому проходит его возбуждение.
Что в динамическом отношении представляет собой аффект? — продолжает он. Аффект, во-первых, включает определенные моторные иннервации, или оттоки, энергии, во-вторых, известное ощущение двоякого рода: восприятие имевших место моторных действий и непосредственное ощущение наслаждения и неудовольствия, дающих, как говорят, аффекту основной его тон. Но из этого не следует, что все перечисленное составляло сущность аффекта. При иных аффектах кажется, что можно заглянуть и глубже и открыть объединяющее перечисленный ансамбль ядро.
Так возникает «глубинная» психология аффектов, пытающаяся раскрыть их внутреннее ядро и делающая героическую попытку сохранить строго детерминистическую каузальную психологию аффектов путем полного самозамыкания в сферу чистой психической причинности. Она возникает, эта особая и своеобразная ветвь чистой психологии, идущей вглубь, как необходимая реакция научной мысли на несостоятельность академической психологии, разрабатывающей одну только поверхность явлений. Естественно, что она не находит общего языка с физиологической психологией. Не думайте, говорит Фрейд, что только что сказанное об аффекте является общепризнанным достоянием нормальной психологии. Наоборот, это взгляды, выросшие на почве психоанализа и признанные только там. То, что вы можете узнать об аффектах в психологии, например в теории Джемса—Ланге, для нас, психоаналитиков, является чем-то просто непонятным и не подлежащим обсуждению. Так попытка сохранить строго каузальное рассмотрение психологических фактов и вместе с тем не привести к банкротству психологию как самостоятельную науку и не передать ее дела в руки физиологии приводит глубинную психологию к признанию полной субстанциональной самостоятельности психических процессов и автономности психической причинности.
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
Другое направление современной психологии эмоций, возникшее как реакция на несостоятельность рефлекторной теории эмоций, решает ту же задачу адекватного психологического познания аффектов другим путем. Оно принципиально отказывается от причинного рассмотрения чувств и развивается как чисто описательная феноменология эмоциональной жизни. По словам М. Шелера112 (M. Scheler, 1923), одного из виднейших представите- If лей указанного направления, давно было забыто, что наряду с | причинными законами и психофизическими зависимостями эмоци- ! ональной жизни от телесных процессов существуют также само- | стоятельные смысловые законы так называемых высших эмоци- %: ональных актов и функций, отличных от ощущений чувства. 3| Интенциональная и ценностно-познавательная природа жизни на- .fr ших высших чувств была вновь восстановлена впервые Л отце, if однако не была им развита, так как он утвердил только в самом ** общем виде эту логику сердца, но не рассмотрел ее в подробностях. Ему принадлежит мысль и изречение, что наш разум обладает в чувстве ценности вещей и их отношений столь же серьезным и значительным способом откровения, как в основах рационального исследования незаменимым орудием опыта.
Сам Шелер уже в первых работах воспринял, развил и сделал фундаментом своей этики старую и великую мысль Б. Паскаля о порядке сердца, логике сердца, разуме сердца. С этой точки зрения он подверг анализу этические, социальные, религиозные | чувства, в которых, по его мнению, истинная и глубокая мысль Ц Паскаля нашла себе строгое доказательство. Идя дальше в том У же направлении, он считает необходимым подвергнуть такому же феноменологическому анализу сущность и формы чувства стыда, страха и ужаса, чувства чести и т. д. Он предусматривает в своей системе изучение важнейших дериватов указанных выше родовых '' чувств, так что, наряду с психологическим и ценностно- \ теоретическим рассмотрением их, находит свое место проблема ;Ц порядка развития названных чувств в индивидуальном и родовом > плане и выяснение их значения для построения и сохранения, \ оформления и образования различных форм человеческой совместной жизни.
Таким образом, наряду с механистической теорией низших эмоций, построенной по законам физиологической механики, современная психология создает чисто описательное учение о « высших, специфически^ для человека, исторически возникших чувствах; учение, которое развивается в совершенно самосто- "'£ ятельную отрасль знания, строящуюся на фундаменте, противопо- Ц ложном физиологической теории. Последними корнями это уче* ff ние, как замечает и Шелер, связывается с метафизикой и само превращается в определенную метафизическую систему, которая кладет в основу признание генетической невыводимости истинно духовных проявлений чувства, принципиально отличающихся от его витальных проявлений. Так как Шелер применяет это учение К, теории человеческой любви, он возвращается в сущности
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
картезианскому разделению духовной и чувственной страсти.
Таковы два основных ответа, которые дает современная психология на неразрешимый, с точки зрения рефлекторной теории, вопрос о природе чувств человека. Современная психология ищет разъяснения загадки или в метафизических глубинах человеческой психики, в шопенгауэровской воле113, или на метафизических высотах, на которых страсть оказывается совершенно оторванной от витальных функций и находит свое истинное основание в надземных сферах.
Но метафизика, будет ли она искать последнее основание страстей в подземных или надземных сферах, будет ли она вместе с Фрейдом охотно пользоваться образами подземного царства, ада и крайних глубин человеческого духа, или вместе с Шелером будет обращать взоры к звездной музыке небесных сфер, все же остается метафизикой, которая и в своей теистической, и в своей пандемонистической форме оказывается неизбежным дополнением к поверхностной психологии эмоций, сводящей их к ощущению висцеральных и моторных реакций. Интенциональность высших чувств, понятная связь чувства с объектом, без которой высшее чувство перестает, по замечанию Фребеса, заслуживать это имя, смысл человеческого чувствования, доступный нашему пониманию так же, как понятно нам развитие заключений из посылок, голос человеческого чувства требуют объяснения и находят его в телеологической, описательной психологии.
Таким образом, если взять современную психологию чувств во всей ее полноте, если понять, с какой необходимостью механистическая теория низших чувств предполагает телеологическую теорию высших чувствований, как неизбежно учение о животной природе эмоций требует в качестве своего дополнения учения о вневитальных, внежизненных чувствах человека, станет ясно: современную психологию чувств, взятую в целом, никак нельзя обвинять в расхождении с картезианским учением. Напротив, она является его живым воплощением, продолжением и развитием в наукообразной форме. Нужды нет, что на долю Джемса—Ланге выпала задача развить только один из двух принципов этого учения, что их теория ограничилась приложением натуралистической точки зрения к объяснению эмоций. Так же точно, как в системе самого Декарта натуралистическое объяснение страстей души приводит к спиритуалистическому учению об интеллектуальных чувствах, так наиболее последовательная и натуралистическая теория эмоций в современной психологии создает на другом полюсе, в качестве своего противовеса, телеологическое учение о логике откровения высших чувств.
Равновесие, на котором держится картезианская система, снова восстанавливается в современной психологии эмоций, в которой натуралистический и телеологический принципы уравновешивают друг друга. Если прибавить, что Джемс не только не был враждебен второму способу рассмотрения человеческих чувств, но и весьма близко подошел к нему в учении о
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
независимых от тела эмоциях и в исследовании многообразия религиозного опыта, можно легко убедиться в том, что и сам автор физиологической теории эмоций в сущности принимал картезианское учение во всей его полноте, хотя и развил преимущественно одну из его сторон. Таким образом, если говорить о принципиальной стороне дела, то и это расхождение Джемса с Декартом иллюзорно.
Окончательно убедиться в этом можно, вернувшись снова к картезианскому учению. Как мы установили раньше, его видимое расхождение с теорией Джемса начинается с проблемы человека. Декарт приписывает страсти только человеку и отрицает их у животных. Джемс, напротив, рассматривает эмоции человека как проявление его чисто животной жизни. Действительное, а не мнимое расхождение заключается только в том, что Джемс вместе со всей современной наукой отвергает картезианский взгляд на абсолютную раздельность человека и животных. Но если вспомнить, в чем состоит существо учения Декарта о страстях, легко видеть, что он решает проблему человеческих страстей совершенно в том же духе и в том же принципиальном плане, что и Джемс.
Иллюзорным оказывается и представление, будто Декарт, принимая страсти за основной феномен человеческой природы, присущий исключительно ей одной, в какой-либо мере не то что : решает, но хотя бы ставит проблему человеческих чувствований | во всей их специфичности. Дуализм между высшими и низшими^ чувствованиями, как мы старались установить выше, неизбежно? приводит к тому, что человек с его живыми и осмысленными^ страстями забывается и запирается наглухо в безжизненной^ психологии бесплотных духов и в бессмысленной психологий| бездушных автоматов.
К Декарту, таким образом, целиком применимы слова Шабрие»:| сказанные им по поводу теории Джемса: если нажать несколько! на формулы автора, можно заставить его признать, что его теорш|| ничего не может объяснить в человеческих чувствованиях. Дуа стическое решение проблемы человеческих страстей в картезиа ском учении, неразрешимость, с точки зрения этого учения^! проблемы развития, проблемы человека и его жизни содержи^ уже в себе в сущности распадение современной психологв эмоций на объяснительную и описательную теорию человеческог чувства. За теорией Джемса — Ланге, прибегающей к закок физиологической механики как к последней объяснительно инстанции, и за теорией Шелера, прибегающей в качестве эт инстанции к метафизике телеологических интенциональных ев зей, снова встает во весь рост грандиозное противоречие, которс заложил великий философ в основу учения о страстях души.
19
Второй наиболее общей проблемой, с точки зрения которой должны подвести итоги нашему исследованию последних основав
284
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
старой и современной картезианской психологии страстей, является проблема связей, зависимостей и отношений между страстями и остальной телесной и духовной жизнью человека. Эта проблема непосредственно связана с только что рассмотренной проблемой развития и специфических особенностей человеческих чувствований. Как мы уже видели, в ней на первый план выдвигается вопрос о причинном объяснении эмоций.
Истинное знание возможно только как причинное знание. Без него невозможна никакая наука. Выяснение причин принадлежит, как замечает Джемс, к исследованию высшего порядка, оно образует высшую ступень в развитии науки. Естественно поэтому, что и в психологии страстей, начиная с Декарта и кончая Джемсом и современными исследователями, проблема причинного объяснения человеческих чувствований выдвигается как центральная и основная проблема учения о страстях. Как же возможно причинное рассмотрение фактов эмоциональной жизни человека?
Мы уже упоминали язвительное замечание Шпрангера, одного из виднейших представителей описательной психологии, о том, что причинное объяснение, даваемое объяснительной психологией, чрезвычайно напоминает знаменитую пародию Сократа на неадекватное объяснение114. Этот пример может служить парадигмой в нашем рассмотрении проблемы причинности в картезианской и спинозистской психологии страстей и в их современных ответвлениях.
Как мы стремились показать выше, возможность причинного объяснения эмоций покупается Джемсом и Ланге очень дорогой ценой — ценой полного отказа от всякой осмысленной связи эмоций с остальной психической жизнью человека. То, что теория выигрывает таким образом в установлении, по мнению ее авторов, истинной причинной связи между физиологическими проявлениями и эмоциональными переживаниями, она теряет в возможности установить какую-либо понятную и осмысленную связь между чувством как функцией личности и всей остальной жизнью сознания. Не удивительно поэтому, что приводимое этой теорией причинное объяснение резко противоречит нашему непосредственному переживанию, действительной связи эмоций со всем внутренним содержанием нашей личности. Непосредственно переживаемая связь, выдвигаемая основателями описательной психологии как основа всякого постижения фактов духовного, исторического и общественного порядка, действительно неизбежно должна сделаться предметом совершенно особой науки, если причинное объяснение того типа, которое содержится в теории Джемса— Ланге, является единственно возможным в объяснительной психологии.
«От всех изложенных выше затруднений,— говорит Дильтей,— освободить нас может лишь развитие науки, которую я, в отличие от объяснительной и конструктивной психологии, предложил бы называть описательной и расчленяющей. Под описательной психологией я разумею изображение единообразно проявляюшихся во
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
всякой развитой человеческой душевной жизни составных частей и связей, объединяющихся в одну единую связь, которая не примышляется и не выводится, а переживается. Таким образом, этого рода психология представляет собой описание и анализ 1 связи, которая дана нам изначально и всегда в виде самой жизни. I Из этого вытекает важное следствие. Предметом такой психологии является планомерность связи развитой душевной жизни. Она изображает эту связь внутренней жизни в некоторого рода типическом человеке» (1924, с. 17—18).
«Единообразие, составляющее главный предмет психологии j нашего века, относится к формулам внутреннего процесса. Могу- 1 чая по содержанию действительность душевной жизни выходит за ч пределы этой психологии. В творениях поэтов, в размышлениях о жизни, высказанных великими писателями, как Сенека, Марк Аврелий, Блаженный Августин, Макиавелли, Монтень, Паскаль, заключено такое понимание человека во всей его действительности, что всякая объяснительная психология остается далеко позади» (там же, с. 18).
Таким образом, открытая объяснительной психологией воз-.^ можность причинного объяснения эмоций настолько исключает по своему существу возможность исследования переживаемой внутренней душевной связи эмоций, настолько закрывает двери к исследованию их содержания, что остается либо признать непосредственное свидетельство внутреннего опыта, переживаемое ежеминутно каждым человеком, за не имеющую никакого научного значения иллюзию, либо развить построенную на совершенно противоположных принципах вторую психологию, которая ценой отказа от причинного объяснения сумеет постигнуть внутреннюю % связь «могучей по содержанию» действительности наших чувстф -со всей остальной внутренней жизнью личности. J
Это обстоятельство не могли не заметить сами авторы органи- Ш ческой теории, гордые открытой ими возможностью причинного« объяснения. «Я не сомневаюсь,— говорит Ланге,— что мать, oima*|| кивающая смерть своего ребенка, будет возмущаться, может -f быть, даже негодовать, если ей скажут, что то, что от испытывает, есть усталость и вялость мускулов, холод в обее^-кровленной коже, недостаток силы у мозга к ясным и быстрым „ мыслям—только все это освещено воспоминанием о причине» вызвавшей указанные явления. Однако горюющей матери нет никакого основания возмущаться: ее чувство одинаково сильно»^ глубоко и чисто, из какого бы источника оно ни истекало» (1896*|| с. 57).
Сказанные слова, пожалуй, самые простые, самые человечны^ и самые глубокие изо всего содержащегося в этом маленью этюде. Несмотря на то что они говорят о банальном примере школьных учебников психологии, они содержат глубочайш; проблему. В основе ее лежит несомненный для самого ~~ факт, требующий научного объяснения. Негодование и возм ние матери непосредственно вытекает из самого несомненного^!
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
самого очевидного сознания своего горестного переживания. Неужели оно, это непосредственное переживание горя, должно быть признано целиком и полностью ложным? Почему в таком случае мать, оплакивающая смерть ребенка, чувствует горе, а не «усталость и вялость мускулов и холод в обескровленной коже»?
Мы так подробно остановились на этом банальном примере, потому что он в наших глазах приобретает принципиальное значение, равного которому мы не могли бы признать ни за каким другим моментом рассматриваемой теории. В сущности говоря, воображаемую тяжбу матери, потерявшей сына, с механистической психологией продолжает уже в действительности вся описательная психология. Ее начальный и конечный пункты, весь смысл ее существования, единственное основание ее правоты, которого не может оспаривать ни один психолог, может быть, даже ни один человек, переживший когда-либо реальное горе, составляют тот факт, мимо которого с такой легкостью и чувством превосходства проходит Ланге. Вот уж поистине, если факты не согласуются с теорией, тем хуже для фактов.
Переживание горя есть факт живой и осмысленный. Сам Ланге понимает, что его нельзя счесть за не существующий в действительности призрак, за бред расстроенного воображения. Ведь он же не допускает сомнения в том, что мать, узнавшая о том, какое истолкование получает ее горе в свете периферической теории, будет возмущаться и негодовать, т. е. будет реагировать эмоционально. Возмущение и негодование — такие же несомненные эмоции, как и горе, хотя бы они и проявлялись в совершенно других мускульных и кожных ощущениях. Эмоции, возникающие из психических причин, по Ланге, ничем существенным не отличаются от подлинных эмоций, вызываемых физическим воздействием. Следовательно, переживание горя, способное вызвать у матери реальные эмоции гнева и негодования, есть самый доподлинный, самый реальный, самый неоспоримый факт психологической жизни.
Научная задача заключается в том, чтобы дать причинное объяснение этой непосредственно переживаемой связи. Здесь именно и сказывается окончательное банкротство современной психологии эмоций, распадающейся при первом столкновении с самым банальным, простым случаем человеческого чувства на две ничего не знающие друг о друге части, из которых одна не находит ничего лучшего, как повторить сократовскую пародию на причинное объяснение. Другая беспомощно разводит руками перед горем матери, не умея научно понять ту непосредственно испытываемую связь чувства с остальной жизнью сознания, которая придает ему смысл и значение, объявляя эту связь выходящей за пределы научного познания.
В первом случае, следуя за объяснительной психологией, надо вырвать с корнем всякие свидетельства непосредственно внутреннего опыта и — «рассудку вопреки, наперекор стихиям» — рассматривать плачущее существо, согласно картезианскому пра-
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
вилу, как бездушный автомат, измеряя силу, глубину и чистоту его мускульных и кожных ощущений и утешаясь на развалинах живой психологической жизни сомнительным утешением, что эти, ощущения могут быть такими же сильными, глубокими и чисты-.j ми, как и самая безграничная печаль. Во втором случае, идя вслед! за описательной психологией, нам не остается другой возможно-! сти, как отказаться от гордого желания научного познания объяснения и непосредственно слиться с плачущей матерью/! полностью перенестись в ее душевное состояние, вчувствоваться B:i переживаемую ею скорбь и объявить это простое сочувствие « постороннего прохожего человека новой психологией, которая^ наконец, способна превратить наши познания психической жизннщ в науку о духе.
В первом случае для того, чтобы сохранить жизнь чувства, мы| должны отказаться от его смысла. Во втором случае, чтобыJ сохранить переживание и его смысл, мы одинаково должнь отказаться от жизни. В обоих случаях мы одинаково должны| отказаться от всякой надежды когда-либо научно постигну человека и настоящее значение его внутренней жизни.
Путь объяснительной психологии эмоций, который заводит на в тупик бессмысленного причинного объяснения, мы уже исследс вали тщательно и подробно. Он известен нам во всех СВОШЕ! точках, и к нему можно более не возвращаться. Короткс проследим путь, ведущий к другому тупику — к отказу от всякого! причинного объяснения и к признанию абсолютной безжизненно сти чувства, т. е. путь описательной психологии эмоций. Описав тельная психология эмоций начинается с вопроса о природе высших чувствований. Представляют ли высшие эмоции сложные комбинации и модификации элементарных или нечто новое, требует совершенно особого научного подхода? Описательна психология принимает в качестве основной предпосылки втору» часть дилеммы, выдвигая интенциональность высших чувствов ний, их направленность, их осмысленную понятную связь своим объектом как главнейшее отличительное свойство. Бе|Ц осмысленной связи с объектом, непосредственно переживаемс нами, высшее чувствование перестает быть самим собой.
В одной из ранних работ Шелер именно на этом основыва проводимое им различение между высшими и низшими чувствал Связь низших чувств с объектами оказывается всегда опосредс ванной, устанавливаемой последующими актами отнесения. Этс чувству не имманентна никакая направленность. Иногда приход» ся даже отыскивать предмет нашей печали. Напротив, высше чувство всегда направлено на нечто совершенно так же, представление. Это осмысленный процесс, принципиально дост> ный только пониманию, в то время как элементарные чувственнь состояния допускают лишь констатирование и каузальное объя нение.
Когда я радуюсь или печалюсь, переживания ценное! вызывают определенные чувства. Интенциональными в строжа
288
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
Шем смысле, как указывал уже Ф. Брентано115, являются любовь и ненависть. Мы любим не о чем-либо, а что-либо,
Таким образом, высшие чувствования требуют не констатирующего и каузально-объясняющего психологического исследования, но только понимающей психологии, не имеющей другой цели, кроме постижения непосредственно переживаемых связей. Переживание ценности вызывает определенные высшие чувствования не по логической связи между тем и другим, наподобие связи, объединяющей в силлогизме посылки и заключения. Связь здесь оказывается телеологической. Природа сознательной жизни организована таким образом, что я отвечаю радостью на все переживаемое, как имеющее известную ценность, что тем самым моя воля побуждается к соответствующим стремлениям. Эта связь допускает только понимание, соединенное с переживанием ее целесообразности; напротив, для нас остается непонятной та связь, согласно которой сладкое вызывает удовольствие, а горькое— неудовольствие. Эти связи я могу только принять как факты, которые сами по себе не являются для меня понятными.
Принципиальная непонятность основных, или примитивных, чувствований, как мы уже упоминали, составляет один из краеугольных камней картезианского учения о страстях. Декарт утверждает, что печаль и радость как страсти не только отличны от боли и удовольствия как ощущений, но и могут быть полностью отделены от них. Можно себе представить, что боль будет переживаться с тем же эмоциональным безразличием, как самое обычное ощущение. Можно даже удивляться тому, что боль так часто сопровождается печалью, а удовольствие — радостью. Можно удивляться тому, что голод, это простое ощущение, и аппетит, это желание, так интимно связаны между собой, что всегда сопутствуют друг другу. Современная описательная психология эмоций, таким образом, только повторяет устами Шелера старый картезианский тезис о полной бессмысленности элементарных эмоций, принципиально исключающих всякую возможность их понимания, утверждая привилегию только в отношении высших чувствований.
Учение об интенциональной природе высших чувствований, развитое Брентано, Шелером, А. Пфендером 11ь, М. Гейгером117 и другими, заложило основы современной психологии эмоций. С помощью этого учения описательная психология эмоций пытается преодолеть зашедшую в тупик натуралистическую теорию чувства, которая склонна рассматривать высшие чувствования как комплекс или продукт развития более простых психических элементов. Ошибку данной теории Шелер видит не в том, что она неверно объясняет факты из жизни высших чувствований, а в том, что она просто не видит этих феноменов, слепа по отношению к ним. Если бы натуралистическая теория просто видела феномены святой или душевной любви, она бы вместе с тем видела, что их никак нельзя ни понять из любых фактов, относящихся к сфере витальной любви, ни вывести из них. Но в
Л. С. Выготский
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
том и заключается основной недостаток этого и других мнений натуралистической теории: вся ее установка делает ее слепой к тому, что в ходе развития жизни человека возникают совершенно новые акты и качества, что они могут постоянно возникать, что эти качества представляются нам возникшими в самом существенном содержании скачкообразно и никогда не могут рассматриваться как простое, постепенное развертывание старых форм, как это допустимо по отношению к телесной организации живого существа. Установка натуралистической теории делает ее слепой по отношению к тому, что в ходе жизненного развития могут выступать принципиально новые и более глубокие ступени бытия и ценности и на их основе могут развиваться новые области объектов и ценностей для саморазвивающейся жизни, что только по мере развития жизни эти новые области бытия и ценности начинают раскрывать и заключать в себе всю полноту определяющих их качеств. Каждое новое качество означает для этой теории новую иллюзию. Она, как и всякая натуралистическая философия, представляет собой принципиальную спекуляцию, играющую на понижение.
В жизни чувств описательная психология находит самый глубокий и живой объект. «Тут мы видим перед собой подлинный центр душевной жизни. Поэзия всех времен находит здесь свои объекты. Интересы человечества постоянно обращены в сторону жизни чувств. Счастье и несчастье человеческого существования находятся в зависимости от нее, поэтому-то психология XVII в., глубокомысленно направившая свое внимание на содержание душевной жизни, и сосредоточилась на учении о чувственных состояниях — ибо это и были ее аффекты» (В. Дильтей, 1924, с. 56).
В. Дильтей исходит из того, что чувственные состояния настолько же упорно противостоят расчленению, насколько они важны и центральны. Наши чувства по большей части сливаются в общие состояния, в которых отдельные составные части уже неразличимы. Наши чувства, как и побуждения, не могут быть произвольно воспроизведены или доведены до сознания. Возобновлять душевные состояния мы можем только так, что экспериментально вызываем в сознании те условия, при которых соответствующие состояния возникают. «Из этого следует, что наши определения душевных состояний не расчленяют их содержания, а лишь указывают на условия, при которых наступают данные душевные состояния. Такова природа всех определений душевных состояний у Спинозы и Гоббса. Поэтому нам надлежит прежде всего усовершенствовать методы этих мыслителей. Определение, точная номенклатура и классификация составляют первую задачу описательной психологии в этой области. Правда, в изучении выразительных движений и символов представлений для душевных состояний открываются новые вспомогательные средства: в особенности сравнительный метод, вводящий более простые отношения в чувства и побуждения животных и первобытных народов, позволяет выйти из пределов антропологии XVII в. Но даже
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
применение этих вспомогательных средств не дает прочных точек опоры для объяснительного метода, стремящегося вывести явления данной области из ограниченного числа однозначно определяемых элементов» (там же, с. 57).
Здесь Дильтеи допускает логически никак не оправдываемое смешение трех положений, которые совпадают в практических выводах, но которые с теоретической стороны не только не могут быть объединены, но, напротив, представляют самый яркий образец внутренне противоречивой анекдотической логики. Во-первых, он устанавливает, что фактические попытки объяснения жизни наших чувств находятся между собой в состоянии борьбы, выхода из которой решительно не предвидится. Уже основные вопросы об отношении чувств к побуждениям и воле и об отношении качественных чувственных состояний к сливающимся с ними представлениям не допускают убедительного решения. Таким образом, объяснительная психология чувств оказывается фактически несостоятельной и еще не осуществленной на деле.
Фактическую неудачу объяснительной психологии чувств Дильтеи сейчас же делает основанием для заключения о ненужности и невозможности объяснять чувство. Если бросить взгляд, говорит он, на поразительно богатую у всех народов литературу, касающуюся душевных состояний и страстей человеческих, то нельзя не увидеть, что все плодотворные и освещающие эту область положения не нуждаются в подобного рода объяснительных допущениях. В них описываются лишь сложные и выдающиеся формы процессов, в которых упомянутые различные стороны связаны друг с другом, и нужно только достаточно глубоко войти в анализ видных фактов в этой области, чтобы убедиться в бесполезности здесь таких объяснительных гипотез. Дильтеи ссылается в доказательство этой мысли на пример эстетического наслаждения, вызываемого художественным произведением и характеризуемого большинством психологов как состояние удовольствия. Но эстетик, говорит он, исследующий действия различного рода стилей в различных художественных произведениях, окажется вынужденным признать недостаточность такого понимания. Стиль какой-нибудь фрески Микеланджело или баховской фуги вытекает из настроения великой души, и понимание этих произведений искусства сообщает душе наслаждающегося определенную форму настроения, в которой она расширяется, возвышается и как бы распространяется (там же, с. 57—58).
Если фактическую несостоятельность объяснительной психологии эмоций Дильтеи смешивает с принципиальной бесполезностью объяснительных гипотез в этой области и с принципиальной невозможностью причинного объяснения высших форм настроения, в которых душа расширяется, возвышается и как бы распространяется, то сейчас же вслед за этим он возвращается снова к фактическому положению вещей и готов признать, что объяснительная психология еще просто не созрела для решения проблемы чувств и что, следовательно, описательная психология
10*
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
должна подготовить и расчистить для нее путь, В этом его третье положение. Поэтому, говорит Дильтей, область душевной жизни в действительности еще не созрела для полной аналитической обработки. Необходимо, чтобы до того описательная и расчленяющая психология завершили свою задачу на частностях.
Таким образом, смешение трех различных по содержанию v гьсрждений удивительно Напоминает jiOiMKy анекдота, приводимого Фрейдом в его исследовании остроумия. Женщина, которую соседка обвиняет а том, что она разбила одолженный у нее горшок, приводит в свое оправдание для большей убедительности три аргумента сразу: во-первых, говорит она, я у гебя не брала никакого горшка; во-вторых, когда я взяла его, он уже был разбит; в-третьих, я тебе его вернула совершенно целым.
В. Дильтей говорит: во-первых, объяснительная психология не дала до сих пор удовлетворительного объяснения жизни наших чувств: во-вторых, такое объяснение совершенно бесполезно, не кужно и вообще не может быть дано: в-третьих, объяснительная психология сумеет дать это объяснение после того, как огшса-гельная психология завершит до конца задачу расчленения и анализа.
Такое же смешение разнородных по содержанию положений заключается и в позитивной программе исследования, которую Дильтей намечает для описательной психологии чувств. Исследо-вание должно двигаться преимущественно по трем направлениям. Оно отображает основные типы течения душевных процессов. То, что великие поэты, в особенности Шекспир, дали нам в образах, оно стремится с/делать доступным для анализа понятия. Оно выделяет некоторые основные отношения, проходящие через жизнь чувств и побуждений человека, л пытается установить отдельные составные тети состояний чувств и побуждений (там же, с. 58). Преимущество описательного и расчленяющего метода перед объяснительным Дильтей видит в том, что он ограничивает-ся рассмотрением разрешимых задач. Очевидно, задача объясни-тельной психологии чувства кажется ему неразрешимой. Горшка вообще не было — ни разбитого, ни целого, несмотря на то что мы только что утверждали, что горшок был взят разбитым и возвращен в целости.
Этого противоречия избегает другой исследователь, Мюнстер-берг, который столь же отчетливо, как Дильтей и многие другие, проводит различение между каузальной и телеологической психологией как двумя самостоятельными и равноправными науками. Эта идея, подсказанная всем историческим ходом развития современной психологии, созрела одновременно у различных исследователей: так яблоки, по словам Гёте, падают одновременно в разных садах. Но Мюнстерберг последовательнее Дильтея, и, хотя всю свою конкретную работу он посвятил разрешению задач объяснительной психологии, тем не менее он с наибольшей полнотой развил программу и план исследования описательной психологии.
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
«Бедственное состояние современной психологии, выражающееся в том, что мы несравненно больше знаем о психологических фактах, чем когда-либо до сих пор, но гораздо меньше знаем о том, что собственно есть психодргкя... Психология наших дней борется с предрассудком, будто существует только один вид психологии... Понятие психологии заключает в себе две совершенно различные научные задачи, которые следует принципиально различать и для которых лучше всего пользоваться особыми обозначениями. В действительности существует двоякого рода психология, но если господствует предрассудок, что науке достаточно одной из них, то естественно, что одни психологи культивируют только первую форму психологии, а вторую оставляют в стороне, другие же заботятся как раз об этой второй форме и пренебрегают первой, или же, наконец, обе формы смешиваются в мнимое единство, причем между ними произвольно разделяется материал, или же одна из них более или менее вплетается в другую. Все эти возможности представлены в современной научной психологии.
Само собой разумеется, что столь несходные друг с другом формы психологии не могли бы существовать друг подле друга и находиться в духовной связи, если бы между ними не было ничего общего. Это общее заключается прежде всего в том, что всякая психология имеет дело с переживаниями индивида. Этим она отличается от наук о телесной природе и от нормативных наук. Личность является, таким образом, решающим исходным пунктом для всякой психологии» (Г. Мюнстерберг, 1924, с. 7—8).
За этим общим исходным пунктом начинается принципиальное расхождение двух возможных психологии. В каждом биении пульса нашего жизненного опыта нам становится очевидным, что свою собственную внутреннюю жизнь мы можем понимать двояко, приобретая, таким образом, двоякое познание ее. А именно: в одном случае мы постигаем смысл нашего чувства и желания, нашего внимания и мышления, нашего воспоминания и представления. Все это мы пытаемся уразуметь и удержать в том качестве, которое имеется налицо в каждом переживании, т. е. в качестве деятельности нашего «я», как направленного к известной цели намерения нашей личности. Мы можем тогда проследить, каким образом одно хотение заключает в себе другое, как одно представление указывает на другое, как в нашем духе раскрывается мир внутренних отношений. Но мы можем и совершенно иначе взглянуть на свои переживания. Мы можем противопоставлять себя своим переживаниям не в качестве духовно действующей личности, а в качестве простого зрителя, и тогда переживания становятся для нас содержаниями нашего восприятия. Конечно, эти содержания отличаются от содержаний природы. Мы отграничиваем их от внешних содержаний как содержания нашего сознания, но мы интересуемся ими так же, как интересуют нас внешние вещи и процессы. И содержания сознания мы рассматриваем только с точки зрения наблюдателя, который описывает их
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
течение и постигает их необходимую связь, т. е. пытается объяснить их. Посредством этого описания содержание сознания становится комбинацией элементов, посредством объяснения эти элементы становятся цепью причин и действий. Так приходим мы к совершенно иному пониманию той же самой душевной жизни. В одном случае — к уразумению внутренних отношений и постижению внутренних намерений и связи между ними, в другом — к описанию и объяснению элементов и их действий.
Если мы в обоих направлениях проведем до конца эти различные способы понимания нашей внутренней жизни и прида-дим им научно завершенную форму, мы действительно должны будем получить две принципиально различные теоретические дисциплины. Одна из них описывает душевную жизнь как совокупность содержания сознания и объясняет ее. Другая интерпретирует и понимает ту же самую душевную жизнь как совокупность целевых и смысловых отношений. Одна есть каузальная психология, другая телеологическая и интенциональная. Здесь нет никакого разграничения материала между той и другой психологией, так как всякий материал нужно рассматривать с обеих точек зрения. Всякое чувство, всякое воспоминание и всякое хотение можно понимать столько же в категории причинности— как содержание сознания, сколько и с интенциональ-ной точки зрения — как духовную деятельность (там же, с. 8—9).
В исторической и современной психологии обе формы смеши-ваются в мнимое единство, причем каждая из них редко выявляет-ся действительно чисто и последовательно. По большей части телеологическая психология находится в каком-либо внешнем слиянии с элементами каузальной психологии. В таком случае процессы памяти, например, изображаются как причинные, а процессы чувства и воли как интенциональные — смешение, легко возникающее под влиянием наивных представлений повседневной жизни... Итак, мы можем наряду с каузальной психологией говорить об интенциональной психологии, или о психологии духа наряду с психологией сознания, или о понимающей психологии наряду с объяснительной (там же, с. 9—10).
В этом разграничении задач двоякого рода психологии Мюн-стерберг последовательно развивает мысль до логического конца. Он совершенно исключает всякую надобность и возможность причинного объяснения в описательной психологии, которая допускает только понимание и постижение целевых и смысловых отношений между переживаниями и, следовательно, требует рассмотрения духовной деятельности как совершенно автономной области действительности, лежащей вне природы и вне жизни, которая, говоря языком Спинозы, является не естественной вещью, следующей общим законам природы, но вещью, лежащей за пределами природы, как бы государством в государстве. Но стоит только вглядеться и вдуматься в аргументацию Дильтея и Мюнстерберга, для того чтобы сразу раскрыть ее силу и слабость, ее положительные и отрицательные полюсы, ее безус-
294
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
ловную правоту и столь же безусловную ошибочность. Сила и правота их аргументации — исключительно в признании несостоятельности, недостаточности, принципиальной неадекватности тех объяснений, которые выдвигались до сих пор физиологической психологией по отношению к высшим проявлениям психической жизни человека. Ее правота и ее сила — исключительно в том, что она выдвигает на первый план первостепенно важные проблемы высшего в человеке и таким образом впервые вообще ставит во весь рост проблему психологии реального живого человека.
Но в этом же пункте заключается слабость и ошибочность рассматриваемой аргументации. В сущности говоря, новая психология не столь уж отлична от старой. Кое в чем, и даже, пожалуй, в самом центральном и главном, они совершенно совпадают друг с другом, несмотря на видимую противоположность. Именно описательная психология целиком и полностью принимает основную идею объяснительной психологии (причинное объяснение не может быть не чем иным, кроме механического сведения сложных и высших процессов к атомистически разрозненным элементам душевной жизни). Тем самым новая психология полностью становится на те же самые позиции, исходя из которых развивалась все время старая психология.
Признание механистической причинности единственно возможной категорией объяснения психической жизни, ограничение причинного объяснения психологии узкими пределами сократовской пародии — тот общий пункт, в котором встречаются и совпадают новая и старая психология. Единственным, таким образом, справедливым аргументом в пользу развития самостоятельной описательной психологии является несостоятельность объяснительной психологии, не сумевшей выйти за пределы механистической причинности в объяснении душевной жизни. В разбитом горшке своей соседки новая психология видит единственный довод в пользу того, что она должна варить мясо в собственном и совершенно особом горшке. Аргументация от разбитого горшка составляет одновременно силу и слабость сторонников новой психологии. Совершенно бесспорно, что объяснительная психология, по верному замечанию Шелера, не то что давала ложное объяснение подлинным проблемам человеческой психологии, но просто не замечала этих проблем и была слепа по отношению к ним. Столь же бесспорно, что эти проблемы должны быть выдвинуты перед научной психологией как первоочередные и центральные задачи, настоятельно требующие разрешения. Но из сказанного, логически рассуждая, никак нельзя вывести другого заключения, кроме необходимости коренным образом перестроить основания, на которых покоится современная психология. Умозаключать же от этих посылок к необходимости передать разрешение данных проблем какой-то новой и совершенно особой науке, которая вообще принципиально исключает возможность причинного объяснения,— значит целиком и полностью оправдать современное состояние объяснительной пси-
Л. С. ЙТЫГОТСКИЙ
хологии со всеми ее ошибками, целиком разделить с ней ее заблуждения, не подняться над ней и не преодолеть ее, а просто попросить ее потесниться и построить на том же гнилом фундаменте» на котором не может держаться ничто, кроме воздушного замка или карточного домика, призрачное здание психологии духа.
Поэтому теория Джемса — Ланге с ее народней причинного ииьмснсния нслийсЧсских -ivhCTB неизбежно иОрождает теорию Шелера с ее полным отказом от всякого объяснения высших чувствований, заменяемого пониманием телеологической связи. Но Шелер так же недалеко ушел ст Джемса, как вся новая исихслогия о г старой. Вместе с Джемсом он, по-видимому, допускает, что единственное доступное психологии объяснение есть объяснение из законов физиологической механики. Поэтому он, как и вся описательная психология, не разрешает проблему, а обходит ее. На поставленный перец современной психологией вопрос, который мы рассматриваем как прототип всех основных проблем, требующих причинного объяснения, /на вопрос, почему Сократ сидел в афинской темнице, теория Джемса — Ланге отвеча-ет ссылкой на растяжение и ослабление мускулов,, сгибающих члены, а теория Шелера—указанием на го, что пребывание в темнице имело целью удовлетворить высшее чувство ценности...
И то и другое одинаково бесспорно и столь же очевидно, сколь и бесплодно. И то и другое одинаково далеко от действительно научного ответа на вопрос. И то и другое не обращает внимания на истинную причину.
Реальное горе матери, оплакивающей смерть ребенка, если вспомнить пример Ланге, непосредственно тесно связано с ее слезами, хотя оно могло бы совершиться в ее душе, не сопровож-даясь слезами, а слезы могли бы быть -л проявлением противоположного чувства, например радости. Все это бесспорно, но усматривать в этом причину было бы, говоря словами Платона, глупо вдоль и поперек. Так же совершенно бесспорно и очевидно, что решение Сократа оставаться в темнице было связано с преследованием определенной жизненной цели и удовлетворением определенного чувства ценности. Но тот же целевой и ценностный характер имело бы и противоположное по смыслу событие — его бегство.
В сущности, отказ or всякого причинного объяснения и попытка обойти проблему, опираясь на телеологический анализ, не только не продвигают нас вперед по сравнению с объяснительной психологией чувства, при всех несомненных ее несовершенствах, но, напротив, уводят нас далеко назад. Определение, точная номенклатура и классификация, утверждал Дильтей, составляют первую задачу описательной психологии в этой области (1924, с. 57). Он забывает при этом, что путь определения и классификации, который проделывала психология на протяжении нескольких столетий, привел к тому, что психология чувств оказалась самой бесплодной и скучной из всех глав науки, как справедливо писал Джемс.
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
В. Дильтей последовательно зовет нас обратиться к аятрополо ии XVII в. и усовершенствовать ее методы. Примечательно, что jH берет у мыслителей XVII в., в частности у Спинозы, наиболее 'старевшее, отмершее и безжизненное: его номенклатуру, классификацию и определение, которые не раскрывают содержания игших аффектов, a лишь указывают на условия, при которых roCrvrrieT данное душевное состояние'18.
Та<им образом, из учения Спинозы о страстях описательная ь„апология привлекает на свою сторону не живую, обращенную к дущему, но мертвую и обращенную к прошлому ее часть, единственную возможность, позволяющую новой психологии мйти *а пределы антропологии XVII в., Дильтей видит в примене-,«щ соавнительного метода, в изучении выразительных движений f символов душевных состояний (1924, с. 57). Но го и другое предоставляет в наше распоряжение только новое вспомогательна средство для решения старой задачи, не выводя нас принципи-./ьно ta пределы психологии страстей XVÎI в. Таким образом, ^черкивается одним взмахом пера почти 300-летнее развитие .•^теологической мысли и знания, и движение вспять, назад к 'VII ?.. в глубь истории, объявляется единственным путем научного прогресса психологии.
3 известном смысле описательная психология, выдвигающая ж а место причинного объяснения телеологическое и спиритуалистическое рассмотрение душевных явлений, возвращает нас к эпохе философской мысли, господствовавшей до Спинозы. Именно Спиноза боролся за естественное детерминистическое, материалистическое, причинное объяснение человеческих страстей. Именно он боролся против призрачного объяснения с помощью дели. Именно он явился тем мыслителем, который впервые философски обосновал самую возможность объяснительной психологии человека как науки в истинном смысле этого слова и •шчертал пути ее дальнейшего развития.
В этом смысле Спиноза противостоит всей современной описательной психологии как ее непримиримый противник. Это он ооролся с возрождаемыми в современной описательной психоло-ии картезианским дуализмом, спиритуализмом и телеологизмом. J этом отношении мы должны будем противопоставить наше понимание действительной связи учения Спинозы о страстях с современной психологией эмоций мнению Дильтея. Замечательно, гго, выдвигая основные проблемы психологии человека, новое направление должно было обратиться к психологии XVII в., глубокомысленно направившей свое внимание на подлинный центр духовной жизни, на содержание наших аффектов, и назвать имя Спинозы как маяк, освещающий путь для новых исследований. У Спинозы сторонники нового направления находят не только номенклатуру и классификацию страстей, но и некоторые основные отношения, проходящие сквозь всю жизнь чувств и побуждений, имеющие решающее значение для уразумения человека и составляющие темы для точного описательного метода. Таково,
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
например, основное отношение, заключающееся в том, что и Гоббс, и Спиноза обозначали как инстинкт самосохранения или роста «я»: стремление к полноте духовных состояний, к изживанию себя, к развитию сил и побуждений. Таким образом, не только метод, но и содержание спинозистского учения о страстях выдвигается в качестве руководящего начала для развития исследований в новом направлении — в направлении уразумения человека.
В этом утверждении, в этом обращении к Спинозе истина смешана с ложью в такой мере, что ее с трудом можно отделить от заблуждения. Чтобы сделать это, необходимо вспомнить, что мы уже однажды сталкивались с подобным же, смешанным из истины и заблуждения указанием на связь спинозистского учения о страстях с современной психологией эмоций. Чтобы понять значение мысли Дильтея о том, что описательная психология чувств должна быть преемницей психологии Спинозы, следует вспомнить, что и Ланге называл Спинозу мыслителем, больше всех приближающимся к развитой самим Ланге физиологической теории эмоций, из-за того что Спиноза «телесные проявления эмоций не только не считает зависящими от душевных движений, но ставит их рядом с ними, даже почти выдвигает их на первый план» (Г. Ланге, 1896, с. 89).
Таким образом, Ланге и Дильтей, описательная психология и объяснительная психология эмоций, образующие два противоположных полюса современного научного знания о чувствах челове-, ка, одинаково обращаются как к своим истокам к спинозистскому учению о страстях. Совпадение не может быть случайным. В нем заключается глубочайший исторический и теоретический смысл. Уже сейчас мы должны извлечь кое-что существенное для наших целей из факта совпадения двух противоположных учений в едином устремлении к спинозистской мысли, как к своему идейному началу.
Относительно связи теории Ланге с учением Спинозы о страстях мы уже говорили. Мы могли установить, что в значительной части признание прямой и непосредственной исторической и идейной связи между учением Спинозы об аффектах и теорией Джемса — Ланге основывается на иллюзии. Сам Ланге смутно понимал ошибочность своего указания на близость спинозистского учения к его теории. С чувством восхищения он находит полную вазомоторную теорию о телесных проявлениях эмоций у Мальбранша119, который «с проницательностью гения открыл истинную связь между явлениями» (там же, с. 86). Мы действительно встречаем схему эмоционального механизма, выра-женную на смутном языке тогдашней физиологии, которая допускает перевод на язык современной физиологии и в таком виде может быть сближена с гипотезой Джемса — Ланге. Такое же фактическое совпадение было очень рано установлено Айронсом, который показал, что Декарт стоит на той же позиции, как и Джемс. Мы видели, что позднейшие исследования, в частности
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
работы Сержи, полностью подтвердили это мнение. Но этого мало. В ходе нашего исследования мы стремились выяснить, что не только фактическое описание механизма эмоциональной реакции роднит эти теории, разделенные почти тремя столетиями, но и что само фактическое совпадение является следствием более глубокого методологического родства между ними, родства, основанного на том, что современная физиологическая психология целиком унаследовала от Декарта натуралистический и механистический принципы истолкования эмоций. Картезианский параллелизм, автоматизм и эпифеноменализм — истинные основания гипотезы Ланге и Джемса, и это дало полное право Денлапу назвать великого философа отцом всей современной реактологической психологии.
Мы видим, таким образом, что теория Ланге восходит на самом деле не к спинозистскому, а к картезианскому учению о страстях души. В этом смысле можно сказать, что Ланге в заключительном примечании к своему этюду всуе называет имя Спинозы. Таков в кратких словах результат, к которому мы пришли при рассмотрении этого вопроса.
Сейчас мы могли бы пополнить это заключение еще одной новой и в высшей степени существенной и важной чертой, которая ясно выступает при противопоставлении описательной и объяснительной психологии эмоций: в известном отношении спинозистское учение действительно находится в гораздо более тесном родстве с объяснительной, чем с описательной, психологией и, значит, скорее должно быть сближено с гипотезой Ланге, в которой основные принципы объяснительной психологии эмоций нашли ярчайшее выражение, чем с программой описательной психологии чувств, намечаемой Дильтеем. В споре каузальной психологии и телеологической психологии, в борьбе детерминистической и индетерминистической концепций чувств, в столкновении спиритуалистической и материалистической гипотез Спиноза, конечно, должен быть поставлен на стороне тех, кто защищает научное познание человеческих чувств против метафизического.
Именно в том пункте, в котором спинозистское учение о страстях сближается с объяснительной психологией эмоций, оно расходится самым непримиримым образом с описательной психологией. На этот раз уже Дильтей, а не Ланге всуе поминает имя Спинозы в самом начале своей программы будущих исследований. В самом деле, что общего может быть между этими исследованиями, сознательно возрождающими телеологические и метафизические концепции антропологии XVII в., против которых боролся все время Спиноза, со строгим детерминизмом, каузальностью и материализмом его системы? Недаром, как мы указывали, Дильтей выдвигает на первый план в учении Спинозы его наиболее устаревшую, обращенную к прошлому, формальную и спекулятивную часть, его номенклатуру, классификацию и определение. С великими принципами спинозистской системы психологии Диль-
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
тея не только не по пути, но и ее собственный путь может быть проложен лишь посредством самой ожесточенной борьбы против этих принципе)в.
После всего сказанного едва ли может остаться какое-либо сомнение в том, что, возрождая спиритуалистические и телеологи-ческие принципы XVII в., описательная психология в основном ядре восходит не к Спинозе, а к Декарту, в учении которого о страстях души она находит свою полную и истинную программу.
Спиноза же, конечно, не с Дильтеем и Мюнстербергом, не с их учением об автономной и независимой, существующей исключи-тельно благодаря целевым связям и смысловым отношениям душевной жизни, а с Ланге и Джемсом в их борьбе против неизменных духовных сущностей, вечных и неприкосновенных, против концепции, рассматривающей эмоции не как эмоции человека, а как лежащие за пределами природы сущности, существа, силы, демоны, которые овладевают человеком. Он, конечно, никогда не согласился бы признать, и в этом безуслов-ная правота Ланге, что психический страх сам по себе может объяснить, почему бледнеют, дрожат и т. д. Он с теми, кто описание и классификацию считают, как Джемс, низшими ступенями в развитии науки, а выяснение причинной связи признает за более глубокое исследование, исследование высшего порядка.
Но сложность дела усугубляется тем, что, как ни очевидна ошибочность попытки опереть описательную психологию чувств на спинозистское учение о страстях, в известном отношении эта попытка содержит в себе какую-то долю истины. Мы выше пытались усмотреть ее в том, что проблемы, выдвигаемые в описательной психологии чувств,— проблема специфических особенностей человеческих чувств, проблема жизненного значения чувств, проблема высшего в эмоциональной жизни человека — все эти проблемы, к которым была слепа объяснительная психология и которые по своей природе выходят за пределы механистической интерпретации, действительно были впервые поставлены во весь рост в учении Спинозы о страстях, В этом пункте спинозистское учение оказывается действительно на стороне новой психологии против старой, оно поддерживает Дильтея против Ланге.
Мы оказываемся, таким образом, перед окончательным итогом, который не может не смутить нас чрезвычайной сложностью содержащихся в нем результатов. Мы видели, что линия спинози-стекой мысли в чем-то находит историческое продолжение и у Ланге, и у Дильтея, т. е. и в объяснительной, и в описательной психологии наших дней. "Что-то от спинозистского учения содержится в каждой из этих борющихся между собой теорий. Пробиваясь к причинному естественнонаучному объяснению эмоций, теория Джемса —Ланге решает тем самым одну из центральных проблем спинозистской материалистической и детерминистической психологии. Но и описательная психология, как мы видели, выдвигая на первый план проблему смысла и жизненного значения человеческих чувств, также пытается разрешить тем
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
самым основные и центральные проблемы спинозистской этики. Можно определить в немногих словах истинное отношение сшшозистекого учения о страстях к объяснительной и описательной психологии эмоций, сказав, что в этом учении, посвященном, в СУЩНОСТИ говоря, разрешению одной-единственной проблемы, проблемы детерминистического, каузального объяснения высшего / г ^>ни человеческих страстей, частично содержится и объяснительная психология, сохранившая идею причинного объяснения,
0 т бросившая проблему высшего в страстях человека, и . " г,ная психология, отбросившая идею причинного объясне-
^ „ч:лранившая проблему высшего в жизни человеческих
- • - еъ. Таким образом, в учении Спинозы содержится, образуя
юе глубокое и внутреннее ядро, именно то, чего нет ни в
^-^и л* \ву\ частей, на которые распалась современная психоло-
мопий: единство причинного объяснения и проблемы жизнен-
' ,\ ' ла^ения человеческих страстей, единство описательной и
^ :>'.. »ьтельной психологии чувства.
1л -сза поэтому тесно связан с самой насущной, самой острой
п* и тчя современной психологии эмоций, злобой дня, которая
, - теч^ -гад ней, определяя охвативший ее пароксизм кризиса.
""'•"»of *емы Спинозы ждут своего решения, без которого еевозмо-
; :; л ттрашний день нашей психологии.
х> объяснительная и описательная психология эмоций, Ланге ^5и гьгеи, решая проблему Спинозы, целиком отдаляются от его
1 ения *. «<ак мы пытались показать выше, целиком содержатся в \нгешанском учении о страстях души. Таким образом, кризис
временной психологии эмоций, распавшейся на две непримири-
•Mt* * враждующие друг с другом части, демонстрирует нам
смгическую судьбу не спинозистской, но картезианской фило-
озе:^*и У1ысли. Это всего яснее проступает в основном пункте,
.' -кащем зодоразделом между объяснительной психологией и
»писательной психологией, в вопросе о причинном объяснении
С11,веческих эмоций.
^ ммом деле, мы видели, что именно в картезианском учении
\к ipFîi о страстях души содержатся, как две самостоятельные и
мкноправные, сосуществующие друг с другом части, строго
»^^минисгическое, механистическое, каузальное учение об эмо-
и*^ч i ^исто спиритуалистическое, индетерминистическое, теле-"
'опческое учение об интеллектуальных страстях. Духовная и
всгвенная любовь проистекают каждая из своего источника:
шрвая — из свободной, познавательной потребности души, вто-
*ая —из питательных потребностей эмбриональной жизни. Связь
их настолько неясна, что мы постигаем гораздо более отчетливо
их изначальную раздельность, чем их кратковременное сближение
и общение. Так как духовные и чувственные страсти резко
отличаются друг от друга, то естественно, что они должны стать
предметом двух совершенно различных родов научного познания.
Первые должны изучаться как проявления самостоятельной,
свободной, духовной активности, вторые — как подчиненные зако-
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
нам механики проявления человеческого автоматизма. В этом уже полностью содержится идея разделения объяснительной и описательной психологии эмоций, идея, которая с такой же необходимостью предполагается картезианским учением, с какой спинозистское учение о страстях предполагает противоположное, именно единство объяснительной и описательной психологии чувств.
Развивая висцеральную теорию страстей, Декарт выдвигает в качестве непосредственной и прямой причины эмоций специфические органические состояния, заставляющие душу испытывать страсти. Пользование каким-либо благом не содержит в себе как таковое чувство радости. Но движение жизненных духов, направляющихся из мозга к мускулам и нервам, принимает такой характер, из которого должно вытекать это чувство. Расхождение между Декартом и более поздними представителями висцеральной теории заключается лишь в частностях. Декарт рассматривает в качестве непосредственной причины эмоции только изменения внутренних органов, но не внешние движения. Как говорит Сержи, его можно представить себе говорящим вместе с Джемсом: у нас не потому сжимается сердце, что мы печальны, но мы испытываем печаль, потому что наше сердце сжимается. Однако он никогда не мог бы сказать: мы испытываем страх, потому что убегаем, мы разгневаны потому, что наносим удары. В этом смысле теория Декарта ближе совпадает с тем вариантом, который ей впоследствии придал Ланге, и несколько отходит от того варианта, который развит Джемсом. Но основная идея причинного, автоматического объяснения страстей выступает в учении Декарта во всей своей грандиозной чудовищности.
Этим, как мы уже показали выше, не исчерпывается учение Декарта о причинах страстей. Оно должно быть дополнено еще двумя связанными между собой идеями, которые перебрасывают мост от его учения к современной описательной психологии эмоций. Наряду с висцеральными изменениями Декарт неоднократно называет в качестве причины эмоций восприятия, воспоминания, идею любимого, ненавистного или устрашающего объекта. Как ни старается Сержи устранить заключающееся здесь противоречие, это ему плохо удается. Правда, различение между ближайшими и отдаленными причинами как будто позволяет устранить это противоречие. Последней и ближайшей причиной страстей души является движение мозговой железы, вызываемое жизненными духами. Но отдаленными и первыми причинами страстей могут являться ощущения, воспоминания, идеи. Это в сущности полностью восприняли и позднейшие последователи Декарта. Для Джемса и Ланге точно так же ближайшая и последняя причина эмоций есть ее телесные проявления. Но и эти исследователи готовы рассматривать в качестве отдаленных причин эмоции восприятия, воспоминания и мысли.
Путаница в вопросе о причинном объяснении эмоций скрывает за собой, в сущности говоря, проблему огромной важности. С одной стороны, последними и непосредственными причинами
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
эмоций признаются явления, вытекающие из человеческого автоматизма и совершающиеся по чисто механическим законам. Как и подобает механическим законам, подчиненные им явления лишены всякого смысла. Ставить самый вопрос о понятности или смысле причинных связей в указанном плане столь же нелепо, как доискиваться смысла того, что катящийся шар, столкнувшийся с неподвижным, приводит его в движение посредством толчка. Здесь царит голая и абсолютная бессмыслица механических отношений. Утверждение, что надо удивляться, почему ощущение голода внутренне связано с аппетитом, звучит несколько странно, но зато до конца последовательно.
До сих пор все остается ясным. Но начиная с известного пункта оказывается, что голая бессмыслица механических отношений не исчерпывает собой всей полноты возможного причинного рассмотрения эмоций. Как ни странно, самые безразличные, самые отдаленные, самые первые причины эмоций, которые отнюдь не являются необходимыми для возникновения этих состояний и при отсутствии которых эмоции могут возникать так же свободно, как и при их наличии, стоят как раз в известном осмысленном отношении, связаны непосредственно понятной связью со своими следствиями. Если мнение есть причина эмоций, если верно, что идея любимого объекта есть причина любви, как идея ненавистного объекта есть причина ненависти, если верно утверждение Декарта, что радость проистекает из мнения, будто мы обладаем каким-либо благом, то оказывается: эмоции не только допускают, но и требуют ценностного, интенционального, т. е. связанного с определенной направленностью на объект, имманентно смыслового рассмотрения и объяснения. В этих коротких определениях целиком содержится вся методология различения высших и низших эмоций в учении Шелера.
Оба способа рассмотрения эмоциональной жизни нигде не встречаются и не пересекаются друг с другом, как две параллельные линии. Ни одно из них не нуждается в дополнении другим. Они вообще не могут быть поставлены ни в какое принципиальное отношение друг к другу. Каждая эмоция, как сказал бы Мюнстер-берг, может пониматься столько же в категории причинности, сколько и с интенциональной точки зрения как духовная деятельность. Каждую эмоцию нужно рассматривать с обеих точек зрения, которые, будучи развиты до конца, приведут нас к двум различным способам понимания нашей внутренней жизни, к двум принципиально различным теоретическим дисциплинам, из которых одна описывает душевную жизнь как совокупность содержания сознания и объясняет ее, другая интерпретирует и понимает ту же самую душевную жизнь как совокупность целевых и смысловых отношений. Одна из дисциплин есть каузальная психология, другая — телеологическая и интенциональная.
Есть, конечно, и другая возможность, которую также нужно проследить до самого конца. Мы можем, пожалуй, не согласиться с Мюнстербергом, что между одной и другой психологией нет
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
никакого разграничения материала, что всякое чувство можно понимать столько же в категории причинности, сколько и с интенциональной точки зрения. Но тогда мы неизбежно придем вместе с Шелером к такому разграничению материала между двумя различными способами познания эмоций, при котором низшие чувствования, связанные с объектом только опосредован-но, лишенные всякой имманентной направленности на предмет, совершенно недоступные осмысленному пониманию и допуска-ющие только фактическое констатирование лежащих в их основе причинных связей, должны составить предмет объяснительной психологии, в то время как высшие чувства, которым изначально присуща имманентная направленность на объект, требуют телеологического рассмотрения их смысловых связей к зависимостей, составляя тем самым непосредственный предмет описательной психологии духа.
Обе эти возможности, которые впоследствии были реализова-ны в различных направлениях описательной психологией, остают-ся открытыми, но обе целиком содержатся как логические выводы в учении Декарта о двоякого рода причинной обусловленности эмоций. Эмоции, согласно этому учению, один раз могут рассматриваться в причинной обусловленности автоматически протекающими телесными изменениями, а другой раз — в их осмысленной зависимости от ценностных переживаний. Оба способа рассмотрения принципиально абсолютно независимы и сод ер-жат в себе истину целиком и полностью.
Точно к такому же выводу приходит и современная психология эмоций, которая стоит и падает вместе с признанием этих двух равноправных и равновозможных, независимых друг от друга способов рассмотрения эмоциональной жизни человека. Ни Диль-тей, ни Мюнстерберг, ни один из сторонников описательной психологии не отрицает, как мы видели, первого картезианского принципа, строго механического причинного объяснения эмоциональной жизни. Одни, как Мюнстерберг, допускают, что всякое чувство должно составить предмет исследования в категориях причинности и Б категориях цели. Другие, как Шелер? отдавая богу богово и кесарю кесарево, закрепляют за объяснительной психологией в качестве законной сферы ее владения всю область низших чувствований, а за описательной психологией духа— высшую сферу человеческих чувств. Это различие не меняет сути дела, не меняет основной идеи о неизбежности дуалистического рассмотрения эмоций.
К. Г. Ланге допускает, что, наряду с теми причинными эмоциями, которые он устанавливает в своем исследовании, возможно и такое изучение эмоций, которое в качестве их причины будет рассматривать воспоминания о прежнем страдании. Правда, это переносит вопрос не на почву физиологии. Эта задача другой науки об эмоциях. Но самоё допущение, что один раз в качестве причины эмоции будет названо воспоминание, а другой раз — вазомоторная реакция, самоё положение, что оба способа причин-
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
ного объяснени51 равноправны и самостоятельны, независимы друг о г друга, возвращают нас целиком и полностью к картезианскому учению о возможности двоякого рассмотрения эмоций — под углом зрения осмысленной связи с воспоминаниями и идеями и под углом зрения механической зависимости от телесных причин. Но разве это хоть чем-нибудь отличается от идеи Мюнстерберга о том, что всякое чувство можно понимать столько же в категории причинности, сколько и с интенциональной точки зрения?
К. Г. Ланге, вероятно, очень удивился бы, если бы узнал, что много лет спустя П, Нагори 12() повторит в сущности то же самое различие двух возможных способов рассмотрения психических явлений. Поскольку речь идет о раскрытии каузальной закономерности явлений, называемых психическими, рассмотрение не может быть не чем иным, как сознательным, методически последовательным, не связанным никакими метафизическими предрассудками, естественнонаучным, преимущественно физиологическим изучением органов чувств и мозга. Это просто ветвь естествознания, которую вместо психологии лучше называть физиологией. Но наряду с этим изучением существует и другой способ познания психической жизни, собственной задачей которого является не описание и не объяснение, не выяснение причинной связи, но реконструкция, восстановление, воссоздание всей конкретности переживаемого. Поскольку психические явления требуют причинного объяснения и допускают его, постольку они составляют предмет физиологического познания. Поскольку они постигаются во всем их внутреннем своеобразии, они не требуют и не допускают никакого выяснения причинной обусловленности и могут быть познаны только с помощью полного воспроизведения переживаний во всей их конкретности, идеалом которого является не объяснение, но тавтология. Научное познание не способно по существу прибавить ничего нового к тому, что непосредственно раскрывается в самом переживании Оно может только тавтологически утверждать, что единственное объяснение связи переживаний есть сама переживаемая связь.
К. Г. Ланге понимает, что различение психических и физических причин эмоции должно иметь далеко идущие следствия. Различные психические причины даже одних и тех же эмоций вызывают в сущности не тождественные явления. Страх привидения, например, принимает не ту форму, что страх перед неприятельской пулей (Г. Ланге, с. 60—61). Если продумать до конца эти утверждения Ланге, необходимо заключить, что истинная научная задача для данного ряда явлений не только в точном определении эмоциональной реакции вазомоторной системы на различного рода влияния, но и в совершенно закономерном выяснении форм или оттенков эмоции в зависимости от производящих ее причин. Если задача причинного объяснения не может быть признана второстепенной для естественнонаучного познания, то, очевидно, страх привидений и страх перед неприятельской
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
пулей как совершенно особые формы страха могут быть объяснены и научно познаны не иначе, как в связи со своими причинами. Очевидно, наряду с физиологическим объяснением эмоций, должно существовать и чисто психологическое. Но разве это не возвращает нас к картезианскому учению о возможности двоякого причинного рассмотрения страсти, причиняемой один раз движением низменных духов, а другой раз — идеей любимого или ненавистного предмета?
Между психическими и физическими эмоциями существует различие в причинах, а также в присутствии или в отсутствии сознания соответствующих причин. Причины и сознание их, как мы видели, не остаются безразличными по отношению к переживаемой эмоции, но придают ей всякий раз совершенно определенную и отличную от других форму. Если хотят различать эмоции на основании такого принципа (там же, с. 66), то, конечно, против этого ничего нельзя возразить. Совершенно естественно, что, оставаясь всецело на почве физиологии, Ланге не видит возможности провести точную границу между психическими и физическими причинами эмоций. Для него поэтому сходство между эмоциями различного происхождения (психическими и физическими) во многих, случаях так сильно и так бросается в глаза, что выступает гораздо более отчетливо, чем различие между ними. Но это все до тех пор, пока мы остаемся на почве физиологии эмоций. Очевидно, если мы станем изучать эмоции в другом, психологическом, аспекте, различие окажется гораздо более существенным, чем сходство.
У. Джемс и К. Г. Ланге, поскольку они выходят за пределы чистой физиологии и развертывают исследование в плане физиологической психологии, стремясь объяснить причинным образом эмоциональное переживание как таковое, смутно чувствуют, что не могут избежать того смешения каузальной и телеологической точек зрения, которое, по верному замечанию Мюнстерберга, составляет отличительную черту всей старой психологии. Когда Ланге, описывая сущность страха, называет наряду с пульсом и цветом лица силу речи и ясность мысли, причисляя их все к тому же ряду физических симптомов страха, он самым очевидным образом допускает смешение двух разнородных аспектов в изучении эмоций. Совершенно гак же и Джемс, изображая состояние гнева, которое он сводит к волнению в груди, приливу крови к лицу, расширению ноздрей, стискиванию зубов и стремлению к энергичным поступкам, явно смешивает интенциональный и каузальный подходы в исследовании эмоций. Ибо, строго говоря, что общего имеют между собой стискивание зубов и стремление к энергичным поступкам, нарушение пульса и затемнение мыслей?
В теории Джемса — Ланге содержится в скрытом виде требование дополнять способ рассмотрения эмоций другим способом, осуществленным описательной психологией чувств. Это явствует из следующего: Джемс, снова и снова продумывая свою теорию, как мы видели, приходит к утверждению, что в эмоциональных
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
проявлениях мы имеем не простые рефлексы, что они всегда предполагают в индивиде сознание того особенного значения и смысла, которое он влагает в данное внешнее впечатление. Страх, гнев и другие реакции и связанные с ними импульсивные действия возникают из того, что внешнее впечатление понимается индивидом и является для него предметом страха или гнева. Под этими словами охотно подписался бы Шелер, ибо они целиком содержат в себе идею интенциональной направленности эмоции на объект и необходимость выяснения смысловых связей и зависимостей, которые определяют и обусловливают всякий раз наши конкретные чувства.
Чтобы не оставалось никакого сомнения в том, что идея описательной психологии чувств содержится как внутренне необходимое звено в цепи картезианских рассуждений и в самой последовательной из всех объяснительных теорий эмоций — в гипотезе Джемса — Ланге, напомним учение Декарта о чисто духовных, интеллектуальных страстях, об эмоциях, которые могут совершаться во всем своем великолепии независимо от тела, то учение, в котором Сержи видит руины висцеральной теории. Эмоция, говорит он, согласно данному учению, непосредственно связана с представлениями и их игрой. В этом пункте картезианского учения Сержи справедливо видит переход физиологического направления в интеллектуалистическое и финалисти-ческое, переход к абсолютно новым точкам зрения, открывающим новые горизонты. Это новое направление, эти новые точки зрения, эти новые горизонты нами уже прослежены достаточно детально и хорошо нам знакомы. Они представляют собой не что иное, как методологическую систему описательной психологии чувств.
Равным образом и учение Джемса о независимых эмоциях, проистекающих из чистой активности нашей мысли, не может предположить ничего иного в качестве своего дальнейшего развития, кроме последовательной описательной психологии чувств, которая рассматривает эмоцию не в категориях причинности, но с интенциональной точки зрения — как духовную деятельность, с помощью раскрытия мира внутренних отношений, определяющих жизнь нашего духа. Что, кроме интуитивного понимания непосредственно раскрывающихся в переживании смысловых связей и отношений, остается на долю научного познания этих чисто спиритуалистических чувствований?
На этом мы можем закончить исследование проблемы причинного объяснения в современной психологии эмоций и резюмировать результаты, к которым оно нас приводит. Мы видели, что натуралистическая теория эмоций соблазняла научную мысль заключенной в этой теории возможностью истинного, т. е. причинного, познания природы человеческих чувствований. Это была та высшая точка, к которой устремлялись гипотезы Ланге и Джемса и в достижении которой они видели высшее торжество. Создание психологии эмоций как науки в собственном смысле
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
слова и опрокидывание метафизических учений а этой области казалось им непосредственно связанным с доказательством воз-можности строго причинного объяснения эмоциональной жизни. Но именно на проблеме причинности натуралистическая теория потерпела самую головокружительную катастрофу. Высшая точ-ка, к которой она устремлялась, оказалась пунктом ее крушения и »ибели. Проблема причинности расколола современную лсихоло-гию эмоций на две непримиримые части, внутренне предполагающие друг друга,
Причинное объяснение потребовало в качестве дополнения рассмотрения телеологического. Объяснение незаметным образом переросло в интуитивное понимание. Вместо ниспровержения метафизических учений психология должна была прибегнуть к ним как к своему последнему я единственному основанию. Столп и утверждение истины о учении об эмоциях были найдены в метафизике XVII в. Джемс объявил, что чисто описательная литература по этому вопросу, начиная от Декарта и до наших дней, представляет самый скучный отдел психологии, для того чтобы Дильтей мог обратиться к метафизической антропологии XVÎÎ в. как к единственному источнику живой психологии, путь к которой лежит через усовершенствование методов старого спиритуализма.
В этом смысле думается нам, Рибо, в общем очень снисходительно относящийся к теории Ланге и Джемса, глубже других понял n внутреннюю зависимость этой теории от картезианского учения, указав на то, что их теория привела к взятию назад несправедливых нападок на мысль Декарта, высказанную им в «Трактате о Страстях души», и внутреннюю несостоятельность этой теории, проявляющуюся яснее всего в постановке и решении проблемы причинности. «Единственный пункт,— говорит Рибо,— относительно которого я расхожусь с теорией .Джемса — Ланге, которая кажется мне наиболее приближающейся к истине попыткой объяснить факты со стороны тех, которые не допускают психологических сущностей, касается расположения теории, но не ее основания. Очевидно, что наши оба автора, бессознательно или нет, становятся на ту же дуалистическую точку зрения, как и те представители господствующего мнения, которым они возражают. Вся разница между ними зо взгляде на причины и следствия: одни видят причину з эмоциях, другие — в физических явлениях.
По-моему же, понятие о причине и следствии, всякое вообще отношение причинности должно быть исключено из этого вопроса и дуалистическое положение следует заменить унитарным монистическим. Учение Аристотеля о материи и форме мне кажется уже более верным, если под материей понимать соматические факты, а под формой — соответствующие им психические состояния. Впрочем, оба эти термина тесно связаны и могут быть разделены только путем абстракции. Благодаря существенной в старинной психологии традиции отношения души и тела изучались отдельно. Новейшая же психология не так смотрит на это. В
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
самом деле, если вопросу придать метафизическую окраску, то мы уже имеем дело не с психологией. Если же он остается в сфере экспериментальной, то тогда их нечего разделять, ибо они идут рука об руку. Сознание не должно быть разъединено с его физическими условиями: они составляют одно естественное целое, которое следует изучать как таковое.
Рассматривая отдельную эмоцию, мы находим, что движения лица и тела, вазомоторные волнения, дыхательные и секреторные изменения выражают объективно то, что соответствующее им состояние сознания, классифицированное по качествам на основании внутреннего наблюдения, выражает субъективно. Это одно и то же явление, выраженное в двоякой форме. Эта унитарная точка зрения, более соответствующая природе вещей и современным тенденциям психологии, избавляет нас, на мой взгляд, на практике от многих возражений и трудностей» (Т. Рибо, 1897, с. 107—108).
Самым замечательным в критике Рибо является разоблачение истинной сущности теории Джемса и Ланге. Рибо показывает, что их теория есть то, что она есть, т. е. просто вывернутая наизнанку классическая теория причинно-следственной зависимости между эмоциональными переживаниями и проявлениями. Вся парадоксальность данной теории заключается только в том, что она показывает нам изнанку классической теории. Но в сущности новая теория целиком сохраняет дуалистическую основу старой. И та и другая рассматривают эмоциональные переживания и проявления с точки зрения причинно-следственной зависимости. Вся разница между ними во взгляде на причины и следствия. Одни видят причину в эмоциях, другие—в физических явлениях. Причина и следствие поменялись местами, но члены причинно-следственной зависимости остались те же.
Т. Рибо прав и тогда, когда видит единственное средство преодоления дуалистичности и метафизичности теории Джемса — Ланге в полном устранении отношения причинности, понятия о причине и следствии из объяснения этого вопроса. Он предлагает дуалистическое понимание заменить монистическим, гипотезу параллелизма и взаимодействия — гипотезой психофизического тождества. Но тем самым проблема причинности в современной психологии эмоций непосредственно перерастает в психофизическую проблему; ее анализ и должен составить заключительное звено в нашем рассмотрении итогов, к которым нас привело исследование старой и новой картезианской психологии страстей в их внутренних отношениях друг к другу.
20
Первое, самое наивное и непосредственное впечатление, которое неизбежно возникает при ознакомлении с теорией Джемса— Ланге (с момента ее возникновения и до наших дней), заключается в представлении, что она непосредственно связана с каким-то
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
определенным решением психофизической проблемы в области учения об эмоциях. Поэтому указанная теория раньше всего внушает иллюзию материалистичности. Иллюзия неоднократно разоблачалась, но продолжает стойко держаться и сохраняется, возобновляясь у каждого нового исследователя, до самого последнего времени.
Уже сам Джемс должен был сопроводить свою теорию оправдательным тезисом: «Моя точка зрения не может быть названа материалистической». Очевидно, ему было ясно, что этот вопрос нуждается в разъяснении, что его теория может с первого взгляда представиться читателю как теория, ведущая к низменному, материалистическому истолкованию явлений эмоций. «В ней не больше и не меньше материализма,— говорит Джемс о своей теории,— чем во всяком взгляде, согласно которому наши эмоции обусловлены нервными процессами» (1902, с. 313). В общей форме это положение не вызывает ничьего возмущения, но в нем легко усматривают материализм, как только речь заходит о тех или других частных видах эмоции. «Такие процессы всегда рассматривались платонизирующими психологами как явления, связанные с чем-то чрезвычайно низменным. Но каковы бы ни были физиологические условия образования наших эмоций, сами по себе как душевные явления они все равно должны остаться тем, что они есть. Если они представляют собой глубокие, чистые, ценные по значению психические факты, то с точки зрения любой теории происхождения они останутся все теми же глубокими, чистыми, ценными для нас по значению, каковыми они являются с точки зрения нашей теории. Они заключают в самих себе внутреннюю меру своего значения, и доказывать при помощи предлагаемой теории эмоций, что чувственные процессы не должны непременно отличаться низменным, материальным характером, так же логически несообразно, как опровергать предлагаемую теорию, ссылаясь на то, что она ведет к низменному, материалистическому истолкованию явлений эмоций» (там же, с. 313).
У. Джемс был, конечно, совершенно прав, когда он с самого начала пытался таким образом выяснить отношение своей теории к материализму. Конечно, только наивному взгляду может показаться, что эта теория непременно содержит в себе материалистическое объяснение природы наших чувствований. Обусловленность психических процессов нервными процессами — непреложная истина для всей научной психологии, и любая физиологическая теория, .в чем бы она ни видела материальную причину нервных процессов, оставляет открытым вопрос о материалистическом или идеалистическом истолковании отношения между нервными и психическими процессами. В этом смысле периферическая теория эмоций действительно содержит в себе не больше и не меньше материализма, чем центральная или любая другая.
Поэтому ничем, кроме иллюзии, не может представиться нам точка зрения современной реактологической психологии и бихеви-
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
оризма, согласно которой теория Джемса должна рассматриваться как живое воплощение материалистической, естественнонаучной мысли. Если Джемсу приходилось защищать свою теорию от врагов, обвинявших его в материализме, то исследователям наших дней приходится защищать эту теорию от ее друзей и последователей, восхваляющих ее за материалистичность. До сих пор данная теория рассматривалась как революционная, ярко и выпукло подчеркивающая материальные, чисто физиологические корни психических состояний. До сих пор в ней склонны видеть проявление необычной смелости. Этим психология поведения наших дней оказывает теории Джемса такую же незаслуженную честь, как современные Джемсу противники — возводя на нее ничем не заслуженное обвинение.
Это представляется настолько очевидным и ясным после разъяснения Джемса и сказанного нами выше по поводу материалистического и идеалистического характера рассматриваемой теории, что вопрос кажется совершенно исчерпанным с самого начала путем простого разоблачения широко распространенной иллюзии. Но это не вполне так. Иллюзия остается иллюзией. Теория Джемса содержит в себе не больше и не меньше материализма, благодаря тому что она развивает гипотезу о периферическом происхождении эмоций, чем противоположная ей теория, настаивающая на их центральном происхождении. И все же вопрос гораздо более запутанный и сложный, чем может показаться с первого взгляда. Он никак не исчерпывается путем простого разоблачения иллюзии. Он настоятельно требует исследования.
Один факт, думается нам, имеет первостепенное значение для выяснения вопроса: несмотря на разъяснение самого Джемса о мнимой материалистичности его теории, она все же вошла в историю психологии как материалистическое истолкование эмоциональной жизни и разделила в этом отношении судьбу многих объяснительных теорий, которые, по верному замечанию Диль-тея, не раз связывались с материализмом. Последний во всех своих оттенках есть объяснительная психология. Всякая теория, полагающая в основу связь физических процессов и лишь включающая в них психические факты, есть материализм (В. Дильтей, 1924, с. 30).
Историческая судьба теории Джемса выразилась прежде всего в том, что она не только была воспринята наиболее радикальным крылом современной естественнонаучной психологии, но и породила по своему образу и подобию влиятельное и мощное направление, которое принято называть психологией реакции, или поведения. В сущности теория Джемса, как мы показали выше, предвосхитила учение об условных рефлексах как об основе поведения. Мы уже приводили мнение одного из исследователей о том, что вся современная психология реакций построена по образу и подобию висцеральной гипотезы Джемса — Ланге. Таким образом, стихийно стремящаяся к естественнонаучному матери-
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
ализму биологическая и механистическая психология оказалась прямой продолжательницей дела Джемса. Теория Джемса, однако, оказалась способной войти в контакт со спиритуалистическими направлениями психологии. Если связь этой теории с естественнонаучной психологией становится сама собой понятной в свете объединяющих их натуралистических и механистических принципов, то ее связь со спиритуалистическими направлениями нуждается в выяснении.
Эта связь становится понятной только тогда, когда мы вспомним уже не раз отмеченный нами факт, что противоположные полюсы современной психологии внутренне соединены между собой и предполагают друг друга, что их соединение восходит к Декарту, который, как мы выяснили, может считаться отцом механистической психологии и спиритуалистической психологии, не исключащих, но дополняющих друг друга. Мы не раз видели, как в последовательно механистическом объяснении какого-либо вопроса спиритуалистическая теория находила главное основание для собственных построений. Такую же роль играет теория Джемса —Ланге а современной спиритуалистической психологии, ярчайшим примером которой может служить психология А. 5ер-гсона.
Прежде чем выяснить отношение Бергсона к теории Джемса — Ланге и связь, с помощью которой он включает эту теорию в свою психологию чувства, мы должны в соответствии с интересующей нас сейчас психофизической проблемой подчеркнуть этот именно аспект теории. Воспользуемся известными тезисами Бергсона о психофизическом параллелизме. В них содержится в сжатом виде основной взгляд этого великого философа современности еа метафизические основания психологии.
1. Если, говорит Бергсон, психофизический параллелизм не отличается ни строгостью, ни полнотой, если не существует абсолютного соответствия между каждой определенной мыслью и определенным мозговым состоянием, то дело опыта отмечать с растущей приближенностью те именно пункты, где начинается и где кончается параллелизм.
2. Если такое опытное исследование возможно, оно будет измерять все точнее и точнее отклонение между мыслью и физическими условиями, в которых эта мысль работает. Другими словами, оно будет все лучше и лучше разъяснять нам отношение человека — существа мыслящего к человеку — существу живущему и этим самым разъяснять то, что можно назвать значением жизни.
3. Если значение жизни может определяться эмпирически все с большей и большей точностью и полнотой, то возможна и метафизика позитивная, т. е. бесспорная и способная к прямолинейному и бесконечному прогрессу.
В приведенных тезисах выражена не только основная цель метафизической психологии, но и метод, с помощью которого она пытается достигнуть цели, и предпосылки этого метода. Пред по-
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
сылки и должны нас интересовать в первую очередь, ибо в них оаскрывается значение психофизической проблемы для всей спиритуалистической психологии и то место, которое она занимает з системе прикладной метафизики. Она сводится к эмпирическому определению значения жизни и составляет основную задачу метафизической психологии. Таким образом, предполагался, что значение жизни будет возрастать, по мере того как мы сумеем все с большей и большей полнотой отмечать и констатировать взаимное расхождение духовного и телесного в человеке.
Несомненная правота такой постановки вопроса о психофизическом параллелизме в том, что, как отметил Г. Белло |21 во время дискуссии по тезисам Бергсона, она не только возвращает нас к нерешенным проблемам картезианской метафизики, но пытается поставить их на твердую, научную почву фактического исследования. Эту тенденцию современной философии — перенести решение ряда центральных философских проблем в область конкретного научного знания, равно и встречную тенденцию современной научной психологии — сознательно включить в круг психологических исследований ряд философских проблем, непосредственно содержащихся в эмпирическом исследовании, мы уже отмечали выше как одну из самых знаменательных тенденций нашей науки, неуклонно ведущую к сближению философии с психологией и глубочайшему преобразованию всего строя и содержания современного философского и психологического исследования. В известном смысле, повторяем, и настоящее исследование порождено стой тенденцией и пытается найти в ней свое внутреннее оправдание.
Метод Бергсона является новым, говорит Белло по поводу приведенных тезисов, скорее благодаря оригинальному и остроум-лому употреблению, какое сделал из него автор, чем сам по себе. Едва ли нужно напоминать здесь, что большая часть картезианской метафизики была вызвана проблемой отношений души и г ела. Картезианцы ставили славной задачей перенести эти отношения в область постижимости, тогда как Бергсон единственный остается на почве фактов, и именно на констатировании известной нерегулярности взаимных психофизиологических отношений он хочет вывести необходимость спиритуалистической гипотезы.
А. Бергсон в ответе на сделанные ему возражения Белло не только не счел нужным отвергать связь между предлагаемым им способом защиты спиритуалистической гипотезы и картезианским, но и возражал против противопоставления предложенного им метода защиты спиритуалистической гипотезы методу Декарта. Бергсон полагает, что критерий постижимости у картезианских философов был гораздо более эмпирическим, чем они сами думали. Он полностью соответствовал углублению их собственного опыта. Но наш опыт гораздо более обширен. Он так расширился, что мы должны были отказаться — вот уже скоро столетие — от надежды на универсальную математику. Постижимость распространяется, таким образом, мало-помалу на новые понятия, сами
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
подсказанные опытом. «Имели бы картезианцы, если бы они сейчас воскресли, то же самое представление о постижимости?» — спрашивал Бергсон, полагая, что окажется неверным методу Декарта, требуя пересмотра картезианского учения в том именно направлении, в котором бы потребовал, без сомнения, этого пересмотра и философ-картезианец, имея перед собой более гибкую науку и допуская в явлениях природы сложность организации, которую трудно обратить в математический механизм. Если методом называть известное положение разума относительно своего предмета, известное приспособление форм исследования к их материи, то это не значит оставаться верным методу, сохраняя его приемы, в то время как материалы, которыми этот метод оперирует, радикально изменились. Остаться верным известному методу — значит постоянно преобразовывать форму по материи, так чтобы всегда сохранять ту же самую точность приспособления.
Таким образом, Бергсон совершенно сознательно идет в защите спиритуалистической гипотезы по пути, начертанному Декартом. Отличие метафизики Бергсона от картезианской заключается только в том, что он пытается усовершенствовать метод, расширить границы постижимости в соответствии с более богатым научным опытом и, отказываясь от введенных Декартом конкретных приемов исследования, остается верным его методу, приспосабливая его к современному научному знанию. А. Бергсон, по его собственным словам, только принимает науку в ее теперешней сложности и, имея материалом эту новую науку, возобновляет усилие, аналогичное тому, которое делали древние метафизики, опираясь на науку более простую. Он порывает с математическими рамками, он считается и с науками биологическими, психологическими, социологическими и на этом широком базисе строит новую метафизику. В этом единственное отличие его спиритуализма от картезианского. Основной метод Декарта— метод явственного постижения совершенной разделенности духа и тела, перенесенный на почву современного научного знания и превратившийся в метод опытного исследования отклонений мысли от физических условий, в которых она работает, и является методом Бергсона. После этого у нас не должно возникнуть особенных затруднений в понимании того способа, с помощью которого Бергсон включает теорию Джемса — Ланге в свою спиритуалистическую концепцию. Напротив, следует скорее удивляться тому, с какой точностью и с каким совпадением даже в деталях восстанавливается в новой исторической обстановке, в новом научном выражении во всей полноте логическая структура картезианского учения о страстях души, в которой спиритуалистический принцип уравновешивается механистическим. Этого же логического равновесия достигает Бергсон с помощью дополнения своей спиритуалистической концепции механистической теорией эмоций.
В исследовании интенсивности психологических состояний,
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
которое Бергсон предпосылает как введение анализу проблемы свободы воли, он всецело принимает теорию Джемса относительно центростремительного происхождения ощущений усилия. Он применяет теорию органических ощущений как основы переживания интенсивности психических состояний, с одной стороны, к вниманию с сопровождающим его интеллектуальным усилием, с другой — к бурным или острым эмоциям (гнев, страх, некоторые разновидности радости, печали, страсти и желания). Физиологические движения, сопровождающие внимание, составляют не причину и не результат явлений, но часть его, как бы выражают внимание протяженным в пространстве. При напряжении внимания, когда его работа выполнена, нам еще кажется, будто мы сознаем возрастающее напряжение души, растущие нематериальные усилия. Проанализируйте это впечатление, и вы в нем обнаружите одно только чувство мускульного напряжения, расширяющегося пространственно или изменяющего свою сущность; например, напряжение переходит в давление, усталость и боль.
Бергсон не видит никакого существенного различия между напряжением внимания и тем, что можно было бы назвать усилием душевного напряжения, например острым желанием, яростным гневом, страстной любовью, бешеной ненавистью. Поэтому интенсивность сильных эмоций есть не что иное, как сопровождающее их мускульное напряжение. Бергсон цитирует в качестве замечательного данное Дарвином и приводимое Джемсом описание физиологических симптомов страха: «Мы, конечно, не согласны с Джемсом,— говорит Бергсон,— что эмоция страха сводится к сумме этих органических ощущений: в чувство гнева всегда входит несводимый психический элемент, хотя бы это была только идея ударить или бороться, о которой говорит Дарвин и которая придает стольким различным движениям общее направление. Но если эта идея определяет направление эмоционального состояния и ориентацию сопутствующих движений, то возрастающая интенсивность самого состояния, нам кажется, есть не что иное, как все более и более глубокое потрясение организма. Исключите все следы потрясения организма, все слабые попытки мускульного сокращения, и от чувства гнева у вас останется одна только идея, или, если вы не хотите отказаться от эмоции, эмоция, лишенная интенсивности».
Последние слова Бергсона не оставляют никакого сомнения в том, что его несогласие с Джемсом (Бергсон видит это несогласие в наличии несводимого к периферическим ощущениям психического элемента — идею ударить или бороться) чисто иллюзорно: и Джемс признавал всегда наличие такой идеи в эмоции, но только отказывал ей, точно так же, как это делает и Бергсон, в специфическом качестве переживаемого чувства, оставляя за ней лишь право называться чисто интеллектуальным состоянием. Но ведь то же самое точь-в-точь делает и Бергсон. Его утверждение: исключите все следы потрясения организма, все слабые попытки мускульного сокращения, и от чувства гнева у нас останется одна
315
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
только идея — буквально повторяет утверждение Джемса: подавите в себе внешнее проявление страсти, и она замрет в вас, вычтите одно за другим из этого состояния нашего сознания все ощущения связанных с ним телесных симптомов, и в конце концов от данной эмоции ничего не останется; гнев будет совершенно отсутствовать, и в остатке получится только спокойное, бесстрастное суждение, всецело принадлежащее интеллектуальной области, т. е. та идея ударить или бороться, о которой говорит Бергсон.
Положение Бергсона даже по синтаксической структуре совершенно аналогично такому же утверждению Ланге: уничтожьте у испуганного человека все физические симптомы страха — что тогда останется от его страха? Бергсон цитирует Спенсера, который говорит, что интенсивный страх выражается в крике, в усилии скрыться или спрятаться, в подергиваниях или в дрожи. Мы идем еще дальше, говорит Бергсон, и утверждаем, что эти движения составляют часть самого чувства страха; они превращают чувство страха в эмоцию, способную проходить через различные степени интенсивности. Подавите всецело эти движения — и более или менее интенсивный страх сменится идеей страха, интеллектуальным представлением опасности, которую нужно, избегнуть. То же самое можно сказать про острое чувство радости, печали, желания, отвращения, даже стыда, причина интенсивности которых коренится в автоматических реактивных движениях, производимых организмом и воспринимаемых сознанием.
С этой точки зрения Бергсон не видит существенного различия между глубокими чувствами, например чувством жалости, эстетическим чувством и другими, и острыми сильными эмоциями, которые только что были названы. Сказать, что любовь, ненависть, желание возрастают по силе,— значит сказать, что они проецируются наружу, что они излучаются на поверхность, что периферические ощущения заменяют внутренние элементы. Но независимо от того, каковы эти чувства, поверхностные или глубокие, резкие или обдуманные, их интенсивность всегда состоит из множества простых состояний, которые наше сознание смутно различает.
А. Бергсон, таким образом отказываясь, по его собственным словам, видеть в аффективном состоянии что-нибудь иное, кроме психического выражения сотрясения организма или внутреннего отклика на внешние причины, полностью становится на точку зрения Джемса.
Теория Джемса—Ланге находит себе столь же прочное место в спиритуалистической психологии чистого духа, как и в естественнонаучной психологии поведения. Если мы спросим, какую функцию может выполнять в спиритуалистической психологической системе эта теория, чем она может подкреплять психологию духа, какую вспомогательную задачу она может решать в общей защите метафизической гипотезы, какова ее роль в этой систе-
УЧЕНИЕ ОБ ЭМОЦИЯХ
ме,— короче говоря, для чего она нужна возрождаемому картезианскому методу, мы не сумеем дать другого ответа, кроме указания, что натуралистическая теория эмоций выполняет в неокартезианском учении совершенно ту же роль, какую она выполняла в учении самого Декарта: принизить страсти — этот основной феномен двойственной природы человека — до простых пр-яг,лспий бездушного автоматизма нашего тела и тем самым расчистить путь к признанию абсолютно индетерминированной, свободной, не зависящей от тела духовной воли,
А. Бергсон поэтому совершенно прав, когда говорит, что, зашищая спиритуалистическую гипотезу, он притязает на продолжение работы картезианцев, но считаясь с большей сложностью теперешней науки. Вот почему мы вправе рассматривать тот факт, что он включает з психологию чувств теорию Джемса-—Ланге, т1Лень важным в симптоматически принципиальном отношении. Факт указывает на то, что теория Джемса — Ланге, представляющая собой, как мы видели, развитие одной лишь несамостоятельной части картезианского учения, приобретает свой смысл и ставное значение, только будучи вновь возвращена в состав этого целого. Таким образом, картезианское учение, включающее з себя прототип всех механических теорий эмоциональной жизни, с одной стороны, и учение Бергсона, воссоединяющее натурали-^"ическую я спиритуалистическую части старой концепции на научной почве современного естествознания, с другой, освещают нам философскую природу рассматриваемой теории. Они показывают, чем она была при зарождении, до того, как отдифференци-ровалась и отпочковалась от сложного идейного целого, в составе которого она возникла, и чем она неизбежно должна стать при »юлном завершении, будучи вновь включена з целую систему, органическую и оторванную часть которой она составляет. Самое замечательное, что эта теория, как мы уже отмечали, сохраняет з -свой, спиритуалистической системе ту же самую роль, которую ; на выполняла в картезианском учении. Она низводит до уровня простого автоматизма наши страсти, для того чтобы высоко зознести над ними свободную деятельность духа.
Что это действительно так, мы можем убедиться из исследования Бергсона, посвященного отношениям между духом и телом. Здесь Бергсон целиком 'принимает и доводит до логического предела чисто механистическое воззрение на деятельность мозга. Он стремится доказать, что мозг есть только орудие действия, орган, способный создавать двигательные автоматизмы, но не содержащий в себе никаких других возможностей. Вполне согласно с духом механистического естествознания Бергсон старается проследить шаг за шагом прогресс внешнего восприятия, начиная с амебы и кончая высшими позвоночными. Он находит, что уже в состоянии простого комочка протоплазмы живая материя обладает раздражимостью и сократимостью, что она отзывается на внешние влияния, реагирует на них механически, физически и химически. Поднимаясь выше в ряду организмов, мы замечаем
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
физиологическое разделение труда, появление дифференциации и соединение в систему нервных клеток. Вместе с тем животные начинают реагировать на внешнее раздражение более разнообразными движениями, но все время речь продолжает идти об автоматической двигательной реакции.
У высших позвоночных создается, без сомнения, коренное различие между чисто автоматическими актами, которыми всегда заведует спинной мозг, и сознательной активностью, которая требует вмешательства головного мозга. И можно было бы вообразить, что здесь полученное извне впечатление, вместо того чтобы распространяться в виде движений, одухотворяется в познание. Но достаточно сравнить строение головного и спинного мозга, чтобы убедиться, что между функциями головного мозга и рефлекторной деятельностью спинного существует лишь различие в сложности, а не по существу, полагает Бергсон.
Это основная идея философии Бергсона. Функции головного мозга по существу, принципиально ничем не отличаются от рефлекторной деятельности спинного. Это значит, что все развитие восприятия, начиная с амебы и кончая высшими позвоночными и человеком, не приводит к возникновению ничего существенно нового, если рассматривать с точки зрения организации физиологических условий. Развитие есть только усложнение того автоматизма, который уже заложен в организме амебы, и разница между функциями головного мозга человека и раздражимостью и сократимостью простого комочка протоплазмы только в сложности, но не в существе. Не видеть принципиального различия между деятельностью головного мозга и спинного, сводить, далее, рефлекторную деятельность спинного мозга к большему разнообразию двигательных автоматизмов по сравнению с активностью амебы — значит отрицать развитие как процесс непрерывного возникновения новообразований, значит сводить всю высшую церебральную деятельность к автоматизму простого рефлекса и еще ниже — к раздражимости протоплазмы.
В задачу настоящего исследования ни в какой мере не входит анализ бергсоновского учения об отношении тела к духу. Для нас важно только, завершая рассмотрение судьбы картезианского учения о страстях в современной психологии, показать, что это учение поляризовалось в „отношении заключенных в нем противоречивых принципов и нашло свое воплощение в крайних механистических и спиритуалистических концепциях современной психологии.
К ВОПРОСУ О ПСИХОЛОГИИ ТВОРЧЕСТВА АКТЕРА1
Вопрос о психологии актера и театральном творчестве в одно и то же время чрезвычайно старый и совершенно новый.
С одной стороны, не было, кажется, ни одного сколько-нибудь значительного театрального педагога или критика, ни одного вообще человека театра, который так или иначе не ставил бы этого вопроса и который в практической деятельности, игре, преподавании, оценках не исходил бы из того или иного понимания психологии актера. Многие из театральных деятелей создали чрезвычайно сложные системы актерской игры, где нашли конкретное выражение не только чисто художественные устремления их авторов, не только каноны стиля, но и системы практической психологии актерского творчества. Такова, например, известная система К. С. Станиславского, полного теоретического оформления которой мы, к сожалению, до сих пор еще не имеем.
Если попытаться проследить истоки театральной психологии, они уведут нас далеко назад, и мы увидим большие и трудноразрешимые проблемы этой области, которые в течение столетий в различной форме волновали умы лучших представителей театра. Тот вопрос, который ставит Д. Дидро2 в знаменитом «Парадоксе об актере», уже предвосхищает самые острые споры между различными современными театральными системами, а он, в свою очередь, был предвосхищен рядом театральных мыслителей, которые задолго до Дидро ставили его в несколько иной форме, но в той же плоскости и так же, как его ставит Дидро.
Есть что-то основное в этой постановке вопроса, и, когда внимательно начинаешь изучать ее историческое развитие, неизбежно убеждаешься: очевидно, она коренится в самой сущности актерского творчества, как оно раскрывается непосредственному пониманию, которое еще всецело руководится наивным изумлением перед новым психологическим феноменом.
Если, таким образом, в театральных системах проблема психологии актера при всех изменениях сохранила в качестве центрального парадокс об актерской эмоции, то уже в новое время к той же самой проблеме были проложены пути от исследований другого рода. Новые исследования начинают вовлекать актерскую профессию в общий круг исследований по психологии профессий, выдвигая на первый план психотехнический подход к актерскому ремеслу. В центре внимания обычно вопрос о том, как должны быть развиты некоторые общие
Л. С. ВЫГОТСКИЙ
качества и черты человеческой одаренности, чтобы обеспечить их носителю успех в области театрального творчества. Создаются тесты для исследования фантазии, моторики, словесной памяти, возбудимости актеров, на этом основании составляется професси-ограмма актерского труда совершенно по тому же принципу, по каком} составляются аналогичные психограммы всякой другой профессии, и затем по реестру установленных качеств подбираются к данной профессии люди, наиболее соответствующие этому списку.
Только в самое последнее время мы замечаем попытку преодолеть недостатки того и другого подхода к интересующей нас проблеме к поставить ее по-новому. В этом смысле и имеются в виду работы нового типа, в этом смысле мы и назвали проблему психологии актера вопросом совершенно новым и почти не исследованным.
Легче всего определить новый подход к старой проблеме путем противопоставления его двум прежним направлениям. Они имеют обший недостаток сверх того своеобразного коренного методологического порока," который характеризует каждое из них в отдельности и который до известной степени является противоположным в одной и другой системе исследования,
Общий недостаток прежних направлений — полный эмпиризм, попытка исходить из того, что есть на поверхности, констатировать факты, непосредственно схваченные, возводить их в ранг научно вскрытой закономерности. И хотя эмпирика, с которой имеют дело люди театра, есть часто область явлений, глубоко своеобразных и чрезвычайно значительных в общей сфере культурной жизни, хотя здесь оперируют такими фактами, как сценические создания великих мастеров, научное значение этих материалов не выходит за пределы собирания фактических данных и общих размышлений к постановке проблемы, Таким же радикальным эмпиризмом отличаются и психотехнические исследования актерского труда, которые в одинаковой мере не умеют подняться над непосредственно фактическими данными и охватить их общим, заранее заданным методологическим и теоретическим пониманием предмета.
Кроме того, как уже сказано, у каждого из этих направлений есть особый недостаток,
Сценические системы, идущие от актера, от театральной педагогики, от наблюдений, полученных на репетициях и во время спектакля, и являющиеся обычно огромными обобщениями режиссерского или актерского опыта, ставят во главу угла специфические, своеобразные, присущие только актеру особенности переживания, забывая о том, что эти особенности должны быть поняты на фоне общих психологических закономерностей, что актерская психология составляет только часть общей психологии и в абстрактно-научном, и в конкретно-жизненном значении этого слова. Когда же эти системы пытаются опереться на общую психологию, попытки оказываются более или менее случайной
К ВОПРОСУ О ПСИХОЛОГИИ ТВОРЧЕСТВА АКТЕРА
связью на манер той, которая существует между системой Станиславского и психологической системой Т. Рибо.
Психотехнические исследования, напротив, упускают из виду всю специфичность, все своеобразие актерской психологии, видя в творчестве актера лишь особое сочетание тех самых психических качеств, которые в другом сочетании встречаются в любой профессии. Забывая, что деятельность актера сама есть своеобразное творчество психофизиологических состояний, и не анализируя эти специфические состояния во всем многообразии их психологической природы, исследователи-психотехники растворяют проблему актерского творчества в общей и притом банальной тестовой психологии, оставляя без внимания актера и все своеобразие его психологии.
Новый подход к психологии актерского творчества характеризуется прежде всего попыткой преодолеть радикальный эмпиризм одной и другой теории и постигнуть психологию актера во всем качественном своеобразии ее природы, но в свете более общих психологических закономерностей. Вместе с этим фактическая сторона вопроса приобретает совершенно иной характер — из абстрактной она становится конкретной.
Если прежде свидетельство того или иного актера, той или иной эпохи всегда рассматривалось с точки зрения вечной и неизменной природы театра, то сейчас исследователи подходят к данному факту прежде всего как к историческому факту, который совершается и который должен быть понят раньше всего во всей сложности его исторической обусловленности. Психология актера ставится как проблема конкретной психологии, и многие непримиримые точки зрения формальной логики, абстрактные противоречия различных систем, одинаково подкрепленных фактическими данными, получают объяснение как живое и конкретное историческое противоречие различных форм актерского творчества, менявшихся от эпохи к эпохе и от театра к театру.
Например, парадокс об актере Дидро заключается в том, что актер, изображающий сильные душевные страсти и волнения на сцене и доводящий зрительный зал до высшего эмоционального потрясения, сам остается чуждым и тени этой страсти, которую он изображает и которой потрясает зрителя. Абсолютная постановка вопроса Дидро звучит так: должен ли актер переживать то, что он изображает, или его игра является высшим «обезьянством», подражанием идеальному образцу? Вопрос о внутреннем состоянии актера во время сценической игры — центральный узел всей проблемы. Должен или не должен актер переживать роли? Этот вопрос подвергался серьезным обсуждениям, причем в самой постановке вопроса предполагалось, что он допускает единое решение. Между тем уже Дидро знал, противополагая игру двух актрис — Клерон3 и Дюмениль , что они являются представительницами двух различных и одинаково возможных, хотя и противоположных в известном смысле, систем актерской игры.
В той новой постановке вопроса, о которой мы говорим,
