Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Поливанов Статьи по общему языкознанию.docx
Скачиваний:
49
Добавлен:
15.09.2019
Размер:
1 Мб
Скачать
☆

Ассоциациях

Ниже я привожу (в порядке Годзюон’а) весь имеющийся слоговой состав токийского говора, давая сначала транскрип­цию слога в Ромадзи и иногда ссылку на вышеизложенное описание, затем в фигурных скобках ту транскрипцию, ко­торая составляет применение международного фонетического алфавита к токийской звуковой системев, затем — после вер­тикальной черты — все подлежащие сравнению русские на­чертания и, наконец,—опять после вертикальной черты — то начертание, на котором я останавливаюсь; факультативные до­пущения отмечены в круглых скобках. В случае очевидной бесспорности какого-либо соответствия (например, русск. [а] для японского слога [а]) и отсутствия прочих возможностей передачи данного слога после начертаний Ромадзи и алфа­вита международной фонетической ассоциации (в{}) проведе­но две вертикальных черты и за ними — эквивалент русской транскрипции. В противном же случае выбор того или друго­го начертания комментируется.

а

а

ка

{а} ка {ка} sa {sa}|са та

ta {ta} па {па}||на ha см. § 6т] {ha}||xa та{та}|(ма уа {]а}|йа, я|я.

В случае выбора [йа] был бы соблюден принцип: на каж­дый звук (как согласный —- «йот», так и гласный — [а]) — по отдельному знаку, тот принцип, который, конечно, не мог бы быть обойден в условной научной транскрипции. Но [йа] предоставило бы следующее неудобство: внутри слов, напри­мер в [такайама], это написание могло бы ввести русского в заблуждение, заставить провести неправильную границу между слогами; [й] был бы отнесен к слогу [кай], а следую­щий слог состоял бы только из [а] (ведь написание [кайа] дало бы повод думать, что здесь что-либо отличное от [кая]). Помимо этого за выбор [я] говорит то, что, во-первых, это написание более привычно, и, во-вторых, фонетическое [пред­ставление] этой буквы, соответствующее слогу: «йот»-)-[а], принадлежит ей как раз в тех же положениях (в начале слов и после гласного), в каких встречается и японский слог: «йот» + [а]. Исключением является лишь позиция японского слога 1я] после носового дифтонга, например в [хонъяку].

Из этого следует, что мы при выборе 1я] для этого слога уже предрешаем вопрос о необходимости парализовать воз­можность такого чтения, как [хоняку] (например, введением [ъ], см. ниже). Другим обязательством, которое связано с этим выбором, является аналогичное выбору [я] проведение [ю], [ё] вместо [йу], [йо]. В противном случае могло бы ка­заться, что слоги [я] («йот» + [а]) и [ю] («йот» + [у]) имели бы различные согласные.

га см. § 6т {га} || ра wa см. § 6* {waj || ва

  1. {i} I и, i, й| и

Остановимся на выборе [и] для всех случаев японского слога (или второго элемента дифтонга); [i] слишком шло бы вразрез с русской привычкой к начертанию и. Потому мы останавливаемся на [и]. Желательно было бы проводить это написание и в случаях перед гласными, например в [ио] — название провинции, а также перед «гласными буквами» я, ю, ё (хотя следует за [и] не гласный, а согласный звук — «йот»), например в [ияна] 'противный* Этим наносится ущерб русским графическим привычкам (хотя ведь существуют та­кие написания, как П риалу рье), но зато: 1) сохраняется единство, соответствующее единому японскому представле­нию звука, 2) избегается возможность недоразумений, так как, например, io легко могло быть прочтенным, как [ё] (как благодаря существованию дублетов в роде 1она = [иона] или [ёна], так и ввиду установившейся практики писать 1о для [й] + [о] в японских словах, например в 1окэгама).

Сообразно этому предрешается вопрос о желательности [и], но не [i] и в тех случаях, когда звук [и] следует после согласного. Впрочем, нельзя не предвидеть того, что, по­скольку транскрипция будет распространяться в широкой массе (например, поскольку японские имена будут фигуриро­вать в повременной печати), русская графическая привычка писать i перед «гласными буквами» будет одерживать верх над теоретическим пожеланием.

Относительно употребления знака [й] для второго элемен­та дифтонгов [аи], [ои], [эи], [уи] нельзя сделать упрека, так как этим отмечается неслоговой характер этого второго эле­мента. Однако, как это ни странно, употребление простого [и] для таких случаев, т. е. заведомо ложная подстановка представления двусложности вместо единства дифтонгическо­го слога, может ввиду особенностей японской психофонетики не только считаться допустимой, но и отстаиваться. Дело в том, что для русского то неслоговое [и], которое мы про­износим на конце слова яай, мой, сознается как согласный, потому что фигурирует как согласный в морфолэгии (мы склоняем край, края [крайа], как нос, носа [носа]), тогда как в японском конечное [и] неслоговое в слогах [аи], [ои], [уи] ничего общего с согласным не имеет (и не может иметь в силу закона о возможности только открытых слогов), и в морфологии играет ту же роль, как и [и] после согласного, например [каимасу] 'покупает’ при [какимасу] 'пишет’; затем (и это самое главное) между двусложностью при зиянии в [аи], [ои], [уи] и односложностью в соответствующих диф­тонгах [ай], [ой], [уй] для японца нет существенной разницы, благодаря чему им трудно усваиваются такие различения, как русск. заика при зайка. Приведу крайне ценное наблю­дение Д. М. Позднеева: «При медленном произношени! япо­нец всегда в таких случаях176 говорит просто и» («Токухон»,

  1. стр. XIII).

Из сказанного вытекает, что выбор символа для несло­гового [и] может колебаться между [и] и [й]. Я предпочитаю J и], отнюдь, впрочем, не настаивая на этом, ввиду следую­щего соображения: в том случае, где за дифтонгом следует еще гласный, например в [баиу] 'дождливый период’, от на­писания байу можно было бы ожидать опасности чтения это­го слова в виде [баю], что было бы грубой ошибкой с япон­ской точки зрения, тогда как чтение в три слога [ба] + [иИ“ [у] более бы удовлетворило японца.

ki {ki} * |!ки. shi см. § 6 т {si] [си, ши, шьи| си

Из всех русских согласных звуков мягкое [с] (в слогах са ся, сю, сё, се) наиболее близко к японскому звуку; что касается русского ut, то разница между ним и японским зву­ком громадная, как по положению языка (в русском работает кончик языка, загибающийся кверху; в японском — сужение образовано передней частью спинки языка), так и по акусти­ческому результату. И в японском, и в русском существует противоположение мягких и твердых согласных, основанное на одинаковом акустическом моменте. Момент этот имеется как в русском мягком [с] в ся, сю, са, так и в рассматри­ваемом японском звуке; оба сознаются как осложнения именно наличием этого акустического момента177 соответствующего «твердого» звука ([с] в со, са). В русском же ui этот акусти­ческий момент (физиологически ему соответствует средне­язычное сближение) безусловно отсутствует. Наконец соеди­нение русского ш с* гласным ы, а не с к совершенно исклю­чает возможность передачи японского слога через та. Нали­чие же [shi] в Ромадзи может только побудить не перенимать слепо того, что годно для француза, немца и англичанина (у которых нет противоположения «мягких» согласных «твер­дым», у которых s перед i произносится без палатализации, т. е. твердо), но совершенно непригодно ни для русского, ни для поляка, в системах согласных которых есть то общее с японской системой, что у западноевропейца отсутствует. И появление uia в русской транскрипции японских слов я объ­ясняю исключительно влиянием европейской транскрипции (s/i), но не акустическим русским восприятием, так как с русскими попытками транскрибировать польское s через ut мне не при­ходилось встречаться.

Написание [шьи] было бы дурным паллиативом, так как

все-таки не внуши/ю бы русскому человеку представление о «мягкости» [ш] и читалось бы как [шйи].

chi см. § 6 5 {ci} | ци, чи, ти, цьи, чьи, тси| ти.

Написания [чи] и [чьи] должны быть отклонены по сообра­жениям, аналогичным с теми, по каким отклонены [ши] и [шьи] для предыдущего сочетания.

В сочетании [ци] подкупающим является то, что им дается указание на аффрикатный характер японского звука; но ввиду русской привычки произносить твердое [ц] (читая одинаково и написание ци и написание ци), я выбираю [ти], которое

ввиду наличия характерного для «мягких» согласных акусти­ческого момента гораздо более удовлетворяет японца, чем [цы]. Конечно, невозможно было бы избрать для западноевро­пейской (английской* французской, немецкой) транскрипции данного японского слога сочетание ti (Син-рОмадзи же пре­следует цели не фонетические, а этимологические); но это вполне возможно для русского языка, в котором мягкое [т) (в ти, тя) крайне близко к японской и польской аффрикатам, (Ср. Л. В. Щерба, «Восточно-лужицкое наречие»: «Например, великорусские t’, сГ гораздо ближе к с, з, чем это при­нято думать», т. 1, стр. 191.) (под [с] и [з] здесь разумеются мягкие, палатализованные, аффрикаты [ц] и [дз]). Это наличие фрикативного элемента в русском мягком [т], с одной стороны, и, с другой стороны, первостепенно важная как для русского, так и для японского и для польского мышления мягкость, палатализованность, согласного, отсутствующая в [ци] (=[цы]), делает русское [ти] естественным заместителем японского chi, как и польского ci в cicha.

Можно было бы ожидать упрека за непараллелизм в пере­даче глухих и соответствующих звонких звуков: я предлагаю передавать глухую аффрикату через русский знак для смыч­ного [т] (разумеется, при следующем [и]), а соответствующую звонкую (см. § 6s) через два знака, на этот раз отмечающие аффрикатный характер [дз] (разумеется при следующем [и]); но на деле этому непараллелизму транскрипции соответствует и физический непараллелизм — смычный элемент гораздо больше и важнее (он не способен исчезнуть) в глухой аффри­кате, тогда как з звонкой он факультативен.

Написание [цьи] также не обеспечило бы мягкости, а чи­талось бы, как [цйи]. Написание же [тси] опасно потому, что может читаться так, как в слове Бетси, т. е. [т] + [с].

ni (ni) || ни

hi см. § 6ft {<;i} II хи

mi {mi} || ми

ri см. § 6;j. {ri} || ри

u cm. § 2 {u178, m) | у, ы, в, м, | у, м

В японском звуке, каков он в изоляции, т. е. произнесен­ный отдельно, больше общ™ моментов с русским [у], нежели с [ы]. Так, участие (хотя и слабое) губ (особенно нижней) со­ставляет то, что у [ы] отсутствует. Потому для этого глас­ного звука, поскольку он самостоятельно — без согласных — образует слог, безусловно следует выбрать [у]; но, с другой стороны, является желательным употреблять единый знак для всех тех случаев, где японцем произносится звук, в пред­ставлении приравниваемый данному, хотя бы на деле он и

произносился бы иначе (не все бы работы осуществлялись) и даже исчезал бы из произношения. Отметка комбинаторных оттенков очень затруднила бы транскрипцию. Потому выбор jy] для слога [у] предрешает и написание слогов с предше­ствующим твердым согласным.

В дифтонге [уэ] (например, в [уэно] название места) также надлежит писать [у], не [в[, так как звук этот чрезвычайно отличен от русского [в], а русское [вэ] может быть японцем воспринято как [бэ].

Написание [м] относится к изображению слогообразующего носового, например в [мма] (см. § 5, 1), который в японской орфографии передается одинаково с [у].

ku {ku} || ку

su {su} I су, с, съ, с(у) I су, (с(у)), (с).

Вэпрос о том, стоит ли отмечать те случаи, когда [у] ис­чезает из произношения (см. § 4), нужно оставить открытым. Тому, кому это понадобится (эта потребность может, напри­мер, возникнуть при вопросе об ударении в японском), можно рекомендовать ставить [у] в скобки или просто опускать. Но безусловно нельзя считать это необходимым, так как исчез­новение [у] факультативно и провести точную границу между случаями его сохранения и случаями его исчезновения (хотя бы для определенного темпа речи, принятого как нормальный) — трудно.

tsu {си} |цу, тсу, |(ц(у)), (ц)

Написание неудобно, так как может читаться не как аф­фриката, а раздельно. Относительно пропуска [у] можно ска­зать то же, что при предыдущем сочетании.

пи {пи} || ну

fu см. § 6'. {?и} II фу, (ф(у)), (ф) mu {mu} || му уи {ju} |йу, ю | ю.

О выбора [ю] см. выше о сочетании [уа | я].

П1 {ru} || ру е {е} ] э, е, йэ | э

Против написания [е] говорит прежде всего то, что это символ, испорченный сбивчивыми ассоциациями, которые с ним связываются в русском письме. Наконец, токийское начальное [э] (в противоположность нагасакскому) вовсе не имеет перед собой «йота» (русское же начальное е = [йэ]). Затем выбором [э] достигается однообразие с обозначением [э] после гласных (в Токио звук [э] не соединяется с мягкими согласными). Остается вопрос о том, писать ли [йэ] (или, что все равно, [е]) в тех случаях, когда перед [э] имеется переходный передне­язычный элемент (см. § 8, 2), например в [ииэ] 'дом’, [ситинэн] 'семь ен’. Я предпочитаю не обозначать его, а писать просто [иэ], потому что такие переходные, обусловливаемые наличием прочих звуков, элементы вообще не нуждаются в обозначе­нии, особенно если они хотя приблизительно и хотя в малой степени существуют также и в русском произношении, что здесь имеет место. (Ср. Mr. Satow в Discussion после Cham­berlain, Notes on the dialect spoken in Ahidzu, Transactions of the Asiatic Society of Japan, Vol. IX, part 1, p. 35: «It is also usually supposed that Kioto people pronounce ye instead of e when that syllable occurs at the beginning of a word, but though I have listened very carefully for this у I have never heard it except when pronounced rapidly after a word immediately preceding, when the passage from the final nasal n or a vowel naturally gives rise to the semivowel y, as is the case in the Yedo dialect also. It is the fact which has led foreigners to call the Japanese dollar yen instead of en, because they al­ways hear it immediately after a numeral ending in a vowel. At the beginning of a sentence no у is heard after in the Kioto or in the Jedo dialect».)

ke {ke} || кэ

se {se} || сэ

te {te} || тэ

ne {ne} || нэ

he {he} || хэ

me {me} || мэ

e, ye {e} || э, см. выше

re {re} || рэ

о {о} || о

ко {ко} || ко

so {so} || со

to {to} || то

no {no} || но

ho {ho} || xo

mo {mo} || mo

yo {jo} | йо, io, ё | ё

Против [io] говорит возможность чтения как [ио]. Против [йо] те же доводы, что против [йа] для [я]. Против [ё] : 1) его неравноправность с прочими буквами азбуки, хотя ё именно очень полезное изобретение (ее употребление, например, очень облегчило бы иностранцам изучение русского языка), 2) не­удобство соединения с надстрочным знаком долготы. Однако выгоды от употребления этого знака настолько велики, что заставляют всячески желать преодоления технических затруд­нений. В случае невозможности этого можно было бы думать о замене [ё] для передачи японского [уо] в начале слов и после гласных (и дифтонгов) через [йо] (а вместо указывае­мого ниже [ё] после согласных букв — т. е. для передачи зву­ка [о] после мягких согласных — можно было бы тогда упо­треблять [о] с предшествующим ь, т. е. писать {мьо], [тьо], [ньо], [сьо] и т. д.). Наконец, если бы техническое затрудне­ние состояло только в употреблении прописного Ё (и при этом нежелательно было бы отказываться от прописной буквы для собственных имен и для начала фраз), то можно было бы употреблять для начала слов [й (И)], а для передачи звука [о] после мягких согласных (следовательно, внутри слова) — ё. Если затруднение состоит в соединении буквы ё со знаком долготы, то вопрос: от чего отказаться — 1) от отметки дол­гот вообще, 2) от более или менее известного публике над­строчного знака — черточки, которую в таких случаях можно было бы заменять, например, двоеточием или точкой вверху строчки рядом с буквой, или 3) от буквы ё — следует решать в зависимости от того, на какой круг читателей рассчитывает данное издание; см. сказанное ниже о ценности отметки дол­гот гласных.

о, wo{ wo} |о, во| о

Здесь разумеется звук [о] в позиции после другого глас­ного и имеющийся перед ним (см. § 8, 1) переходный элемент. Под влиянием японской орфографии возникает вопрос о пере­даче этого переходного элемента особенно для суффикса ви­нительного падежа — [во], хотя здесь нет никакого отличия от такого же переходного элемента между гласным и звуком [о] внутри слова (например, в [каво] 'лицо’).

Лучше не обозначать этого переходного элемента, так как написание [во] (например, каво вин. пад. от [ка] 'комар’; или каво гл'1цо’) заставило бы произносить сильное русское губно- зубное [в], на которое нет ничего похожего в токийском, и которое могло бы быть воспринято как [б].

ga {ga, ва} |га, нга, нга | га (нга)

Сомнение может возникнуть только по поводу того, изо­бражать ли встречающееся между гласными носовое [г] (см. § 6а) отлично от простого.

На это в русской письменности нет средств, так как на­писание нг совершенно неудовлетворительно. И можно только для тех случаев, когда понадобится указать на данную фоне­тическую особенность, предложить в качестве перехода к условной транскрипции употреблять для носового [г] еще ма­ленькое н перед ним вверху строки.

za см. § 6^ {за} |дза, за, цза| дза

Ввиду того что [дз] преобладает над [з], как идеальное (осуществляющееся в изоляции слога) произношение звука, я предпочитаю всюду писать |дза] —как в начале, так и в середине слов; различение оттенков сильно обременило бы транскрипцию. Но выбор [з] вовсе не заслуживает упрека, ибо для японского мышления, не имеющего данного различия, удовлетворительно как [дз], так и [з]. Некоторым доводом в пользу [з] могло бы быть то, что [дз] имеет шансы быть прочтенным раздельно (а не как соответствующий звонкий звук для [ц]), но если уходить от этой опасности, то не обя­зательно к выбору [з]. Так, по моему наблюдению, у многих русских (образованных) есть представление звонкой передне­язычной аффрикаты, которое относится к представлению [ц], как [б] относится к [п], [д] к [т] и т. д.; эта фонема отли­чается от прочих фонем тем, что она в русских словах не употребляется; но она имеется, например у меня, и никогда не заменяется через сумму отдельных фонем [д] + [з], когда я произношу (и произношу по-русски, без всякой сознательной попытки подделываться под китайское произношение) китай­ские слова (например, Мэн-цзы, Цзан). И вот для звука, ко­торый будет соответствующим звонким для [ц], ввиду осозна­ния его родства (одинаковости места и способа образования 6 полости рта) с [ц], возникла графика цз. У лиц, совершенно не знакомых теоретически с составом данного звука, суще­ствует, однако, определенное представление о том, что при написании цз раздельное произношение [д] + [з] невозможно (в этом и состоит связь с [ц]) и на этой почве возможно раз­личение ацза и адза (т. е. совершенно неподготовленным русским человеком эти рядом поставленные написания могут быть прочтены с различием, и притом определенным п). И в сущности мы не должны придумывать обозначения для звон­кой переднеязычной аффрикаты (тесного соединения [д] + [з]), оно русской письменностью более или менее уже создано: в виде цз 179.

В этом отношении я не совсем согласен с протестом П. П. Шмидта («Опыт мандаринской грамматики», I, 30) про­тив употребления цз и чж в русской транскрипции китайских слов: «... Ввиду всего этого начертания цз и чж противоре­чат двум правилам фонетики: во-первых, глухие звуки (ц и ч) не сливаются с звонкими (з и ж)\ во-вторых, звуки ц и ч уже по себе являются аффрикатами (от тп + с и тп + ш) и не могут сливаться с другими фрикативными звуками». Пока мы считаемся с русскими письменно-фонетическими ассоциациями (а это условие популярной транскрипции), мы должны вполне определять все значения данной буквы. Ведь ц в сочетании цз вовсе не означает того звука, который имеется в сочета­нии ца, а означает только, что звук, передаваемый через' цз, похож на [ц]. И это сходство с [ц] может быть нарушено при чтении написания дз. Я понимаю то желание внести здравые фонетические представления в транскрипцию, которое руково­дило П. П. Шмидтом, и, между прочим, частью из аналогич­ных же побуждений склоняюсь к выбору дз для японского звука, но это возможно только потому, что в данном случае осознание [цз] как отличного от [дз] имеет под собой не слишком устойчивую социально-фонетическую почву. Но отка­заться, например, от передачи японского ki через русское ки потому, что с представлением изолированной буквы к у нас связано представление твердого согласного, а твердый со­гласный не соединяется (в русском) с гласным [и] (аналогич­но рассуждению П. П. Шмидта о ц и цз), разумеется, не требуется.

Таким образом, из трех возможных передач для японского звука каждая оказывается приемлемой, и здесь возможен выбор под влиянием, между прочим, и доводов «практического разума». Среди этих последних я имею в виду и солидарность с тем направлением, которое так или иначе хочет внести в русскую письменность и в русские транскрипции фонетический принцип. Впрочем, вопрос о передаче японского za должен быть решаем в связи с вопросом о ji (если, например, за, то и зи), а там условия выбора более сложные.

da {da} [| да ba {ba} II ба ра {ра} || па gi {gi, oi} || ги (нги)

]i CM. § 6е {31} | ди, зи, дьзи, ДЗИ, ЖИ, ДЖИ, чжи, жьи, джьи, чжьи | дзи.

[жи], [джи] и [чжи] невозможны по причинам, отклонившим выбор [ши] для shi. [жьи], [джьи], [чжьи], [чжьи] —по причи­нам, отклонившим выбор [шьи]. В русском ди имеется прежде всего представление смычного звука, фрикативный же эле­мент, хотя и имеется, но он нечто вторичное, связанное с

мягкостью согласного. А между тем в японском 180 согласный слога осуществляется или как «смычный -г спирант» (т. е. в виде аффрикаты), или просто как спирант. Потому физическая сторона дела говорит или за передачу звука как аффрикаты (в [дзи], [дьзи], [цзи]), или как спиранта [зи]. Психические данные говорят за предпочтение [дзи] — таково старательное осуществление слога [ji]. Но каждое из сочетаний [дзи]г [дьзи], [цзи] имеет некоторые (правда, очень небольшие) не­удобства. Так [дзи] может быть читаемо как твердое [д] — [зи]; [дьзи] может подать повод к искусственному делению

на слоги (и скорее всего в связи с догадкой о каком-то мор­

фологическом делении комплекса, например: слово tiiji, транс­крибированное через [нидьзи], может дать чтение [нидь] -f перерыв голоса + [зи], а это будет японцем понято, как tiiji ji). От написания ницзи можно, может быть, ожидать чтение с твердым + неслитое с ним [зи], что для японца будет nitsliji. Я повторяю, что считаю все эти доводы очень сла­быми; это и позволяет мне здесь выдвинуть некоторые субъ­ективные мотивы выбора [дзи]: оно проще, чем [дьзи], которое к тому же никем не применялось к транскрипции японских слов, и «фонетичнее», чем [цзи].

bi {bi} || би

pi {pi} || пи

gu {gu, du} || ry (Hry).

zu cm. § {зи} | (см. выше о za) | дзу

bu {bu} || 6y

pu {pu} || ny

ge {ge, ие} || гэ (нгэ)

ze см. § 6^ {зе} || дзэ

de {de} || дэ

be {be} II бэ

pe {pe} j| пэ

go {go, do} || ro (Hro)

zo cm. § 6^ {зо} || дзо

do {do} || до

bo {bo} || 60

po {po} || no

kya {k’a} |кя, кья, кйа, кьа| кя.

Написание [кьа] имело бы raison d’etre, если бы мы боя­лись допустить букву я вообще в транскрипцию (ввиду сбив­чивости ее значения: то «йот» -J— [а], то [а] + указание на мягкость предшествующего согласного). Но то, что выбор

того или другого значения ее строго связан с положением после согласной или не после согласной буквы, и совпадение этих значений с требованиями японского материала (где так­же есть мягкие согласные) позволяет употреблять ее и во втором из указанных ее значений, подобно тому как я говорил о применении ее в первом значении (см. выше о слоге уа=[я]). [кйа] (буквальная передача написания ромадзи [куа]) невоз­можно, так как не передает главного — мягкости согласного (кйа = къйа = къя). [кья] передает эту мягкость и сверх того еще «йот» между [кь] и [а]. Но в японских куа, руа имеется лишь слабый 181 переходный элемент (см, § 8,3), приблизительно такой же, как в русских слогах кя = \к ъа], я я = [ пьа] и со­вершенно отсутствует тот «йот», который имеется в русском слове пьян = [пьйан]. Следовательно, писать [кьа] не имеет смысла, и я склоняюсь к [кя], что делает обязательными ана­логичные решения и для прочих сочетаний «мягких» соглас­ных 182.

gya{g’a, 13’а} || гя (нгя)

sha см § 6?{sa} || ся

]а см. § 6е {за} || дзя

cha см. § 6S {са} || тя

hya см. § 6ft {<;а} || хя

mya{m’a} || мя

гуа{г’а} || ря

Ьуа {Ь’а} || бя

руа {р’а} || пя

kyu {k’u} | кю, kiy, кьу I кю

Выбор [кю] аналогичен с выбором [кя] для куа.

gyu {g’u, ia’u} || гю (нгю). shu см. § 6? {su} || сю ]u см. § 6е {зи} II ДЗЮ chu см. § 65 {си} || тю hyu см. § 69- {qu} II хю

rnyu {m’u} |1 мю pyu {p’u} || пю

kyo {k’o} | кё, кьо, Kio, кйо | ке.

Выбор кё аналогичен с выбором кя для куа. См. также о слоге уо=[ё].

gyo {g’o, и’о} || гё (нгё)

sho см. § 67 {so} || сё

jo см. § 6г {зо} || дзё cho .см. § 6о {со} || тё hyo см. § 6i> {qo} II хё rnyo {m’o} || мё ryo {г’о} || рё byo {Ь’о} || бё

руо {р’о} || пё

п см. § 5, 3 {в1*, гп ”, п} | н, нъ, и-, нг, нгъ, м | н(нъ), нъ, м.

Для конца слова и для положения перед [к], [г] было бы желательно употребить какой-либо другой знак, нежели [н], но это невозможно, так как подходящей буквы нет, а соче­тание нг создало бы совершенно неверное произношение. По­тому я предлагаю писать всюду [н], кроме положения перед Iм], М> [б], где — [м], и положения перед «йотом» (например, в [маньёсю]) — см. сказанное выше о уа = [я[. Употребление черточки (хон-яку ман-ёсю) нежелательно, так как за этим знаком хотелось бы сохранить морфологическое значение. Вопрос об употреблении ъ после н на конце слов — в угоду русской графической привычке,— я считаю ненужным решать (этим я, конечно, не отрицаю необходимости единообразия внутри какого-либо издания): поскольку транскрипция пресле­дует фонетические цели, твердый знак на конце слова в ней совершенно излишен; но, поскольку японские слова будут пе­чататься в изданиях разнородных (журналах, газетах и т. д.), появление твердого знака — явление неизбежное.

kwa {kwa} || ква gwa {gwa} || гва kwo {gwo} || кво gwo {gwoj || гво

Этих сочетаний нет в Токио, но на них легко натолкнуться при транскрипции орфографии, поддерживаемой рядом говоров, где они имеются, по крайней мере [kwa], [gwa]. Остановиться можно на [кв], [гв], хотя это далеко не точные передачи японских лабиализованных заднеязычных.

Долгота согласных отмечается обычно удвоением буквы, что и следует принять для [кк], [тт], [сс], [сс(и)], [пи], [тт(и)]. Но долгое [ц] лучше писать [тц](этим отмечается увеличение продолжительности смычки, а не спирантного элемента, что и соответствует действительности).

Долгота гласных не может должным образом передаваться средствами русского письма, так как в русском языке нет представления долгих и кратких гласных. Поскольку прихо­дится обращаться к условности, можно из всех возможных способов выделить черточку над буквой, как прием более или менее известный (благодаря классической школе) русской публике. Но могут встретиться типографские затруднения (особенно при ё). Другие способы, как-то: 1) двоеточие рядом с гласной буквой (надо только, чтобы оно не было отделено от буквы пробелом; иначе оно будет принимаемо за знак пре­пинания), например [о:]; 2) двоеточие особой формы — с точ­ками в виде маленьких треугольников £]; 3) точка рядом с буквой вверху строки [о*], [ё*]; 4) употребление буквы другого (например, жирного) шрифта; и прочие подобные одинаково допустимы, представляя условности, хоть и непонятные для не знающего в чем дело, но и не наводящие его на ложное чтение.

Можно высказаться только против удвоения гласного сим­вола, что может вызвать ложные чтения, особенно в таких случаях, как [ооока], [хоооо], [соооо]. Ссылка на то, что уд­воение буквы для обозначения долготы гласного употребляется в некоторых письменностях (например, в немецкой, финской), а также в научных фонетических транскрипциях (у Свита), не дает повод заключать о его пригодности для русской транскрипции, так как и в немецком и в финском языках есть представление долгих гласных, отсутствующее в русском, а

научная фонетическая транскрипция, основанная на условно­сти, также несоизмерима со средствами русской письменно­сти. [Ср. Грот, «Русское правописание», 87 стр.: «Но протяж­ное е, означаемое в немецкой орфографии удвоением этой гласной, нет надобности удваивать и в русском письме. На­звание реки, на которой стоит Берлин, можно, например, пи­сать просто Шпре (а не Шпреэ)»].

В изданиях, предназначаемых для широкого круга публики, обозначение долготы лучше не проводить вовсе (ведь оно нужно только лицам, усвоившим представление о различении кратких и долгих гласных независимо от ударения, а не тем, которые из японского языка берут только несколько собст­венных имен в свой лексикон). Можно было бы говорить еще о том, чтобы отмечать долготу знаком ударяемости, с кото­рой у нас, русских, постоянно связана долгота, но это значит дать намеренно ложное представление об одном из фонети­ческих средств японского языка. Выход из этого положения также невозможен, как нельзя обозначить [нг] обычными сред­ствами русского письма, как совершенно нельзя передать ими, например, сложную систему корейских гласных или анг­лийские звуки (их два — глухой и звонкий), передаваемые через th. Остается прибегать к условности (если только воз­можно, путем черточки над буквой) там, т. е. в тех изда­ниях, где желательна точность, и отказываться от отметки долгих гласных там, где условность не может быть понята.

№. Обозначения: э (со знаком долготы, если нет препят­ствий к его употреблению) и эи для [э], способного чередо­ваться с дифтонгом [эи], могут быть употребляемы с одина­ковым правом, см. § 3№.

Музыкальное ударение во всем объеме, разумеется, также принадлежит к таким различениям, которые отсутствуют в русском языке 183, и по этой причине (да и по другим: к нему, например, японисты еще не привыкли) обозначение его над­лежит сделать факультативным. Для тех случаев, когда обоз­начение музыкального ударения является желательным, воз­можен очень большой выбор обозначений, зависящий прежде всего от типографских условий. Я отнюдь не вижу особых достоинств за тем способом, которым я пользовался в «Му­зыкальном ударении в говоре Токио» (отчасти те же знаки употребляет и Эдвардс, § 159), и заменить его можно всяким. Можно, например, как делают японцы, в том числе Имамура в своей книжке «Токёбэн» («Токиоский говор»), отводить для обозначения ударения особую строку под транскрипцией зву­кового состава слов; при этом под слогом ударенным ставится знак акута ' , под слогом неударенным горизонтальная чер­точка —, на долгий слог приходится два знака; таким об­разом слова [аса] 'утро1, [хо] 'щека’ и [он] 'милость’ снаб­жаются знаками слова [аса] 'конопля’ и [хана] 'цветок’ — знаками^, слова [хана] 'нос’, [хо] 'закон’ и [он] 'звук’— зна­ками — —.

Этим можно считать законченным рассмотрение передачи звуковой стороны; остаются еще вопросы о тех привесках к русской графике, которые со звуковой стороной не связы­ваются. Это: 1) употребление прописных букв для имен соб­ственных и для начала фраз; поскольку транскрипция пресле­дует только фонетические цели, больших букв нужно избегать (ср. Грот, «Русское правописание», стр. 80: «Большие буквы составляют, собственно говоря, роскошь письма»), но с ними непременно нужно считаться в популярной транскрипции; 2) употребление черточки (малого тире -) внутри слова. Это средство желательно было бы сохранить как символ морфо­логического деления (и, конечно, сделать его употребление факультативным, ибо деление на морфологические части бы­вает нужно только в специальных случаях), отделяя им, например, суффикс от основы: [хана-га] — им. над. от [хана], [арп-масу] или одну часть сложного слова от другой, напри­мер [кобу-тори]. Вопроса о том, какие части слов считать за заслуживающие выделения черзз тире (ведь возможно и ар-и-мас-у) и где граница между частью слова и отдельным словом (например [хито-дэсу] или [хито дэсу], [бэнкё-суру] или [бэнкё суру]), я здесь не касаюсь.

Вторая возможная цель русской транскрипции — это пере­дача японской орфографии. Главным требованием является, конечно, отделение этой транскрипции от первой, для чего рекомендуется указывать каждый раз, что приводимое напи­сание есть копия с написания же, или заключать транскрибируе­мые таким способом слова в особые кавычки (что опять-таки надо оговаривать). Относительно выбора букв можно сказать:

  1. что для тех знаков каны, которые связаны (в изоляции от прочих знаков) только с представлением звука или слога, как этот звук или слог произносится в настоящее время,— без всякого намека (почерпаемого, например, из таблицы Год- зюон’а) на древнее значение, отличное от современного его значения, нужно употреблять тот комплекс русских букв, ко­торый передает данный звук или слог в современном япон­ском произношении. Поэтому надо писать [ха], [фу] (хотя в древности эти слоги и звучали как [па], [пу], но это для япон­ца неизвестно, и из непосредственного рассмотрения таблиц Годзюои’а не вытекает). Таким образом, орфография какого- нибудь слога [сё] может быть передаваема, например, через [си я фу]. Для знаков, употребленных (с определенным фоне­тическим значением) в уменьшенном виде, возможно сохране­ние этого уменьшения, например орфографию слова [иппаи] можно передать через [и11упа и], а орфографию какого-нибудь слога [кя] через [кия];

2) для тех знаков, с которыми соединяется определенный намек на отличное от современного древнее произношение (восстановляемое всяким грамотным японцем из таблиц Годзюон’а) следует выбрать комплексы русских букв, соот­ветствующие этому восстановляемому произношению. Это нужно: для знака, передающего [и] в столбце ва,— следует употреблять [ви]; для знака, передающего [э] в столбце ва,— следует употреблять [вэ]; для знака, передающего [о] в столб­це ва,— следует употреблять [во]; для знака (очень редкого), передающего [э] в столбце я,— следует употреблять [нэ] (е могло бы пройти незамеченным). Согласно вышеизложен­ному, транскрипцию слогов [ква], [гва] следует передавать как [ку ва] или [кува], [гу ва] или [гува]. Но в массе случаев из тех, где понадобится различать [ква] от [ка], [гва] от [га], придется исходить не столько от орфографии, сколько от японского произношения, для передачи которого возможны только [ква] и [гва] (см. выше).

и МАТЕМАТИКА МОЖЕТ БЫТЬ ПОЛЕЗНОЙ

Из тех областей науки, с которыми мне когда-либо прихо­дилось иметь дело \ я никогда не причислял математику (за исключением лишь астрономии) к тем дисциплинам, которые возбуждали во мне интерес и любовь к ним. Наоборот, мате­матику (опять-таки кроме астрономии) я априорно готов был бы считать неинтересной для меня наукой, и именно ввиду отсутствия в ней конкретных объектов исследования: задача

о двух курьерах и вычисление объема усеченной пирамиды— это задачи, которыми, я охотно верю, можно заинтересовать­ся — точно так же, как и решением шахматных задач; но поскольку фактически существующих двух курьеров, которые ехали бы друг другу навстречу из А в В и из В в Л, не существует и поскольку я не видел ту усеченную пирамиду, объем которой вычисляется, я ни за что не соглашусь срав­нить эти задачи с теми задачами, которые приходится ре­шать лингвисту или историку древнерусской литературы.

По этому поводу можно было бы даже сказать «хвалеб­ное слово» лингвистике184 вроде того, что сказал умудренный многолетним опытом Аристид Брааль в той своей статье (в «MSL» под эпиграфом «11 faut faire retraite»), где он, ог­лядываясь на пройденный свой жизненный путь, советует мо­лодежи выбирать в качестве научной специальности именно свою «прекрасную науку» — лингвистику.

Но поскольку, все же, научные вкусы являются чисто субъективным делом, здесь можно будет просто сказать: я люблю лингвистику, а математику не люблю. Однако есть точки соприкосновения даже между математикой и лингвис­тикой. В моей практике пришлось встретиться с тремя случа­

ями этого рода, точнее с тремя совершенно различными спо­собами использования математики для лингвистических иссле­дований.

  1. Использование математики (включая дифференциальное и интегральное исчисления) в анализе кимографических кри­вых (т. е. кривых, механически записанных на самодвижущем- ся цилиндре в лабораториях экспериментальной фонетики). Это — очень серьезная и вместе с тем очень трудная часть работы экспериментального фонетика, о которой могут дать хорошее представление работы известного французского фо­нетика Пуаро.

  2. Математика на службе диалектологической статистики. Это дело совсем новое. Точнее, мне приходится здесь делать пробную работу — прорабатывать собранный материал, кото­рый — в форме готового уже исследования и выводов — смо­жет появиться в свет лишь несколько лет спустя. Значение же самого метода диалектологической статистики (т. е. ста­тистических приемов диалектологического обследования) мне представляется важным, и, в частности, вот почему: в то время как «безъязычные языковеды» — Аптекари и т. п. — пытаются переправить языкознание на социологические рель­сы тем, что четыре часа подряд спрягают существительное «класс» и прилагательное «социальный», я считаю нужным на деле (т. е. в конкретном диалектологическом исследовании) исходить из социологической точки зрения — и притом не только в историко-лингвистических построениях (делаемых на основании собираемых фактов), но и в самых методах описательной диалектологической работы (последнее-то для нас в данном случае и относится к делу). В частности, сюда относится проделываемая мною попытка заменить величину «индивидуальный говор» (в роли опорной единицы диалекто­логического исследования) величиной «коллективный говор». Сделать это без перестройки приемов собирания нельзя — по­тому, что в реальности мы никогда коллективный говор185 не наблюдаем и не записываем. Но можно, с известной прибли­женной точностью, нарисовать искусственную (схематическую) картину «коллективного говора» из обследования значитель­ного числа «индивидуальных говоров» (тех лиц, разумеется, которые оказываются представителями данного «коллектив­ного говора»). При этом подлежат статистической регистра­ции как, с одной стороны, «коллективно-диалектические» чер­ты, так и, с другой стороны, черты «индивидуальные» (т. е. свойственные некоторым лишь из представителей обследуемо­го говора) и процент распространения последних. Но тут ока­зывается, однако, что твердой принципиальной границы меж" ду чертами «коллективно-диалектическими» и «индивидуаль­ными» часто не удается установить: все сводится, следова­тельно, к количественным (статистическим) различиям в отно­шении процента распространенности каждой из черт (лричем фактически приходится иметь делэ с очень большим разнооб­разием: от 1 °/о до 99 и 100%186).

Вот вкратце то основное, что нужно сказать для опреде­ления диалектологической статистики. Кстати, добавлю, од­нако, и одно предостережение — против неограниченного до­верия «методу процентов»: нельзя ограничиваться одной ста­тистикой в характеристике носителей данной языковой черты (внутри «коллективного говора»). Иначе со статистической диалектологией произойдет то же, что было (и долго длилось даже) в антропологии, когда гонялись лишь за возможно большей цифрой измерений, не различая разных типов внутри данного числа измеряемых индивидуумов.

Приведу лример: в фонетическом обследовании самарканд­цев обращает на себя внимание признак, который я называю «характером заднеязычного носового (согласного) нг», У од­них (как из таджиков, так и из узбеков, лричем и те и другие влолле двуязычны) это ординарное (несложное) «заднеязыч­ное «», так же, как и у узбеков окрестных кишлаков (при­надлежащих к неиранизованной «кыпчакской» группе узбек­ских говоров); у других же—и это будет большинство — это сложный звук с исходом в виде г (а иногда — это будет уже подтип — даже с исходом в виде гяг, если только этот звук будет на конце слова). Есть априорные данные *, говорящие за то, что признак ординарного «заднеязычного «» унаследо­ван (меньшинством самаркандцев) от чисто узбекских, а приз­нак «сложного нг (и ngk)» от таджикских предков современ­ного (как выше уже сказано, вполне двуязычного) населения. И вот, если мы ограничимся голыми цифрами процентов — вроде того что тип ординарного звука представлен 7 °/о, а тип нг (вместе с подтипом ngk) 93 %, то это даст нам го­раздо менее (для конечного исторического вывода), чем те же цифры, но с указанием кто (и сколько) принадлежит по своей языковой генеалогии к узбекской (т. е., в общем, к: турецкой) и кто (и сколько) к неузбекской (т. е. к таджикской^ в общем — иранской) среде.

Причисляя статистический метод диалектологического ис­следования к приемам математическим, т. е. видя здесь ис­пользование математики на пользу лингвистики, я должен сказать, однако, что применять здесь (мне, по крайней мере) приходится уж не бог знает какую математику (не диффе­ренциалы и интегралы как в экспериментально-фонетических подсчетах Пуаро): дело ограничивается, в сущности, обычны­ми для демографической статистики выкладками. Но ничто не препятствует тому, что в будущем, когда разрастется количественно материал обследований, кто-нибудь приложит сюда и теорию функций (в связи, например, с количествен­ной характеристикой каждого из смешивающихся этнических элементов и количественными стандартами обследуемых в каждом диалекте индивидуумов).

  1. Приложение теории вероятностей к определению отно­сительной вероятности этимологий * — как достоверных, так и гипотетических и, наконец, фантастических. Для пояснения сущности дела возьму элементарный пример.

Санскритскому gatdm (произносится как шатая, но с мяг­ким ш) соответствует латинское centum (произносилось во времена Цезаря и Цицерона как кэнтум)\ оба слова — чис­лительные и означают 100. Требуется выяснить, насколько правдоподобно (т. е. какую имеет степень вероятности) то утвер­ждение, что оба эти слова (скр. gatdm и лат. centum) состоят в генетическом родстве, т. е. происходят из одного и того же источника. При этом принимается во внимание наличие следую­щих форм — тоже со значением 100 —в других родствен­ных (индо-европейских) языках: греч. hekaton (причем he [первый элемент в составе he-katon] объясняется как оста­ток некогда самостоятельного слова «один»: следовательно, he-katon этимологизируется как «одна сотня»), лит. sifntas (чи­тается ишмтас), авест. (др.-вост.-ир.) satdm (читается са- тэм), кимрск. и брет.187 cant, др.-верх.-нем. hunt, др.-церк.- слав. СЪТО (произносилось наподобие комплекса сутбУ.

Как мы замечаем из сопоставления всех вышеприведен­ных слов (со значением 100), в их звуковой структуре наб­людаются известные общие сходства: например, каждое иs этих слов начинается с согласного (скр. д = мягкое ш, лат. с = к, греч. h = k, Лит. й = ш, s,c,h и т. д.), далее сле­дует гласный + носовой (п или т) или же просто гласный (как в санскрите, греческом, авестийском, славянском), а за­тем — во всех вышеприведенных формах — звук t (т), после которого идет уже окончание (ит, am, on, as, dm, о), кото­рое в некоторых языках может быть и отсутствующим (в кельтских и в древневерхненемецком).

И тут позволительно допустить только две возможности:

  1. или вышеуказанное общее сходство в звуковом составе всех данных слов оказывается просто случайностью,

  2. или же оно объясняется тем, что эти слова (и в их числе скр. gatam и лат. centum) происходят из одного и того же источника — из одного и того же древнего слова («сто»).

Сколько же шансов дает теория вероятностей в пользу первой из этих возможностей и сколько в пользу второй?

Возьмем для сравнения пару слов со значением 100 6 двух заведомо неродственных языках, например в славянс­ком (съто), в древнетибетском {br gya=6ргйа) или в славянс­ком и японском, где слово «сто» звучит хяку ®. Первый звук славянской формы — с (лат. s), первый звук древнетибетской — b (русская буква б) в сущности столь же мало или поч­ти столь же мало напоминают друг друга, как и начальные звуки санскритской и латинской форм: мягкое и с—к.

Но мы увидим, что в пользу неслучайности последнего зву- косоответствия (д = ш мягкое//с = к) у нас найдется много шансов, а соответствие славянского 5 древнетибетскому b (или, точно так же, соответствие славянского с японскому хь), наоборот, окажется делом чистого случая. Именно: мы можем найти в данных двух языках — в санскритском и в латыни — значительный ряд других пар слов (обладающих в каждой паре одним и тем же или сходным значением), в ко­торых будет повторяться вышеприведенное соответствие: скр. д (ui мягкое) — лат. с (к). Например, слова со значением «со­бака»: скр. gva (читается как шва, но с мягким ш и долгим а) —лат. canis (читается как канис); начальные согласные здесь опять-таки д и с, т. е. те же самые, что и в gatam и centum.

Второй пример—слова со значением «скот»: скр. ради (чи­тается пашу, но с мягким ш) — лат. реси (читается пэку);

на третьем по порядку (или предпоследнем с конца) месте мы здесь опять-таки встречаем соответствие звуков с (ui мягкого) в санскритском и с (к) — в латинском.

Для краткости я не привожу здесь других подобных при­меров (т. е. таких же пар слов, как gva — canis, ради — ре- си, где всюду будет соответствие д — с), но их можно най­ти 1в великое множество. Условно допустим, однако, что та­ких примеров нашлось пятьдесят (на самом деле, повторяю, их можно найти гораздо больше). И вот теперь у нас будет уже другой разговор относительно случайности соответ­ствия д — с (к) в gatam и centum.

Допустим, что двое людей одновременно снимают по одной карте из находящихся у каждого из них колод. И в тот момент, как один из них снял даму, другой снимает двойку. Это, конечно, будет случайностью, какой было бы и санскритско-латинское соответствие д — с, если бы оно встретилось нам только один раз. Но допустим, что два человека продолжают снимать карту за картой и тут пятьде­сят раз подряд на даму из одной колоды будет приходиться двойка из другой колоды. Возможно ли допустить это как простую случайность, или тут будет замешан какой-либо фор­тель, какая-нибудь согласованность (т. е. такое обстоятель­ство, которому в языковой истории будет соответствовать родство данных двух языков и родство данных двух слов в этих языках)? Ясно, что гораздо больше будет шансов за то, что тут (в пятидесятикратном повторении соответствия «дама- двойка») кроется согласованность, а не простая случайность. Но маленький шанс вероятности того, что пятьдесят раз под­ряд случайно выйдут «дама — двойка», мы все-таки допу­скаем. Выразим этот шанс как \/х и условно отожествим с ним ту небольшую вероятность, что £ (санскритское) и с (ла­тинское) будут приходиться друг на друга в пятидесяти парах (однозначащих) слов без генетической на топри- чины (т. е. не потому, что данные слова родственны, а проо- то в силу случайности)188.

Но регулярные повторы одного и того же звукосоответ- ствия мы обнаружим не только между санскритским и латинс­ким, но и в соответствующих словах прочих родственных языков: в словах, означающих 100, мы видели, что санскрит­скому д (ui мягкому) и латинскому с (k) соответствует звук s в авестийском, k — в греческом, й (ui) — в литовском, с (k) — в кельтских, h — в древневерхненемецком (и вообще в германских языках); и вот те же самые звуки будут повто­рены и в словах со значением «собака»; ср. авест. spa (спа), греч. kyon (др.-греч. чтение куон с долгим о), лит. $и (чи­тается как шуо), ирл.1а си, кимрск. и брет. ci, нем. Hund.

И если мы найдем в каждой из родственных языковых

  1. рупп лишь по тридцати, допустим, примеров регулярного повторения одного и того же звука в соответствии санскритс­ко-латинскому звукосоответствию «с — с», то вероятность слу­чайного характера всех этих регулярных повторов выра­зится уже не в виде 1/л: (как мы условились ее обозначать

при прежних данных), а в виде Ц-— , где у будет числом

X • У *00

отдельных языковых групп — таких, как, например, кельтские языки, германские языки и т. д. Беря здесь минимальное число (именно число таких языковых групп внутри индо-евро­пейского семейства, которые постоянно фигурируют в этимо­логических словарях), мы считаем, что у = 8, и, следователь­но, шансы в пользу случайного появления сходств между да-

tarn и centum, выражаются в виде ^ .

Но правильное звукосоответствие мы встречаем и для всех элементов сравниваемых нами слов: вслед за началь­ными согласными (д — с) идет соответствие «санкритского а — латинскому еп», которое мы опять-таки найдем в ряде других пар однозначащих слов (из санскритского и латыни), например, скр. matis — лат. mens, род. над. mentis (значе­ния «мысль»—в санскритском, «ум» — в латинском). Допус­тим, что таких примеров нашлось всего двадцать, и так как для данного звукосоответствия (а — еп) мы опять-таки най­дем правильные (регулярно повторяющиеся в однозначащих словах) параллелк и в других семьях (например, в греческом мы будем в таких случаях тоже иметь а, как в санскрите), то нашу формулу мы уже имеем право превратить в

240 лг.8.20 ’ Т' е‘ _ 38400 х '

Доходим до звука t, сохранившегося во всех из выше­приведенных слов (индо-европейских языков) со значением 100. То обстоятельство, что в данной позиции в восьми языковых семьях повторяется один и тот же звук, конечно, опять-таки не может быть случайностью, ло крайней мере шансы на случайное происхождение сравниваемых слов умень­шаются, благодаря этому t, не менее чем в восемь раз:

8.38400 лг 307200 * *

Здесь я позволю себе и остановиться, напомнив,- что'1 и само х есть уже чрезвычайно большое число (это ясно уже

из того, что выше говорилось при сравнении звукосоответст- вин д — с с пятидесятикратным одновременным выходом да­мы и двойки); и оно, конечно, поддается исчислению.

Моей задачей было, однако, не сделать вычисление, а лишь показать наивозможно более элементарно характер де­лаемых при подобных выкладках рассуждений. Как ни приу­меньшал я (сознательно) цифры, фигурировавшие в качестве данных, вывод несомненно сводится к тому, что родство слов gatam и centum можно считать доказанным (ибо веро­ятность обратного предположения, что все обнаруженные зву­ковые сходства и звукосоответствия носят случайный харак­тер, близка к нулю).

Но, разумеется, есть и спорные этимологии, в которых учет соотношения шансов (в пользу данной этимологии и, наоборот, в пользу объяснения обнаруженных сходств прос­той случайностью) выразится уже в совершенно иного рода цифрах. При этом иногда придется математически учитывать не только фонетические, но и семантические данные.

Я пробовал применить приемы теории вероятности и к яфетидологическим объяснениям истории отдельных слов (на­пример, к марровскому объяснению латинского urbs), причем начинал с допущения того, что четыре элемента (сал-бер-ён- рош) действительно существовали и участвовали в образова­нии слов. И даже при этом допущении получалось нечто со­вершенно обратное вышеприведенному примеру (gatdmjjcen- turn), т. е. вполне достаточное доказательство того, что данная марровская этимология заведомо неверна: один шанс в пользу вероятности даваемого Марром объяснения противо­полагается астрономической (7—10-значной) цифре шансов в пользу того, что данный звуковой комплекс имеет некую иную историю (причем служившие для Марра отправным пунктом совпадения между данным звуковым комплексом и тем или другим из четырех элементов носят заведомо случайный ха­рактер) 189.

ПО ПОВОДУ «ЗВУКОВЫХ ЖЕСТОВ японского ЯЗЫКА

Выражение «звуковой жест» требует пояснения. Под ним отнюдь не надо понимать жеста, сопровождаемого звуком, каким, например, является хлопанье дверью, топанье ногой об пол, скрежет зубами и пр. и пр. Слово «жест» употребле­но в этом выражении условно — имеются в виду не жесты, а элементы устной речи (слова или части слов), роль кото­рых в языке походит на роль жеста. Остановимся потому сначала на выяснении роли жеста и некоторых других аксес­суаров речи.

В состав значения каждого слова (как и каждого пред­ложения) входит нечто постоянное, определяемое без пред­ставления какого-нибудь единичного произношения данного слова (или данного предложения). Это и есть то з н а ч е- н и е, которое должно приводиться в толковых словарях и грамматиках, значение, связанное с составом слова из зву­ков (включая сюда и определенное место ударения). Это то значение, которое заставляет говорить о тожестве слов в раз­ных предложениях (ему соответствует и тожество звукового состава); например, мы видим одно и то же слово слуга в таких выражениях, как старый слуга и ваш покор- ный слуга, видим одинаковую пару слов: я-\-тебя и тогда, когда на вопрос «кто кого обыграл?» отвечают я тебя, и тогда, когда кто-нибудь из взрослых, грозя ребенку пальцем (или только интонацией) произносит я тебя! Слово, опреде­ляемое с фонетической стороны сочетанием звуков а-\-Ь + с (с определенным местом ударения), а со стороны значения понятием А, всюду равно самому себе (т. е. имеет и а-\-Ь + с, и Л), но в одном случае значит А-\-Х, в другом—А + У.

В сочетании слов испанцы ревнивы еще нет мысли о том, что «испанцы — ревнивы», покуда эти слова не произнесены с соответствующей интонацией; а если произнести с интона­цией другого сорта — получится вопрос «испанцы ревнивы?», в который можно еще вложить большее или меньшее сом­нение.

Чем же прецизируются понятия, равные вышеуказанному значению слова, в каждом из отдельных случаев, когда упот­ребляется данное слово? Что прибавляет к данному понятию новые, только для данного случая нужные признаки? Мно­гое, и, во-первых, контекст (понимая его в самом широком смысле). «Это поймет только тот, кто знает в чем дело»,— говорит комический педант в одном старом водевиле, закан­чивая длинную свою тираду; но в сущности все, что мы го­ворим, нуждается в слушателе, понимающем «в чем дело». Если бы все, что мы желаем высказать, заключалось бы в формальных значениях употребленных нами слов, нам нуж­но было бы употреблять для высказывания каждой отдель­ной мысли гораздо более слов, чем это делается в действи­тельности. Мы говорим только необходимыми намеками; раз они вызывают в слушателе нужную нам мысль, цель дости­гается; и говорить иначе было бы безрассудной расточитель­ностью.

Кроме того, значение слов дополняется разнообразными видоизменениями звуковой стороны, куда входит главным образом мелодия голосового тона (а кроме нее еще темп ре­чи, различные степени силы звука, разные оттенки в звуко­производных работах отдельных органов, например вялая или энергичная их деятельность и пр. и пр.), и, наконец,— жестами.

Не надо думать, что эти стороны речевого процесса есть нечто не подлежащее ведению лингвистики, т. е. науки о языке. Только, разумеется, рассмотрение этих фактов (ме- лодизации, жестов и прочих аксессуаров речи) составляет особый самостоятельный отдел лингвистики; между прочим, это тот отдел, которым лингвистика соприкасается с теорией драматического искусства.

При этом надо иметь в виду, что в разных языках име­ется различное использование интонаций и жестов. Наибо­лее резким примером отличия от роли мелодизации в рус­ской речи является так называемое музыкальное уда­рение, имеющееся, например, в китайском, японском, а также сербском, литовском, латышском, шведском, норвеж­ском и других языках. Под этим термином понимается на­личие в фонетическом составе слова определенной мелодии, связанной со значением слова так же, как и определенный порядок составляющих данное слово звуков. Например, в русском стол носителями значения являются звуки с+т + о-М* произносимые (или слышимые) в данном порядке, а в ки­тайском ма 'лошадь’ носителем значения является помимо звуков м-\-а, еще определенная мелодия голосового тона. Русское стол остается одним и тем же словом, с ка­кой бы интонацией мы ни произнесли его (с повышением, или с падением тона внутри гласного, или последовательно и с тем и с другим), но если в китайском ма одну интонацию- заменить другой, то получится уже не «лошадь», а «коноп­

ля»; если же употребить еще новые сорта интонации, полу­чится «мать» или же «ругаться». Таким образом, мелодиза- ция захватывает в китайском более обширную область, чем в русском, являясь не только привеском к постоянному фо­нетическому представлению слова, но и входя в состав по­следнего.

Да и помимо таких исключительных случаев есть масса фактов, говорящих о различной роли мелодизации в разных языках. Так, например, нас, русских, иностранцы часто уз­нают по привычным для нас интонациям фраз; при этом го­ворят, что русские «поют» в разговоре. Это значит, что по­вышения и падения высоты голосового тона у нас более зна­чительны и более часты, чем, например, в такой сравнитель­но монотонной речи, как английская.

А в языке бутукутов, живущих в Южной Америке, свое­образная певучесть речи еще резче бросается в ухо. И при­том, надо заметить, свойственная их фразе мелодия не об­ладает той обязательностью, как музыкальное ударение в китайском. Те из туземцев, кто привык говорить по-порту­гальски, легко ее утрачивают190. Подобные же факты часто наблюдаются и у нас: люди, говорящие на иностранном языке, при наличии, конечно, подражательных способностей (и обыкновенно еще музыкальные), усваивают не только звуки, словарь и грамматику чужого языка, но и присущую ему мелодизацию (некоторые делают это даже вполне со­знательно). И это почти необходимое условие для того, что­бы иностранцы признали такого в совершенстве усвоившего их язык человека за своего. Да, наконец, и в передразнива­ниях иностранного или инородческого произношения не малую роль играет подражание чужим мелодизациям, — взять хотя бы рассказчиков еврейских анекдотов.

Точно так же роль жеста в различных языках колеблет­ся между почти исключительно эмоциональной функцией жеста, с одной стороны, и знаменательной — с другой. По­следняя— знаменательная функция жеста — имеется в изо­билии у диких народов, выражающих жестом то, что мы вы­разили бы словом. Наоборот, у европейских народов преоб­ладает эмоциональная роль жеста. И разумеется, как при той, так и при другой, у разных племен «словарь» жестов может быть различен. О том, что знаменательные жесты могут различаться, говорить излишне; достаточно указать, например, что в Японии, говоря о себе, указывают не на грудь, как у нас, а на нос. Различие же эмоциональной функции жестов явствует из того, что одни нации употреб­ляют жестов больше (итальянцы), другие меньше (англи­чане).

Как не различны, однако, функции мелодизации и же­стов в различных языках, значительную часть этих функ­ций можно противополагать функциям звукового состава слов. И критерием для этого противоположения можно счи­тать: с одной стороны, символичность данного способа вы­ражения (т. е. его условность, без предварительного знания которой этот способ выражения не будет понят), и, с дру­гой стороны, наличие естественной связи между данным способом выражения и его значением. Выражение понятия «стол» через комплекс звуков с-\-т + о-\-л принадлежит к чисто символическим способам выражения, так как из пред­ставления стола никак нельзя сделать заключения о с-\-т + о-\-л. Точно так же китайское обозначение «лошади» через л*-|-а-}-определенная интонация — выражение чисто символическое. Символическими являются, конечно, жесты азбуки глухонемых, потайные жесты людей темных профес­сий и пр. и пр.

К способам выражения второго сорта принадлежат прежде всего те интонации и те жесты, которыми выража­ются эмоции, например гнев, восторг и пр. Сюда могут быть также причислены жесты, копирующие предметы или дей­ствия. Они ведь тоже имеют претензию «быть естественно понятными». Только надо иметь в виду, что и в понимаемо- сти этого сорта способов выражения может большую роль играть условность. Можно назвать их потому не просто естественными, а потенциально-естественными.

Ведь, если мы знаем, что данный внеязыковой факт вы­ражается определенной интонацией или определенным же­стом, то можно объяснить происхождение этого нашего зна­ния просто из того, что мы всегда или часто наблюдали эту эмоцию в сопровождении данной речевой интонации или дан­ного жеста. И мы заучили, следовательно, эту связь точно так же, как мы заучили связь между звукосочетанием с-\-т-\-о + л и представлением стола на основании того, что это звукосочетание всегда употреблялось при наличии мыс­ли о столе у говорящего. Кроме изучения языка происхо­дило, значит, и изучение нравов, и оба они служат средст­вами догадываться о чужой психике. Орудием изучения языка является подражание, но ведь и в области эмоцио­нальных жестов оно имеет место: ребенок, например, в выра­жении недовольства и гнева подражает тому, что при подоб­ных эмоциях делают его родители.

И тем не менее у тех интонаций и жестов, которые я на­звал потенциально-естественными, есть нечто отличное от чисто условных выражений; практика и привычка к ним уза- коняют их, но они могут появиться у данного индивидуума и не как следствие подражания; пускай фактически это осу­ществляется только в редких случаях и даже только для не­которых, наименее зависящих от условности речевых инто­наций и жестов. Однако и те, которые фактически восходят к подражанию, имеют с ними нечто общее: они усваивают­ся и более легко, чем чисто условные выражения191. А это основывается, видимо, на существовании естественной связи между выражаемым и данным его выражением, той связи, которая, пожалуй, не будь фактора подражания, и сама бы создала у отдельных индивидуумов интонации и жесты, то­жественные или сходные с общераспространенными.

Те психологические и физиологические процессы, которы­ми обусловливаются данные связи, видимо, в значительной степени одинаковы у всех людей; этим и объясняется сход­ство эмоциональных интонаций и жестов у разных народов, не имеющих ничего похожего в чисто условных способах выражения.

Как видно из сказанного, в большей части европейских языков, например, русском, немецком, французском и анг­лийском, в качестве условных способов выражения исполь­зуются главным образом сочетания звуков; интонация же и жест носят потенциально-естественный характер192. Условим­ся считать (конечно, вполне субъективно) такое положение дела нормальным. В китайском с его ударением будет одно уклонение от этой нормы, в языке дикарей, изобилующем условными жестами, — другое.

Нас занимает вопрос, не существует ли уклонения от" этой нормы в другую сторону. Нет ли звукосочетаний (со­единений определенных гласных и согласных в известном порядке), роль которых аналогична роли жестов потенци­ально-естественных, имеющих претензию на общепонимае- мость (в том числе и жестов, копирующих факты внешне­го мира). Если таковые звукосочетания имеются, мы и на­зовем их ввиду этой аналогии «звуковыми жестами».

Пускай их аналогия с настоящими жестами будет непол­ной, пускай в них еще большая роль принадлежит услов­ности, все-таки в известных звукосочетаниях (словах или частях слов) мы находим следующие признаки: возможность самостоятельного зарождения в душах отдельных индивиду­умов тожественных или сходных комплексов с тожествен­ными или сходными значениями, обусловленную этим лег­кость усвоения значений этих комплексов (по сравнению с усвоением чисто условных выражений) и, наконец, некото­рое сходство между такими комплексами в разных языках.

Прежде всего нужно, конечно, упомянуть о звукоподра­жаниях, служащих в мире фонетическом аналогией для же­стов, копирующих предметы и действия. К ним принадле­жат, например, русские слова (или части слов в словах): таратор-ить, чирик-ать, пилик-ать, чмок-ать, бум-бум и т. д.

Но факты, наблюдаемые в отдельных языках, говорят,, что и кроме звукоподражаний имеются комплексы, третируе­мые языковым мышлением одинаково со звукоподражатель­ными (что явствует, между прочим, из одинаковой морфо­логической структуры и одинакового синтаксического упот­ребления тех и других). Потому, следовательно, их и рас­сматривать надо вместе — независимо от того, что эти «дру­гие» комплексы выражают уже не слуховые, а какие-либо иные впечатления.

Особенно многочисленны и особенно выпукло выделяют­ся из прочих категорий слов такие (звукоподражательные и незвукоподражательные) комплексы в японском языке, рас- смотрением фактов которого мы и ограничимся в настоящей заметке. Слова, относящиеся сюда, именуются обыкновенно ономатопоэтическими или ономатопичными, а также описательными, подражательными, изобразительными. Формальная характеристика это­го класса (состоящего из нескольких видов) не только отри­цательная, т. е. не исчерпывается, например, отсутствием флексии, обычного склонения или спряжения. Наоборот, есть определенный рецепт производства осложненных форм от та­ких слов: суффикс -то служит для образования от них на­речий, а различные формы глагола суру ('делать’), присо­единяющиеся к ним также в качестве суффиксов, дают гла­голы с полным спряжением (ср. -ать, -аю в наших чирик-атьу пилик-ать — чирик-аю, пилик-аю). Но в особый формальный класс «ономатопоэтики» выделяются не на основании этих суффиксаций (употребляемых и после других комплексов). Главной характерной чертой отдельных видов «ономато­поэтического» класса слов служит их фонетическая форма.

Наиболее многочисленный вид состоит обычно из удвоен­ного двусложного сочетания, в котором каждый слог состо­ит из согласного + гласного, с определенным местом музы­кального ударения (оно различно в зависимости от говора» ts токийском это первый слог из четырех). Таковы, например, горогоро о грохоте, громе; савасава о свисте ветра; гасагаса о шорохе, например, бумаги; пикапика о сверкании, о мол­нии; питипити (читай с мягким г, как в русском перед и) о всплеске рыбы; бурубуру о дрожании; дзарадзара (или дзаразара) о жестоком, шершавом, пирипири о мелких уко­лах, о впечатлении, получаемом, когда кожу или рану щиплет едкий состав; пэрапэра о чем-нибудь быстром, беглом; тёро- тёро (читай тёу как по-русски, например в тётя) о течении ручья, о походке ребенка; тёкотёко о проворных шагах или частых перерывах чего-то во времени; буцубуцу о кипении, бурчании, ворчании; гатагата о стучащем или гремящем шу­ме; хёрохёро (читай хё по-русски); нияния о гримасах, крив­лянье; барабара о каплях дождя, бэтабэта о впечатлении клейкого. Иногда вместо двух слогов повторяется один дол­гий слог, т. е. слог с протяжной гласной или слог с дифтон­гом (в том числе с соединением гласного с носовым соглас­ным, что в японском языковом мышлении занимает такое же место, как дифтонги ай, ау). Таковы пйпй (черточка над буквой означает долготу звука) о звуке флейты; гугу или го- го о храпении; ваиваи о шуме человеческих голосов; пам- пан о ярком сиянии солнца; дондон о звуке барабана; гон- гон о звоне большого монастырского колокола; дзандзан о звоне пожарного колокола, тревоге; дзундзун о быстром ис­полнении чего-либо («раз-два и готово!»). Очень редко при удвоении двусложного комплекса второй его слог долог, та­ково тирйнтирйн о звоне маленького колокольчика.

Но, однако, и удвоение комплекса является не исключи­тельной принадлежностью «ономатопоэтик»; оно играет роль морфологического средства и при других классах слов, вы­ражая обычно идею множественности или интенсивности (хо­тя функция такой редупликации не может быть приравнена к нашему образованию множественного числа: нэннэн, т. е. удвоенное нэп 'год’ значит не «годы», а «каждый год», «год за годом»; и просто нэн может значит и «год» и «годы» — в зависимости от контекста). Но формальная сторона редупли­кации «ономатопоэтик» представляет некоторые отличия от редупликации прочих слов. Помимо различий в ударении (для сравнения с четырехсложными «звуковыми жестами» нужно, конечно, брать удвоения двусложных слов, напри­мер, тама-тама 'редко’, 'неожиданно’ от тама 'драгоцен­ность’), видимо, для «звуковых жестов» более чем для дру­гих ценен принцип фонетического тожества обеих половин слова.

Так при удвоении существительных и прочих слов очень часто наблюдается разница между начальными согласными обеих частей удвоения: в токи-доки 'по временам’, которое образовано через удвоение токи 'время’, т чередуется с соот- ветствующим звонким д; аналогично этому и другие началь­ные глухие согласные заменяются во второй части удвоения через соответствующие звонкие193, например, ц через дз.

При редупликации же в «ономатопоэтических» словах та- кие чередования обычно не встречаются: например, цуру- ц у р у (о скользком), а нецурудзуру.

Иногда согласные, с котрых начинается каждая половина редуплицированного существительного (или наречия и пр.), отличаются и не только по звонкости: редупликацией для хи ’день’ служит, например, хиби 'каждый день’ (мы ожида­ли бы хихи)у и это объясняется из истории языка следующим образом: древний звук п исчез в известную эпоху в япон­ских словах (благодаря чему теперь п в японском языке чрезвычайно редко) и перед гласным и заменился через мяг­кое х; таким образом, древнее слово п и 'день* стало про­износиться хи; но в древней форме редупликации этого слова, по общему рецепту чередования глухого согласного с звонким, имелось в первой части п, а во второй — б, сохра­нившееся и до настоящего времени, и, следовательно, древ­нее пиби превратилось в хиби. В «звуковых жестах» реду- пликационного типа мы не встречаем ничего подобного: хё- рохёро, а не хероберо. И что еще характернее в «ономато- поэтиках» очень часто встречается звук /г, отсутствую­щий в обыкновенных словах современного японского языка (кроме заимствованных), например вышеназванные питипити, пикапика, пипи и многие другие.

Затем в токиоском говоре при редупликациях нормаль­ных слов, начинающихся с к или с г, в начале второй поло­вины встречается не обычное г, а звук несколько отличный, произносящийся в нос (как ng в немецком, например, в singeri),— так называемое носовое г. Этот звук встречается только внутри слова, где зато не бывает простого, неносово­го г, позиция которого ограничивается началом слова. Един­ственным исключением являются «звуковые жесты» редупли- кационного типа, начинающиеся с г: гасагаса, горогоро и др. В них г второй половины такое же, как и в первой.

Второй формальный вид «ономатопоэтик» характеризу­ется двусложной основой (состоящей из: согласный+ глас- ный+согласный+гласный»; второй из согласных, если он глухой, обычно бывает удвоенным, т. е. долгим) и суффик­сом -ри. Таковы, например: хирари о блеске, сверкании; кит- тири о тесном, точном; носсори о движении улитки, о неук­люжем, о чванстве; никкори об улыбке, о светлом смехе; паттири о больших ясных глазах; гарари о шуме от стука;

хорори о каплях слез, бегущих одна за другой; саппари гяс- но\ 'вполне’, 'всецело’; сиккари ’крепко’, 'верно’. Многие из основ могут фигурировать в образованиях обоих видов. При этом долгая согласная, имеющаяся при суффиксе -ри, в реду- пликационном типе заменяется краткой. Примеры таких ду­блетов: гарари и гарагара, хорори и хорохоро, никкори и нико- нико, коссори и косокосо 'воровски’, втихомолку’, 'исподтиш­ка’, дарари и дарадара ‘медленно’, ’потихоньку’.

Сравнительно редко встречаются удвоения комплексов второго типа (с суффиксом -ри)\ пикарипикари рядом с пи- капика, буцурибуцури и рядом буцубуцу\ в таком случае уд­военных согласных уже не бывает.

Из более коротких по составу возможны еще двуслож­ные комплексы с удвоенным вторым согласным без всякого суффикса (таковы сасса 'поспешно’, сэссэ 'энергично’), и, на­конец, часто употребляемые односложные, тесно сросшиеся с суффиксом -то (который возможен и после всех видов «ономатопоэтик», в том числе и после окончивающихся на -ри). К ним принадлежат: дон-то о громком шуме; дотто — о внезапном взрыве смеха или аплодисментах; хатто — при удивлении, неожиданности; сотто 'мягко’, 'нежно’ и др.

Из рассмотрения формальной стороны таких выражений можно сделать прежде всего вывод о большей, чем в других словах, ценности определенного звукового состава. В обык­новенных словах по существу дела безразлично, каким ком­плексом звуков выражается определенное представление; по­тому так легко и происходят разрушения и полные превра­щения звукового состава обыкновенных слов от действия фонетических законов. Так, звук п исчез из обыкновенных слов японского языка и от этого не произошло никакого ущерба для их понимаемости; ассоциации, связывающиеся с ним в отдельных словах у старых поколений, были перенесе­ны новыми на те звуки, которые его заменили. Но для «оно­матопоэтических» слов, очевидно, важны какие-то связи между выражаемым представлением и определенными зву­ками. Что это должно быть так в словах звукоподражатель­ных, ясно само по себе. Потому в отличие от обыкновенных слов и появляется звук п в таких комплексах, как покари- пока р и (о выпусканий табачного дыма изо рта), пи пи (о звуке флейты, о чем-либо жалобном).

Но почему оказывается важной связь с определенными звуками у тех из рассмотренных японских выражений, кото­рые передают впечатления не слуховые, а зрительные, ося­зательные, моторные и пр. Разумеется, надо считаться с тем, что одно и то же ономатопоэтическое слово может переда­вать как слуховые, так и не слуховые впечатления, если только между ними существует какой-либо контакт в душе

говорящего; и мы имеем право предполагать происхождение этого совмещения в метафоре, благодаря которой комплекс, бывший первоначально только звукоподражательным, стал сопровождать, например, и зрительные впечатления. Но в действительности японские «звуковые жесты» довольно лег­ко делятся на звукоподражательные5 и незвукоподража­тельные (чему, однако, не соответствует никакое различие в их фонетической и морфологической структуре; и те и дру­гие бывают и редупликационными, и с суффиксом -ри, и с ~7о). И такие совмещения функций, как у дзавадзава (об ощущении холода и о шуме от проходящего народа) доволь­но редки. И вернее будет допустить непосредственную связь между представлениями фонетическими (акустическими представлениями звуков языка и моторными представления­ми звукопроизводных работ) и внеязыковыми моторными, зрительными, осязательными и прочими представлениями. Эта связь вовсе не достаточна для того, чтобы ложиться в основу речевых ассоциаций. Комплекс пикапика ни в ком не вызовет представления о молнии, как и молния не вызо­вет представления о комплексе пикапика, если только пред­варительно не будет установлено условной ассоциации меж­ду тем и другим; так же или почти так обстоит дело с зву­коподражательными японскими комплексами (хотя бы ваи- ваи — о шуме человеческих голосов). Да японские «онома- топоэтики» и не претендуют на такие семасиологические функции, как у других слов. При переводе с японского на русский переводить большинство «ономатопоэтик» нельзя, но их отлично можно не переводить, просто опуская. Все нужное для смысла оказывается выраженным другими сло­вами. Исключения составляют такие комплексы, которые только формально принадлежат к выше перечисленным ти­пам образования, а значение которых уже настолько обто- чилось и сузилось, что не представляет отличий от значений обыкновенных слов. Это в большинстве случаев образования на -ри, не имеющие редупликационных дублетов, а также многие из односложных основ, сросшихся с -то; например, суккари 'совершенно’, доссари гобильно’, вдоволь’, хаккири ’отчетливо’, юккури 'медленно’, биккури 'испуганно’, китто ’непременно’, тянто 'точно’, 'строго’, 'правильно’, титто 'не- ’много’, тонто 'совсем’.

Тнтшм образом, поскольку значение «ономатопоэтик» не

теряет типичных для этого класса черт, они не имеют целью вызывать в уме слушающего внеязыковые представления, а предназначаются лишь для оживления представлений, вы­званных окружающими словами, путем привнесения в со­став переживаний слушающего некоторых тонов, гармони- рующнх с наметившимся уже внеязыковым представлением. Разумеется, такие тоны могут оказаться присоединимыми к различным представлениям, откуда вытекает и широкая функция одного и того же «языкового жеста» (текотеко — о течении ручья и походке ребенка).

Творятся ли новые «звуковые жесты» или же только ус­ваиваются старые, бывшие в употреблении у предшествую­щего поколения? Конечно, в громадном большинстве случа­ев играет роль только традиция.

Дело обстоит, видимо, аналогично с творчеством новых («своих», детских) слов детьми, начинающими говорить: оно возможно, но в нем нет надобности. Есть готовые, традици­онные слова — слова взрослых, и чем скорее ребенок усво­ит их, тем для него выгоднее. Пока же этого еще не произо­шло, ребенок творит слова, общим свойством которых слу­жит элементарность фонетического состава (этим объясняет­ся, например, распространение типа детских слов, состоящих из повторения одного простого слова: тата, дада, нана и пр. и пр.). И по многим причинам «ономатопоэтические» слова японского языка следует рассматривать в связи с фактами детского языка вообще и японского детского языка в част­ности. Взять хотя бы обилие звукоподражаний у детей, а также чрезвычайную расплывчатость значений отдельных слов194. Наконец, простейшие фонетические рецепты детских слов можно сравнить с формальной стороной хотя бы реду- пликационных японских «звуковых жестов».

Что касается языка японских детей, то в нем ономатопо­этические слова, не отличающиеся принципиально от выше­рассмотренных (отсутствуют только явления, служащие пе­реходом к нормальной морфологии), играют колоссальную роль195. И на японские «звуковые жесты» вообще можно смот­реть как на принцип специально детской морфологии, сохра­нившей право гражданства и в языке взрослых. С другой стороны, и большее количество «звуковых жестов» у япон­ских детей, чем, например, у русских, нужно поставить в связь с тем, что эти явления не проводят грани между детским языком и языком взрослых; и встречают, следовательно, со стороны последних покровительственное отношение.

ФОРМАЛЬНЫЕ ТИПЫ ЯПОНСКИХ ЗАГАДОК

Я имею в виду существование рецептов, в которых-' яв­ляется зафиксированной структура загадки. Располагая, главным образом, материалом из кюсюских говоров, я оста­новлюсь на загадках, записанных мною от уроженца Кума­мото. К сожалению, у меня почти нет данных, чтобы говорить о территории как отдельных загадок, так и их типов. Из двух имеющихся в Кумамото типов второй — nazo — распро­странен в Японии, видимо, более широко, чем первый. Из загадок же первого типа некоторые (например, № 2) ограни­чиваются небольшой территорией данной группы говоров, что обусловливается диалектической формой ('ou\geta 'щека’), на которой основана игра слов.

Формальные типы загадок в Кумамото носят названия: 1) kaogaemono (kavgae 'думать’, mono 'предмет’), 2) nazo ('загадка’); различаются они — построению и техническим сло­вам — следующим образом:

  1. Тип kaogaemono. Вопрос из двух предложений с непре­менной антитезой (почему первое предложение часто оканчи­вается на -batten 'хотя’, 'но’) и техническим словом nani 'что?’ (эмфатически протягивается: na::ni) на конце второго предложения. Для ответа нет технического слова.

  2. Тип nazo. Вопрос и ответ формально объединены в од­но целое, куда входят три предложения:

  1. вопрос: «С чем можно сравнить то-то?» Техническим окончанием фразы служит -to: kakete пап-to toku\

  2. ответ: «сравнить можно с тем-то». Техническое окон­чание -to toku\

  3. объяснение сравнения, начинающееся с sono kokoro- wa 'смысл этого в том, что...’ (sono 'это’ может быть опу­щено). Приведу примеры \

Тип karjgaemono

№ 1. Вопрос: kudo-wa kudo-battev, takav-kudo na::ni 'Очаг есть очаг, а очаг, который не растапливается, это что такое?’

Ответ: bonokudo 'затылок’ (Игра слов kudo и bonokudo).

№ 2. Вопрос: geta-wa geta-battev, hakav-geta tiawtii

Тэта (род обуви) есть гэта, а гэта, которых не надевают, это что такое?’

Ответ: rsu\geta 'щека’ (Аналогичная предшествующей иг­ра слов geta и ?u\geta. Слово f$u:geta непонятно даже для близких по говору нагасакцев: в нормальном японском име­ются ho'.beta, hoppeta\ в нагасакском — ^u\tampura.)

№ 3. Вопрос: jama-kara oide oide, hata-kara ija ija tiawtii 'С гор —«приди, приди», с пашен —«не хочу, не хо­чу», что это такое?’

Ответ: sasa-no-ha-ni imo-no-ha 'Листья бамбука и листья картофеля’ (Трепет листьев бамбука как бы манит: «Приди»! А покачивание листьев картофеля точно хочет сказать: «Не хочу»).

№ 4. Вопрос: it-tok'a: iradena, irantok'a irumono na: :ni 'Когда входят, оно не нужно, а когда не входят, оно нужно; что это такое?’

Ответ: ^urokevsuta 'доска для прикрывания ванны’ (Когда в ванну никто не входит, ее покрывают доской, чтобы вода не остыла; игра слов основана на двояком значении глагола ittok'a: «входить» и «быть нужным»; ittok'а: < iru-toki-wa\ yurokev'tuta < ^uro-oke-no-^uta).

Тип n a z о

№ 5: Kwazoku-no re:so-to kakete пап-to toku? cakujev- sacu-to toku, (sono) kokoro-wa bimbo:nin-ni-wa ocinu 'С чем можно сравнить невесту из аристократии? — С бумажкой в 100 ен. Это потому, что (ни то, ни другое) не достается бедняку’.

Загадка эта не содержит диалектизмов; ocinu — форма литературная.

№ 6: jabure-so:3i-to kakete пап-to toku? uguisu-to tokuy (sono) kokoro-wa haru-wo таси 'С чем можно сравнить пор­ванные сёдзи (бумажные ставни)? — С соловьем196. Это пото­му, что (соловей) ждет весны (haru)\

Загадка основана на игре слов: haru значит и 'весна* и 'натягивать’ (например, бумагу на переплет сёдзи). Сёдзи с порванной бумагой ждут, чтобы была наклеена новая бу­мага.

№ 7: jo:-no-nai Qito-to kakete пап-to toku? co:cin-to toku, (sono) kokoro-wa burabura 'С чем можно сравнить бездель­ника?—С бумажным фонарем. Это потому, что оба без тол­ку болтаются’ (burabura ономатопоэтическое слово: о вися­щих и болтающихся предметах; в переносном смысле о лен­тяях) \

№ 8: oisi josiwo-to kakete пап-to toku? kosu:to toku, (sono) kokoro-wa ako: karo\ fC чем можно сравнить Оиси (Кураносукэ — вождя знаменитых 47 ронинов)? — С перцем (kosu: — диалектическая форма вместо koso:). Это потому, что (перец) красный и горький’.

Игра слов основана на том, что местность, откуда про­исходит Оиси, носит название ako\karo\\ так же звучат и наречия «красно», «горько на вкус».

№ 9: mekura-no sibai-mi-to kakete пап-to taku? kusunoki masasige-no mondokoro-to toku, (sono) kokoro-wa mi^u-ni kiku fC чем можно сравнить слепого в театре? — С гербом Кусуноки Масасигэ. Это потому, что (слепой) слушает не видя’.

Игра слов основана на том, что mi^u-ni kiku может зна­чить и «не видя слушает», и «вода и хризантема». В гербе Масасигэ имеется вода и хризантема. Загадка эта очень известна в Японии. Привожу ее нагасакский вариант: meku- гамо sibaja-kembucu-to kakete пап-to toku? kusunoki vusi- no mondokoro-to toku, sono kokoro-wa miju-ni (или miH) kiku.

№ 10: jogoda sugi-no-ki-to kakete пап-to toku? ju:bim- modi-to toku, (sono) kokoro-wa hasiran'a\ narav fC чем мож­но сравнить кривую ель? — С почтальоном. Это потому, что [кривая ель] не годится для [выделки] столбов’.

Игра слов основана на том, что hasiran'a: пагая значит 1) «не годится на столбы», 2) «нужно бегать».

В загадке есть диалектические формы. Ее нагасакский вариант: magatta ki-to kakete пап-to toku? ju\bw-san-to to­ku, sono kokoro-wa hasiran'a: tiarav.

Приведу еще несколько загадок второго типа, записанных в нагасакской деревне Мие:

№ 11: mi^u-guruma-to kakete пап-to toku? o-mawari- san-to toku, sono kokora: (или kokoro-wa) nurete mawaru fC чем можно сравнить водяное колесо (для орошения по­лей)? — С полицейским. Это потому, что (оба), мокрые, вер­тятся’.

Водяное колесо, таким образом, сравнивается с полицей­ским во время дождя. Вульгарное название o-mawari-sao 'полицейский’ происходит от глагола mawar-u 'вертеться’, 'вращаться’.

№ 12: nagasaki to:kaisen-to kakete tiati-fo toka? koromo- no temai-to toku,, sotio kokora: cuke:ba agai fC чем можно сравнить восточный рейс (на японской джонке) из Нагаса­ки? — С детским мячиком \temai вместо temari). Это потому, что как приедут, так подымаются (на гору)’.

Игра слов основана на том, что глагол cuku (от него диалектическая форма Conditionalis’a cuke:ba) значит и «при­ставать (к берегу)», и «ударять» (если ударить по мячику, он подпрыгнет).

Как видно из приведенных примеров, в типе kaggaemono искомым оказывается предмет, способный удовлетворить за­данному признаку; ассоциационная нить заключена в задании. В типе nazo оба связываемых предмета уже даны (так как, несмотря на вопросную форму первого предложения, задание оканчивается вторым предложением), и искомым является сама ассоциационная связь — мотив сравнения. Поэтому тип nazo можно сопоставить с русскими загадками, начшающи- мися с «какое сходство между...» или «какая разница меж­ду...». Для того чтобы процесс обнаруживания ассоциацион- ной нити мог стать задачей (т. е. для возведения его в принцип данного типа загадок), необходима, конечно, особая вычурность ассоциации. Пока этого нет, пока ассоциация по сходству оказывается легко обнаруживаемой, мы имеем дело еще не с загадками, а с простыми сравнениями. По­скольку, однако, ассоциационная связь оригинальна (хотя и очевидна), она годится быть мотивом отдельного произве­дения. Примером такого сравнения может служить следую­щая песенка из говора провинции Тоса197: \tosa-noi\ \ko:t'i- nol \harimaja-ba\ [si-de bo\:sa#1 \katiza\ \so\kau-6\ \mi\ta. bo\:sai31 ^kanza}iso^kaiso\:-no \ko\to-jo, me\kii[ra-ga {me- [gane-o\katicA \mi\ta. 'В Тоса, в городе Коти, на мосту Ха- римая (где продаются женские украшения) (я) видел бонзу, покупавшего гребенку (которую женщины носят в волосах). Вот вещь, похожая на покупку гребенки бонзой: (я) видел слепого, покупавшего очки’. — Нелепость покупки гребенки бонзой состоит в том, что бонзы бреют голову.

О МЕТРИЧЕСКОМ ХАРАКТЕРЕ КИТАЙСКОГО СТИХОСЛОЖЕНИЯ

Китайская поэзия, вызывающая вполне заслуженный ин­терес и на Западе и в настоящее время у нас, изучается, однако, не всесторонне. Такой крупный специалист, как В. М. Алексеев, в своей «Китайской поэме о поэте» вопросу о форме уделяет только одну страницу из фолианта, посвя­щенного одному только, сравнительно небольшому произве­дению; и при этом В. М. Алексеев далек от исторической точки зрения в изучении стихотворной структуры. А между тем ясно, что описание формальных принципов китайского стихосложения только тогда будет соответствовать действи­тельности, когда исходным пунктом изучения будет фоне­тическая система (элементы которой используются для поэтической установки), современная созданию по­этического канона, т. е., во всяком случае, фонети­ческое состояние китайского языка 1-го тысячелетия нашей эры (и даже более отдаленного времени). Только в расчете на восстановляемые (историко-фонетическим анализом) услов­но «общекитайские» праформы моносиллабов-морфем может быть написана китайская рифмология (тогда как существую­щая и поныне традиция рифмо'творчества, канонизованная рифмическими словарями, является уже мертвой для живого китайского языка — благодаря фонетической эволюции по­следнего, как, например, и для китайского языка в Японии, где ведь до сих пор пишутся китайские «классические» сти­хи). Так же обстоит дело и с метрикой198.

Источники, которыми должен пользоваться историк ки­тайского языка — синолог-стиховед, таковы: 1) китайская лексикография (и, в частности, система «це-инь» и рифмичес- кие словари) вместе с лроизведенной уже, в известной ме­ре, разработкой ее в работах Карлгрена и японских синологов

{например, Гото), 2) китайская диалектология, 3) «некитай­ские диалекты китайского языка» или трансформированные на иноязычной почве традиции чтения китайских идеограмм, именно аннамские, корейские и японские (в японском целых три японизованных китайских литературных диалекта, раз­личных соответственно эпохе заимствования и его китай­скому диалектическому источнику: Го-он, Кан-он, То-ин; в каждом наблюдаются вполне закономерные ряды звуковых соответствий к китайским праформам; кроме того, лингви­стическим материалом служат еще устные заимствования двух различных порядков: доисторические, т. е. относящиеся ко времени долитературного влияния Китая, и новейшие, ди­алектические: из мандаринского языка в южнояпонские — кюсюские говоры).

В вопросе о метрике первостепенную важность имеют данные самой китайской диалектологии (тогда как для риф- мологии одинаковую с ними, если не большую роль могут, оказывается, сыграть показания японской, корейской и ан­намской традиции). И самый беглый обзор фонетических систем, в частности систем мелодической акцентуации (Syl- benakzent, или так называемые тоны), в десяти-двадцати пунктах китайской диалектической территории дает уже пра­во на следующий вывод по поводу «чередования тонов», привычно считаемого за основной принцип китайской верси­фикации.

Китайская система стихосложения, в период своего соз­дания, была системой метрической, ибо по принципу че­редовались в стихе не мелодии слогов, но категории или типы этих мелодий: так называемые «косые» (дзэй) по тону слоги с «прямыми» (пин). Категорий этих только две. В одну входят тоны 1-й и 3-й, в другую—2-й и 4-й. Диалектологи­ческие же данные говорят за то, что 1-й и 3-й тоны соот­ветствовали представлению долгого слога, а 2-й и 4-й — представлению краткого. Таким образом, «чередование то­нов», на самом деле — «категорий тонов», есть просто чере­дование долгого и краткого слогов (и китайское стихосло­жение, таким образом, становится рядом с древнеиндийским, греческим, персидским)199.

Из указаний же на то, что 1-й и 3-й тоны обусловлива­ли долготу слога (в противоположность 2-му и 4-му), я упо­мяну только факты одного говора (отложив данные других, наблюденных мною говоров, которые могли бы быть привле­чены для того же вывода, — до опубликования «Фонетических наблюдений над китайскими диалектами»), именно говора Цзинь-чжоу-фу пров. Фынтянь.

Существенное отличие музыкального Sylbenakzent’a этого говора от пекинского касается собственно одного только 1-го тона (например, в t'a 'он’), который в Цзинь-чжоу-фу характеризуется восходяще-нисходящей мелодией: Л (/'а ). 1-й тон оказывается, таким образом, диаметральной противо­положностью 3-му, — нисходяще-восходящему: v (например, в тау 'лошадь’). И 1-й состоит, следовательно, из последо­вательности: «2-й + 4-й», а 3-й — из последовательности ме­лодий: «4-й + 2-й». Получается следующая схема различений:

Ординарные мелодии Двойные мелодии

(т. е. краткие слоги) (т. е. долгие слоги)

восходящая мелодия: 2-й тон/ восход.-нисход. мелодия 2-й*-(-

4-й = 1-й тонЛ

нисходящая мелодия: 4-й тонN нисход.-восход, мелодия: 4-й -J—

2-й = 3-й тон v.

Благодаря выдержанной симметричности этой системы мелодических различений понятие долготы (и краткости, т. е. количества) слога вполне надежно нащупывается (психофо­нетическими приемами) в языковом мышлении данного гово­ра, тогда как в пекинском, шандуньских (Цзи-нан-фу, Лай- чжоу-фу) и других оно уже затемнено; момент ровного голо­сового тона, наличный в пекинской характеристике 1-го тона, уничтожает симметрическое противоположение 1-го 3-муs. Как ни казалось бы естественным с общефонетической точки зрения видеть вторичность пекинского «ровного» 1-го тона по сравнению с Цзинь-чжоу-фу (на том основании, что не- использованность ровной мелодии — такого простого по су­ществу представления — в характеристике тонов может счи­таться фонетической аномалией, и потому замена «нисходя- ще-восходящей» мелодии «ровной» мелодией кажется вполне естественной), на самом деле историко-фонетически дело обстоит сложнее. Объяснить, какой конвергенцией обуслов­лено это соответствие в характеристиках 1-го тона (Цзинь- чжоу-фу «восходяще-нисходящая»//пекин. «ровная» мелодия), мне в пределах настоящей заметки невозможно. Но диалек­тические данные во всяком случае говорят за историческую показательность цзинь-чжоу-фуской симметричной системы, так что и в древнем языке, для эпохи стихотворного канона, мы вправе определить 1-й и 3-й тоны как долгие, 2-й и 4-й— как краткие слоги.

  1. Хотя долгота 3-го тона может утверждаться и на основании пекин­ских фактов, до известной степени.

Вопрос о совершенно особом явлении, известном под име­нем 5-го тона (с конечным неносовым согласным в общеки­тайскую эпоху, откуда затем coup de glotte, т. е. гамза, и наконец, совершенный нуль согласного — в пекинском), конечно, тоже важен для метрики, но требует вполне отдель­ного рассмотрения и внесет лишь дополнения, а не измене­ния в вышесказанное.

Исходя из вышесделанного предположения о метрическом характере китайского стиха, мы -можем, например, типичные формы танских пятисложных четверостиший свести к сле­дующим размерам:

для нечетных строк (1-й и 3-й): ” —

для четных строк (2-й и 4-й):

(В скобки заключен 1-й, безразличный по количеству слог).

ПРИЛОЖЕНИЕ

  1. Специфические особенности последнего десятилетия 1917—1927 в истории нашей лингвистической мысли (вместо предисловия) {стр. 51—56). Печ. по изд. «Ученые записки Института языка и литера­туры Российской ассоциации научно-исследовательских институтов общест­венных наук [РАНИОН]», т. 3, М., 1928, стр. 3—9.

Идеи, высказанные в этой статье, развивались Е. Д. Поливановым неоднократно, в частности в докладе «Проблема марксистского языко­знания и яфетическая теория» (см. стр. 176—177 наст, изд.) и в книге «За марксистское языкознание» (М., 1931), в особенности в разделе «Вме­сто предисловия» (стр. 3—9). По-видимому, эта статья была написана Е. Д. Поливановым как доклад —в связи с его работой в качестве за­ведующего лингвистической секцией РАНИОНа.

Стр. 52. См. В. И. Ленин, Задачи союзов молодежи,—Полное соб­рание сочинений, т. 41, стр. 304.

Стр. 52—-53. Точные библиографические данные о трудах, упоминае­мых здесь: Р. О. Шор, Язык и общество, М., 1926; М. Н. Петерсон, Язык как социальное явление,—«Ученые записки Института языка и литературы РАНИОН», т. 1, М., 1927; Н. М. Каринский, Язык образо­ванной части населения г. Вятки и народные говоры,—там же, т. 3, М., 1928; Г. К. Данилов, Язык общественного класса,—там же, т. 3, М., J928; А. М. Селищев, Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет (1917—1926), М., 1928. Упоминаемые работы Поливанова—N° 67 и 84 библиографического списка.

Стр. 55. Упоминаются работы: Л. В. Щерба, Восточно-лужицкое наречие, Т. 1, Пг., 1915; А. А. Шахматов, Синтаксис русского языка, вып. 1—2, Л., 1925—1927; 2-е изд., Л., 1941; А. М. Пешковский, Рус­ский синтаксис в научном освещении, изд. 1-е, М., 1914; изд. 7-е, М., 1957; М. |Н. Петерсон, Очерк синтаксиса русского языка, М.-Пг., 1923; М. В. Сергиевский, Из области языка русских цыган,—«Ученые записки Института языка и литературы РАНИОН», т. 3. М., 1928.