Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА ХХ ВЕКА.docx
Скачиваний:
146
Добавлен:
08.09.2019
Размер:
680 Кб
Скачать
☆

2. Принцип верности вещам

Провозглашенный Ивановым еще в 1908 г. «принцип верности вещам, каковы они суть в явлении и в существе своем», укреп­ляется и развивается в его статьях как принцип «истинного» символизма. Чем яснее выявлялась для символистов неосуществи­мость их эсхатологических надежд, чем более отодвигался в буду­щее их теургический идеал, тем более определенно формулиро­вался у Вяч. Иванова принцип выражения великого — в малом, вечного — в преходящем: искусство «представляет малое и творит его великим, а не наоборот»; «истинному символизму свойствен­нее изображать земное, нежели небесное: ему важна не сила звука, а мощь резонанса» . Вяч. Иванов не спускался со своих высот до прямой полемики с эпигонами, как это делали Белый и Эллис, но подобные рассуждения были прямо направлены против символистских абстракций, которые культивировались эпигонами.

Вяч. Иванов неизменно стремится определять искусство по его собственным, а не внеположным ему законам («нам важно прежде всего, чтобы символизм был в полной мере искусством» ). Разумеется, он вовсе не отрекается от мысли о началь­ном и конечном теургическом назначении поэта — «ознаменователя сокровенной связи сущего». Символ для него и есть пря­мой носитель этой связи; символизм в идеале — «упреждение той гипотетически мыслимой» эпохи языка, когда он обнимает две стихии — «речь об эмпирических вещах» и «иератическую речь пророчествования». Но это именно «упреждение», да еще лишь — «гипотетически мыслимой» эпохи. Пока же символ —направление, тяготение, «теургическое томление», «слово, стано­вящееся плотию, но не могущее ею стать», «дело, которого алчет символизм, не смертное и человеческое, но бессмертное и божественное делок Таким образом, у Иванова речь идет вовсе не о подчинении искусства религии, как это понял и резко отверг Брюсов в своих иронических выпадах, направленных прежде всего против Иванова («О речи рабской в защиту поэзии»), но о роли символа на уровне искусства. Вяч. Иванов всячески предостерегает от навязывания символу внеположного ему содержания, т. е. от превращения его в знак, в иероглиф, за которым надо прочитывать нечто иное. Символ— «не мертвый слепок или идол» иной реальности, он живая связь и единство разных планов жизни и сам — живая реальность, иначе — нет искусства: «... ибо, если бы оно состояло в наложении на план низшей реальности некоего чуждого ей содержания, по­черпнутого из плана реальностей высших, то не было бы того взаимопроникновения начал нисходящего и приемлющего, какое создает феномен красоты» .

Если для Бердяева, отделившего предметный мир от мира высших реальностей, «любовь к творчеству есть нелюбовь к миру», т. е. к миру предметному, то для Иванова творчество именно и предполагает как основной постулат — любовь к миру. Художник формует «вещественный субстрат», не совершая «на­силия над вещами», «мистической идеализации», а «выявляя и осуществляя низшую реальность, естественно и благодарно рас­крытую к приятию в себя соприродной высшей жизни».

Идея единства вселенской жизни, соотнесенности малого и ве­ликого,— вот что, по Вяч. Иванову, определяет общесимволистский закон «соответствий»: «Так форма становится содержанием, а содержание формой; так, нисходя от реальнейшего и таинственного к реальному и ясному (ибо до конца воплощенному, поскольку осуществление есть приведение к величайшей ясности) возводит художник воспринимающих его художество «a realibus ad realiora». Этот вывод имел для сим­волистской эстетики общезначимую ценность.

А. Белый в книге «Символизм» и в ряде других работ также развивал мысль о нераздельном единстве содержания и формы в символистском искусстве. Причем, если когда-то в ранних статьях («Окно в будущее», «Маска» и др.) он рассматривал сим­вол лишь как оболочку идеи, то позднее стал говорить о реаль­ности символа, о самоценности его существования, не поддающе­гося ни эмоциональному, ни дискурсивному толкованию.

Принцип «верности вещам» был наиболее плодотворной идеей символизма. Именно здесь концентрируются те свойства симво­лизма, которые определяют его место в русской литературе. Вместе с тем именно здесь становятся особенно ясны и слабости символизма. На практике очень тонка грань, которая отделяет символический образ, открывающий собой многозначное единство, «тайну», — от образа, скрывающего в себе некую мистическую идею, служащего ей оболочкой, внешним обозначением. Эллис пи­шет: «Только углубление в мир явлений дает возможность до­стичь-идеи; следовательно, созерцание должно отправляться не от реального, а сквозь реальное, сквозь видимое, к бесконечному и невидимому. Явление имеет смысл... лишь как отблеск иного таНЕственно-скрытого, совершенного мира».

Эта маленькая «поправка» к формуле Иванова (не «от», а «сквозь») существенно меняет дело, в принципе опровергая ива­новское понятие символа. Единство как основная идея символа оказывается разрушенным, символ предстает в качестве знака, эмблемы.

Самый отвлеченный из символистов Юргис Балтрушайтис в своем творчестве наиболее последовательно выразил эту особен­ность символизма — стремление уйти от единичного и конкрет­ного прямо в мир вечных идей:

О, блаженство — миг от мига В полноте не различать! Звенья жизненного ига Бесконечно размыкать!

Словами Вяч. Иванова это жожно охарактеризовать как «бег­ство. .. от красочных преломлений спектра к белизне слиянности. Утрата жизненных граней, расплавление «мигов» реаль­ности в неразличимой «полноте» неизбежно оборачивается в поэзии пустотой — отсутствием реального содержания и распы­лением формы: вместо чаемого взлета, прямого прорыва к сущ­ностям возникает условность символической метафоры, пустота жаргона. Вяч. Иванов писал: «Метод Балтрушайтиса, символиста по всему своему душевному складу... далеко не всегда метод чистого символизма. В самом деле, символизм избегает соединять вещи но родовому признаку. Сочетает скорее разнородное, пред­почитает ознаменование наименованию, ставит себе целью вы­явить идею как акт, через изображение преимущественно отдель­ного явления, которое он определяет, — и притом в ее взаимо отношении с другими идеями» . Со свойствами поэта, уводящими в сторону от «чистого символизма», Вяч. Иванов связывает и од­нообразие поэтической речи Балтрушайтиса, употребление стати­ческих символических терминов или иероглифов (отвлеченных, как «явь», «грань» и т. д., или конкретных, как «колос», «молот», «посох», но равно теряющих собственный внутренний смысл и превращающихся в знаки иного).

Такое превращение символа в иероглиф постоянно существует в символизме как потенциальная опасность, приводящая к разру­шению цельности образа и к возникновению символического «жаргона». Холодноватая отвлеченность Балтрушайтиса или от­чаянные, неосуществимые попытки прямой передачи духовного содержания (минуя предметную реальность) позднего Белого равно вступают в противоречие с тем «чистым» символизмом, о котором говорил Вяч. Иванов. Блок пишет о том, что образы, с которыми, «возились» символисты, не доведя их до воплощения, до ясности, становятся «метафорой, расхожей монетой». Все это проявилось в полной мере в произведениях эпигонов символизма.

Можно взять для примера хотя бы стихи Чулкова, рабски повторяющие всю структуру блоковского стиха (его образы и ритмико-синтаксическое строение), чтобы ясно увидеть процесс эпигонского умерщвления символизма. Чулков добросовестно вос­производит блоковскую образность, но получается нечто очень далекое от Блока:

И лампады догорали За окном — Полутемные печали Пали ниц.

Обручил нас повой тайной Твой отец.

и т. д.

Или:

И я руки твои целовал В неразгаданной злой тишине; Кто-то звонкой косою бряцал, Песню пел о щербатой луне...

и т. д.

Здесь за расхожими метафорами — пустота, это именно сим­волистский «жаргон», а не символистская поэзия. В стихотворе­нии «Нищие» Чулков пытается создать мир, близкий к миру «Пепла» Андрея Белого:

«Русская литература XX века». Под ред. Венгерова, вып. 3, стр. 310.

Поэзия «теургов» и принцип «верности вещам»

Нищие в дверь не решатся стучать. Вечером бродят под окнами тайно; Если же дверь распахнется случайно, Надо бежать! Нищие с видом безумным.

Но у Белого в «Пепле» создается единство многозначного со­держания. Это, во-первых, очень реальный мир разоряющейся, нищей России; во-вторых, это мир собственной души поэта, взвих­ренной, отчаявшейся, «стертой пространствами»; в-третьих, это возведенные в новую степень общения образы-символы русской поэзии. В стйхах Чулкова ничего подобного нет — ни «высшего», ни «низшего» планов, ни их взаимодействия. Есть только набор привычных знаков, «жаргон».

И внутри самого символизма, а не только на его эпигонской периферии, может «вымываться» идея «верности вещам». Это происходило при установлении «точных» соответствий «низшего» и «высшего» планов, чему способствовали оккультные увлечения Белого и Эллиса. Если Вяч. Иванов стремился наметить гибкую систему соотношений материального и духовного, то Эллис заяв­лял: «Сущность символизма — установление точных соответствий между видимым и невидимым мирами» .

Установление «точных» соответствий и превращает символ в знак. И хотя Эллис также говорит о реальности, он вспоминает о ней лишь для того, чтобы сразу совершить «сквозь» нее «вос­хождение» в сверхреальное: «Говоря языком теософии, наше вос­хождение есть переход от низшего физического идеала к астраль­ному и ментальному, на котором созерцание подлежит уже иным законам и на котором все прежние «реальности» окажутся при­зраками».

У Вяч. Иванова «внутренний канон» («восхождение») сопро­вождается обратным движением («нисхождением»). Декларация Эллиса статически безнадежна: ясно, что из того мира, где «созер­цание подлежит иным законам», а реальность оказывается только призраком, обратный путь к «вещам» закрыт. «Призраки» реаль­ности могут послужить только знаками, намеками, иероглифами для иного содержания, подлежащего иным законам.

Так совершается тот процесс, против которого резко протесто­вал Брюсов: поэзия становится «служанкой» — и не религии даже, а теософии. Как окончательный довод в пользу символизма Эллис приводит следующий аргумент: «Ведь в последних выводах лишь символизм приводит к теургии, практическому оккультизму и магии и лишь потому, что он в иных формах искони облекал их всесторонне и был их орудием, их периферией и в то же время самой сокровенной их сигнализацией...».

Подобного рода попытки смешать теургию (по Иванову, «не­досягаемый идедл теургического творчества») с «практической» магией («покушением на волшебство») представлялись Вяч. Ива­нову недопустимым кощунством, в корне извращавшим самую идею теургического творчества (статья «Границы искусства»),

Э. Метнер (на ранних этапах символизма — соратник, друг, отчасти наставник А. Белого) был принципиальным и неприми­римым противником «экзактной» мистики оккультизма. В книге «Размышления о Гете», целиком посвященной полемике со Штейнером и с его «русскими соратниками» (т. е. с Белым, прежде всего), Метнер протестует против вторжения экзактности в сферу, где может существовать «лишь символический отчет о событии». С точки зрения искусства, это означает недопустимое смешение «энного» измерения (т. е. иного плана бытия) и «трехмерного» (нашего). Это и образует символистский «жаргон», потому что несуществующий энный «язык», желая существовать, вынужден искаженно использовать существующий трехмерный32. В резуль­тате могут создаться лишь «внешние округленные самодовлеющие ублюдки экзактного и экстатического, безумия и рассудочности».

Для выяснения центральной линии символизма очень важна проблема «Блок—Иванов». Разумеется, существенны и отноше­ния Блока и Белого, но они, во-первых, гораздо яснее сами по себе, а во-вторых, подробно изучены. Сложность отношений Блока и Вяч. Иванова заключается в том, что их развитие осуществля­лось как бы по параллельным линиям, но в разных плоскостях. У них не было таких явных точек пересечения, как у Блока и Белого.

Вяч. Иванов писал рецензию на первый сборник стихов Блока, восторгался «Снежной маской» как истинно дионисийской поэ­зией. Они сближались в короткий период увлечения «мистическим анархизмом» (впрочем, не следует преувеличивать значение этой идеи, раздутой Чулковым в особое ответвление символизма: как только возникла опасность объединения очень разных художни­ков в этой «клетке», и Блок и Вяч. Иванов сочли необходимым отмежеваться от нее в открытых письмах в редакцию «Весов»).

Тогда же наметилась некоторая консолидация сил «истинного символизма», ненадолго закрепившаяся организационно в новом журнале «Труды и дни» (1912). Однако затем Блок решительно становится на путь отрицания всяких литературных школ и групп. В это время его отношение к Вяч. Иванову наиболее су­ровое.

В последний раз у них возникает перекличка-полемика в 1918 г. Почти одновременно и независимо друг от друга Блок и Иванов выступают со статьями о кризисе гуманизма. Тема снова сходно ставится и по-разному решается. Как обычно, дви­гаясь в своих рассуждениях близкими путями, они резко расхо­дятся в конечных выводах. Позиция Блока чаще всего тяготеет к трезвому осознанию трагизма противоречий реального бытия, того «дольнего мира», которому принадлежит его творчество. Вяч. Иванов поднимает проблему на уровень философско-религиозный, где всегда намечается потенциальное ее раз­решение.

Последнее упоминание у Блока об Иванове относится к 1919 г.: Блок возмущается эпигонами символизма и противопоставляет им позицию Иванова как истинно символическую.

Для понимания особенностей позиций Блока и Вяч. Иванова внутри символизма еще важнее, чем их статьи, те стихотворные послания, которыми они обменивались. «Бог в лупанарии» — это не просто название стихотворения Вяч. Иванова, посвященного Блоку, но как бы сжатая характеристика блоковского творчества определенного периода. Здесь и глубокое уважение к поэту, и (без видимого осуждения) определение пути его как демонического, что было для Иванова не поэтической метафорой, а со­держательной оценкой:

И взор бесцветный обезумел

Очей божественно-пустых;

И бога демон надоумил

Сойти на стогны с плит святых...

Здесь и характеристика пути Блока как пути на грани «реаль­ного» и «реальнейшего»:

И к долу горнее принизив, За непонятным узыватъ.

Блоковское стихотворение «Вячеславу Иванову» содержит точ­ное указание на тот период, когда он чувствовал наибольшую близость к Иванову — период «стихийный», «дионисический», время «снежных» метафор:

Был миг — неведомая сила, Восторгом разрывая грудь, Сребристым звоном оглушила, Сыпучим снегом ослепила, Блаженством исказила путь!

Для «позднего» Блока тот «снежный» период всегда ощущался как уклонение, «искажение» пути, как романтическая задержка в «антитезе» (если воспользоваться его выражением). Есте­ственно, что если Иванов тесно ассоциировался с этим периодом, то период «отрезвления» должен был сопровождаться отречением от него:

Но миновалась ныне вьюга. И горькой складкой те года Легли на сердце мне. И друга В тебе не вижу, как тогда.

Надо сказать, что Блок воспринимал Вяч. Иванова прежде всего как лирика — религиозно-философские концепции занимали его гораздо меньше (примерно так же относился он и к Вл. Со­ловьеву) . В стихотворении дальнейшая характеристика Иванова относится прежде всего к миру его поэзии:

И много чар, и много песен,

И древних ликов красоты...

Твой мир, поистине, чудесен!

Да, царь самодержавный — ты.

А я, печальный, нищий, жесткий,

В час утра встретивший зарю,

Теперь на пыльном перекрестке

На царский поезд твой смотрю.

Этот последний образ поэта, полемически направленный про­тив Иванова, — один из самых существенных символических об­разов в поэзии Блока, и на нем необходимо остановиться под­робнее.

Тема «нищеты» возникает в поэзии Блока одновременно с образом России и является связующим звеном между этим обра­зом и новым состоянием души поэта. Если взять наугад наиболее далеко разведенные воплощения этой темы, они могут показаться не связанными между собой. Например:

Был я нищий бродяга, Посетитель ночных ресторанов, А в избе собрались короли...

И другое:

Россия, нищая Россия, Мне избы серые твои, Твои мне песни ветровые, Как слезы первые любви.

На самом деле они объединяются одним мотивом — мотивом пути поэта от пророческих высот, от царского, рыцарского слу­жения Невидимому к дольнему миру, где «люди есть и есть дела», к нищей России. Этот процесс как бы неминуемо должен сопро­вождаться для души поэта «обнищанием», представляющим со­бой понятие двойственное: это, с одной стороны, «душа, опусто­шенная пиром», выжженная стихийным «снежным костром», исказившим путь, с другой — душа отрезвленная, освобожденная от всего условного и романтического, прямо устремленная к су­ровой реальности (А. Белый назвал это «трагедией трезвости»). «Основная черта нашего народного характера, — пишет Вяч. Ива­нов в статье «О русской идее»,—- пафос совлечения, жажда... совлечь всякую личину и всякое украшение с голой правды вещей». Эти> слова Иванова как будто прямо относятся к бло-ковскому пути; и далее Вяч. Иванов предостерегает от слишком поспешного следования этому «закону нисхождения света».

Но еще раньше, в 1905 г., Блок пишет стихотворение, как бы предсказывающее его дальнейший путь, упреждающее и заранее опровергающее ивановские предостережения:

Вот он — Христос — в цепях и розах За решеткой моей тюрьмы. Вот агнец кроткий в белых ризах Пришел и смотрит в окно тюрьмы. В простом окладе синего неба Его икона смотрит в окно.

Убогий художник создал небо.

Во лик и синее небо — одно.

Единый, светлый, немного грустный —

За ним восходит хлебный злак,

На пригорке лежит огород капустный,

И березки и елки бегут в овраг.

И все так близко и так далеко,

Что, стоя рядом, достичь нельзя,

И не постигнешь синего ока,

Пока не станешь сам как стезя...

Пока такой же нищий не будешь,

Не ляжешь истоптан в глухой овраг,

Обо всем не забудешь, и всего не разлюбишь,

И не поблекнешь, как мертвый злак.

Здесь была выражена новая для блоковского творчества идея: только когда уйдешь целиком в эту обнаженную простоту и соль­ешься с ней, станешь таким же «нищим» («пафос совлече­ния»), — только тогда придешь к постижению высокой простоты «синего неба». Никакое достижение высших ценностей, духовного просветления невозможно и не нужно без этого этапа «нищеты» и трезвости.

Значение этого подчеркнуто упрощенного, чисто русского пей­зажа, повторяющегося и в прозе Блока, огромно. Здесь, в частности, видно и основное различие между Блоком и А. Белым в их ощу­щении России. Оба они, в сущности, увидели одно и то же, и ^увидели в широком символическом обобщении. Для обоих Россия становится самым значимым символом, вобравшим в себя

многие символы их поэзии. Но если для Белого поля, глухие овраги, нищие деревни стали маревами, вихрем безумного, отчаянного опьянения, то для Блока то же самое — основа нового трезвого и жесткого мироощущения:

Так — я узнал в моей дремоте Страны родимой нищету, И в лоскутах ее лохмотий Души скрываю наготу.

Как и у Белого, пейзаж родины и душевный «пейзаж» у Блока символически совпадают. Но там, где у Белого единство воплощено в безысходном вихревом кружении, у Блока оно вы­ступает как устремленный вдаль путь (тема «пути» в блоковском творчестве очень подробно и интересно рассмотрена в статье Д. Максимова в «Блоковском сборнике» 1972 г.). Душа поэта не распыляется в вихре, снова и снова возвращаясь к той же точке,

а движется, освобождаясь от всего наносного, к новым приобре­тениям.

Символическая значительность реального, земного пейзажа проясняется в одной из ранних статей Блока. Этот пейзаж резко противопоставлен другому — романтическому (в том числе пей­зажу ранних стихов самого Блока). Пересказывая народную ле­генду о мужике, который ищет какой-то чудесный корешок, Блок пишет: «И поет этот таинственный корешок в легенде как на­стоящая золотая руда. И всего-то навсего видны только лесная тропа, да развалившийся муравейник, да мужик с лопатой, а зо­лото поет. Все различимо, близко, будто уже найдено... Все ре­ально, мечтам нет места, и неба не видно. Да и стоит ли смотреть; на это небо, серое как мужицкий тулуп, без голубых просветов, без роз небесных, слетающих на землю от германской зари, без тонкого профиля замка над горизонтом. Здесь от края до края — чахлый кустарник... Выйдешь в кусты, станешь на болоте. И ни­чего-то больше не надо. Золото, золото в недрах поет» .

Вот эта трезвая, даже тяжкая реальность становится симво­лической почвой: «золото в недрах» (а не «золото в лазури»). Путь — через растворение в этом мире. Это не означает, конечно, полного отождествления и окончательной закрепленности в этих жестких формах; предполагается непременный выход к высшим ценностям, «синему оку». Однако выход возможен только отсюда (Белый, отвергая в поздний период свои ранние стихи, видит главную их ошибку в том, что они пытались прорваться прямо к «зорям», минуя путь оккультной дисциплины; для Блока путь возможен лишь через трезвую реальность).

Вот откуда вырос образ «нищего, жесткого» поэта, противо­поставленный царственной надмирности Вяч. Иванова. Торже­ственный и праздничный «царский поезд», проносящийся мимо жизни и мимо него, «нищего» и «жесткого» поэта, стоящего на ее пыльном перекрестке, — таким видел Блок творчество Вяч. Ива­нова.

Ответ Иванова характерен:

Ты царским поездом назвал Заката огненное диво. Еще костер не отпылал, И розы жалят: сердце живо.

Самого же Блока он возвращает от застывшей неподвижной жесткости — к движению:

... Смотрю

На легкий поезд твой — с испугом

Восторга!

Он как бы спорит с Блоком, указывая ему на его истинный путь, на полет «чрез мрак — туда, где молкнут бури». Но эта отрешенность, надмирность для Блока неприемлема—лучше «нищета» и «жесткость». Именно поэтому не мог Блок принять Вяч. Иванова в целом: слишком точно сходились все скрепы тео­рий, слишком легко трагические противоречия «ужасной» жизни, которая порой виделась Блоку как «какая-то чудовищно грязная лужа», разрешались на уровне ином.

Но тот поэтический принцип, который постулировадоя Вяч. Ивановым в статьях (и далеко не всегда воплощался в сти­хах) как принцип «истинного символизма», был именно блоков-ским способом постижения мира: напряженность существования явлений сразу в двух планах, с одинаковой реальностью в обоих. Не страстный прорыв сквозь сгущенный быт в космическую высь, на грани гротеска и абстракции, как у А. Белого, не мифо­логизированный мир, как у Вяч. Иванова, а гармоническая связь «неба» и «земли» (как сказано у Тютчева:

Река воздушная полней течет меж небом и землею).

Каждое жизненное явление как бы окружается, обволаки­вается воздушной струей, равно протекающей на всем необъятном пространстве от эмпирического до универсального смысла, каж­дый образ как бы омывается этой «воздушной рекой».

Это и было наивысшим достижением символизма. К этому свойству приходит Блок (а в лучших стихах и другие симво­листы) — приходит через опыт символизма, а не только в его преодолении.

С этим основным достижением — широко раздвинутой пер­спективой образа, многозначностью поэтического слова (слова, /"имеющего точное предметное значение и вместе с тем очень широкий смысловой фон) — символизм и вливается в русло русской поэзии.

ЛИТЕРАТУРА

Русская литература XX века: Учеб. метод, пособие: В 2-х ч. / Авт.-сост.: А.Ф. Калашникова, Л.И. Бобринева и др. - Мн., 2002.

Буслакова Т.П. Русская литература XX века / Буслакова Т.П.. - М., 2001.

Русская литература второй половины XX века. - М., 2001.

Русская литература XX века: Энциклопедия. - М., 2002.

Русская песенная лирика: сб. / сост.: В.И. Анисимов, А.А. Целищев. – М.: Сов. Россия, 1992. – 447 с.

Русская поэзия серебряного века. 1890-1917: Антология / отв. ред. М. Л. Гаспаров, И.В. Корецкая. – М.: Наука, 1993. – 784 с.