Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Буркхардт Я. Культура Возрождения в Италии. Опы...doc
Скачиваний:
6
Добавлен:
01.04.2025
Размер:
4 Мб
Скачать
☆

Глава III Возрождение античности.

И вот теперь, когда наш историкокультурный обзор достиг настоящего этапа, нам следует вспомнить и об античности, «возрождение» которой как раз и дало всей этой эпохе ее страдающее односторонностью собирательное название Обстоятельства, о которых шла у нас речь выше, должны были потрясти нацию и привести ее к созреванию и безо всякой античности, да и те новые духовные веяния, которые нам предстоит перечислить в дальнейшем, в большинстве своем вполне мыслимы и без нее. Однако античный мир придавал разнообразнейшие оттенки как всему тому, о чем мы уже говорили, так и тому, о чем речь еще пойдет впредь, и во всех тех случаях, когда суть вещей вполне понятна и без античности, когда она осталась бы тою же самой и без нее, на самой форме явлений все-таки стоит ее печать, и происходят они через ее посредство «Возрождение» не стало бы той высшей неизбежностью мировой истории, которой оно явилось, когда бы возможно было с такой легкостью отрешиться от воздействия античности. Однако нам должно настаивать на том (и это - одно из основных положений данной книги), что не одна только античность, но ее союз с существовавшим подле нее духом итальянского народа покорил весь западный мир. Свобода, которую сохранил за собой при этом народный дух, распределена весьма неравномерно. Так, если рассматривать, к примеру, исключительно ново латинскую поэзию, свобода эта зачастую весьма незначительна, а вот в области изобразительных искусств и во многих других сферах она чрезвычайно велика, и здесь союз между двумя далеко отстоящими друг от друга культурными эпохами одного народа оказывается, в силу полного сохранения за ними самостоятельности, единством, а потому он в высшей степени оправдан и плодотворен Прочая Европа могла выбирать то ли принять мощный шедший из Италии импульс в

 

==111

 штыки, то ли целиком или хотя бы наполовину к нему присоединиться. И там, где такое присоединение происходило, у нас нет оснований предаваться стенаниям по поводу преждевременной гибели наших средневековых культурных форм и представлений. Будь они в состоянии себя защитить, они продолжали бы жить. Когда бы тем поэтическим натурам, что мечтают о возврате этих эпох, довелось провести в них хоть один час, они живо запросились бы обратно, на наш вольный воздух. Да, в ходе великих процессов любого характера гибнут и многие благородные цветы, не оставив по себе непреходящего следа в традиции и поэзии; однако для нас это не причина желать, чтобы оказалось не имевшим места само великое событие. А событие это состояло в том, что помимо церкви, являвшейся до тех пор объединяющей Европу силой (хотя быть таковой ей оставалось уже недолго), теперь возникла новая духовная среда, которая, распространяясь из Италии, стала жизненной атмосферой всех высокообразованных европейцев. Наиболее резкое порицание, которое могло бы быть высказано в этой связи, - это обвинение в иссякании духа народности в культуре, в становящемся теперь явным разрыве между образованными и необразованными людьми по всей Европе. Однако порицание это тут же теряет всякую силу, поскольку приходится признать, что этот разрыв, хотя теперь он ясно осознан, преодолеть все еще невозможно. К тому же в Италии он вовсе не столь резок и непримирим, как в других местах. Ведь томик Тассо, этого великого итальянского художника слова, вполне может здесь очутиться и в руках у бедняка.

 

 

                                            ***

Римско-греческая античность, оказывавшая начиная с XIV в столь мощное воздействие на итальянскую жизнь в качестве основы и источника культуры, цели и идеала бытия, а отчасти и нового сознательного контраста, эта античность уже издавна кое в чем воздействовала и на все средневековье в целом, в том числе и за пределами Италии. Та образованность, представителем которой являлся Карл Великий213*, была уже в сущности, при ее сопоставлении с варварством VII и VIII вв, Возрождением, и ничем иным быть не могла. Как для северного романского архитектурного стиля характерно, помимо общей, доставшейся ему от античности формальной основы, также и прямое проникновение чисто античных форм, так и вся монастырская ученость постепенно усвоила огромный объем материала из рим­

 

==112

ских авторов, и даже сам их стиль, начиная с Эйнгарда214*, никогда не оставался без подражателей в этой среде.

Однако пробуждение античности происходит в Италии иначе, чем на Севере. Как только Италия вышла из эпохи варварства, в этом наполовину все еще античном народе во весь голос заявляет о себе осознание собственного прошлого итальянцы в восторге от него и желают его воспроизвести. Если за пределами Италии речь идет об ученом, рефлектирующем использовании отдельных элементов античности, в ней самой это принимает формы ученого, но в то же время и общенародного, практического перехода на сторону античности вообще - поскольку она представляет собой воспоминание о собственном прошлом величии. Легко доступность латинского языка, обилие живых воспоминаний и сохранившихся памятников - все это чрезвычайно способствует такому развитию событий. На этой основе, но также и на основе направленных в противоположном направлении воздействий со стороны все же изменившегося за истекшее время народного духа, а также воздействий германско-лангобардских форм государственности, общеевропейского рыцарства и культурных влияний со стороны Севера, религии и церкви вырастает новое единство современный итальянский дух, которому было на роду написано подать пример всему Западу в целом.

То, каким образом античность, стоило завершиться эпохе варварства, проявляется в изобразительных искусствах, можно с полной отчетливостью увидеть, например, на тосканской архитектуре XII в и скульптуре XIII в. Также и в области поэзии нет недостатка в аналогиях, особенно если мы будем исходить из того предположения, что величайший латиноязычный поэт XII в, задавший тон целому жанру тогдашней латинской поэзии, был итальянцем. Мы говорим о том авторе, из-под пера которого вышли лучшие вещи так называемой «Carmma Burana». Эти рифмованные строфы изливают на нас ничем не сковываемую радость земного бытия и связанных с ним удовольствий, бытия, гениями-хранителями которого вновь выступают древние языческие боги У всякого, кто прочитает эти стихотворения одним духом, неминуемо рождается предположение, что автор - итальянец и, возможно, ломбарде; однако на этот счет здесь имеется также и ряд вполне конкретных указаний1. Эта латинская поэзия clenci vagantes216* XII в. есть в определенной степени, как и бьющая в глаза необычайная ее фривольность, продукт общеевропейской культуры, однако поэт, сочинивший песню «De Phyllide et Flora» и «Aestuans intenus», скорее всего не был уроженцем Севера, как не был им и утонченный созер­

 

==113

цательно настроенный сибарит, которому принадлежит стихотворение «Dum Dianae vitrea sero lampas ontur» (p 124). Здесь перед нами возрождение античного мировоззрения, проступающего сквозь средневековую стихотворную форму особенно выпукло Множество относящихся к этому и следующему столетиям сочинений со старательной подражательностью воспроизводят гекзаметр и пентаметр, сдабривая их приправой разнообразных античных, иной раз мифологических, реалий, однако это ни в малейшей степени не создает впечатления античности. В написанных гекзаметром хрониках и прочих сочинениях Вильгельма Аппула216* нередко доводится столкнуться прилежным штудированием Вергилия, Овидия, Лукана217*, Стация218* и Клавдиана219*, однако античная форма остается делом учености в чистом виде, точно так же как и античный материал у таких собирателей, как Винцент из Бове220* или мифолог и аллегорист Алан Лилльский221*. В самом деле, Возрождение не есть фрагментарное подражание и собирательство, но именно рождение заново, и оно-то как раз и происходит в этих стихотворениях неизвестного клирика XII столетия.

Однако широкий, даже всеобщий переход итальянцев на сторону античности начинается лишь в XIV в. Для этого было необходимо развитие городской жизни, которое было достигнуто в одной только Италии и лишь теперь Для этой городской жизни характерны совместное проживание и фактическое равенство дворян и горожан*, образование однородного общества (с 94), испытывавшего нужду в образовании и имевшего на то досуг и средства. Однако образование, как только оно почувствовало желание расстаться с фантастическим миром средневековья, не было в состоянии так вот вдруг, через чистую эмпирию перейти к познанию физического и духовного мира для этого оно нуждалось в вожде, каковым вызвалась служить классическая древность во всей ее полноте объективных, самоочевидных истин во всех областях духа. Форма заимствовалась отсюда с благодарностью и восхищением, иногда античность составляла основное содержание этого образования2. Способствовала этому также и ситуация в Италиисо времени падения Гогенштауфенов Священная Римская империя или вовсе отказалась от притязаний на Италию или же была не в состоянии там удержаться, папский же престол был пере­

 

==114

веден в Авиньон. Большинство существовавших здесь в реальности государственных режимов утвердились насилием и были нелегитимны; в таких условиях пробудившийся к сознанию дух старался обрести новый устойчивый идеал. Потому-то так и случилось, что видение и даже императив римско-итальянского мирового господства прочно утвердились в умах итальянцев, а в лице Кола ди Риенцо они попытались обрести даже и свое практическое воплощение. То, каким образом взялся он за разрешение этой задачи во время своего первого трибунала, могло вылиться только в презабавную комедию, однако воспоминание о древнем Риме образовывало надежный базис для национальных чувств. Заново вооружившись своей культурой, итальянцы скоро на деле почувствовали себя самым развитым народом в мире.

Нашей ближайшей задачей является теперь показать это духовное движение не во всей его полноте, но лишь во внешних проявлениях, в основном у его истоков3.

 

 

                                     

 

 

 

 

                                 ***

Начать с того, что сами римские развалины4 окружены теперь совсем иными чувствами уважения и трепета, нежели во времена, когда были составлены «MirabiliaRomae»222* и компилятивное сочинение Вильгельма из Мальм-сбери223*. Фантазии благочестивого паломника, человека, верующего в волшебное, охотника за сокровищами6, отступают в путевых заметках на задний план перед чувствами историка и патриота. В этом смысле и следует понимать слова Данте6: камни римских стен заслуживают благоговения, и та почва, на которой выстроен город, благороднее, нежели об этом склонны судить люди. Нескончаемая череда юбилеев224* почти не оставляет по себе следа в литературе в собственном смысле слова. Самое ценное, с чем возвращается домой Джованни Вилланис юбилея 1300 года (с. 55) - это принятое им решение заняться писанием истории, к чему его побудило созерцание римских развалин. Петрарка дает нам еще одно свидетельство умонастроения, находившегося на водоразделе между классической и христианской древностью. Он рассказывает, как они с Джованни Колонна226* часто забирались на гигантский купол терм Диоклетиана7. Здесь, на приволье, посреди глубокой тишины, в виду открывавшейся во все стороны панорамы, они беседовали, бросая время от времени взор на окружающие развалины, не о делах, не о ведении домашнего хозяйства и не о политике, но об истории, причем Петрарка по большей части прини­

 

==115

мал сторону античности, Джованни же – христианства. Говорили они также и о философии, и о первооткрывателях искусств. Как это нередко случалось и после них, вплоть до Нибура и Гиббона, мир римских развалин пробуждал в людях склонность к исторической созерцательности.

 

 

                                                    ***

Те же самые смешанные чувства обнаруживает и Фациодельи Уберти226* в своем написанном около 1360 года «Dittamondo», вымышленном визионерском описании путешествия, в котором его сопровождает древний географ Солин227* - подобно тому как Вергилий сопровождал Данте. И как они посещают Бари, чтобы почтить ев Николая, а Монте Каргано - в память архангела Михаила, так и в Риме упоминается легенда об Арачели и св. Марии в Трастевере, однако мирское великолепие древнего Рима явно берет здесь верх. Благородной наружности старуха228* в разодранном одеянии (это сам Рим)повествует им исполненную славы историю и подробно изображает древние триумфы8. Потом она проводит чужестранцев по городу и дает им пояснения относительно семи холмов изобилия руин - che comprender potrai, quanta fui bella2291*.

К сожалению, что касается следов античности, этот Рим авиньонских и схизматических пап был уже совсем не тот, что всего лишь одним поколением перед этим Губительным опустошением, лишившим примечательных черт наиболее важные из еще сохранявшихся зданий, явился снос 140 укрепленных домов наиболее видных римских граждан, проведенный сенатором Бранкалеони около 1258 года Ведь не приходится сомневаться, что знать заселяла наиболее сохранные и самые высокие развалины9. И все-таки в те времена в городе оставалось несравненно больше остатков старины в сравнении с тем, что высится здесь теперь. Так, возможно, многие руины еще сохраняли свою облицовку и мраморные инкрустации там, где ныне остался один лишь каркас из обожженного кирпича. Это послужило импульсом для серьезной топографии древнего города. В экскурсиях Поджо по Риму10 обследование самих развалин было впервые тесно связано с изучением древних авторов и надписей (в их поисках он облазил11 все заросли), фантазия отступила здесь на второй план, а воспоминания о христианском Риме сознательно опущены. Вот бы сочинение Поджо было обширнее и снабжено иллюстрациями*. Он застал намного больше сохранившихся памятников, чем Рафаэль во­

 

==116

семью десятилетиями спустя Сам Поджо еще видел гробницу Цецилии Метеллы и колоннаду одного из храмов на склоне Капитолия сначала в целости, а позднее - уже в полуразрушенном виде, что объяснялось несчастливой способностью мрамора легко превращаться в результате обжига в известь Колоссальный колонный зал возле храма Минервы постепенно, колонна за колонной также постигла та же судьба. Автор одного письма 1443 г сообщает о продолжении этого обжига извести, «что это просто стыд и срам. ведь новые здания имеют жалкий вид, и если есть в Риме что прекрасное, так это руины»12. Тогдашние обитатели Рима в их деревенских плащах и башмаках выглядели на взгляд приезжих какими-то пастухами; и правда, коровы паслись здесь вплоть до самого Банки. Единственным поводом для общественных сходок были церковные процессии по случаю некоторых праздников; в связи с ними можно было также лицезреть красивых женщин

В последние годы жизни Евгения IV (ум 1447 г.) Блонд из Форли написал сочинение «Roma instaurata»230*, уже прибегая к Фрон-тину231* и старинным «Областным книгам» (Libri regionali), а также(как можно думать) - к Анастасию232*. Цель его состоит далеко уже не в одном лишь отображении существующего, но в большей степени - в разыскании погибшего. Судя по тому, что сказано в посвящении папе, перед лицом всеобщего запустения Блонд утешает себя наличием в Риме великолепных реликвий святых.

В лице Николая V (1447 - 1455) на папский престол восходит человек, обладающий тем новым монументальным духом, что был характерен для Возрождения. Когда Рим обрел более высокий статус и началось его благоустройство, с одной стороны, возрастала опасность для руин, но с другой, росло и уважение к ним как к одной из достопримечательностей города Пий II полон антикварных интересов, и пусть нечасто он заговаривает о римских древностях, зато все свое внимание он посвятил древностям всей прочей Италии, а что до окрестностей города, то он первым их хорошо узнал и описал13 в таком полном объеме. Как духовное лицо и как космографа его в равной степени интересовали как античные, так и христианские памятники и природные диковины. Не приходилось ли ему совершать над собой насилие, когда он писал, например, следующее. «Нола снискала больше славы памятью св. Павлина, нежели воспоминаниями, связанными с Римом или с героической борьбой Марцелла233*»? . Не то чтобы у нас были основания сомневаться в его вере в священные реликвии, просто в духе Пия II ощущается уже в большей степени исследовательская жилка по отно­

 

==117

шению к природе и античности, в нем чувствуется попечение о монументальном, об одухотворенном наблюдении жизни. Уже в последние годы своего папства, мучимый подагрой и все-таки сохраняющий чрезвычайно бодрое расположение духа, он приказывает нести себя в паланкине через горы и долы - в Тускулум, Альбу, Тибур234*, Остию, Фалерии, Окрикулум, делая попутно записи обо всем, что он там увидел. Он проходит по древним римским дорогам и линиям водопровода, старается определить границы древних племен вокруг Рима. Во время одной вылазки в Тибур с великим Федериго Урбинским тот и другой проводят время в приятнейших беседах об античности и ее военном деле, в особенности же - о Троянской войне. Даже входе поездки на Конгресс в Мантую (1459 г.) Пий II пытается, пусть впустую, отыскать упоминаемый Плинием лабиринт в Клузии и осматривает на Минции так называемую виллу Вергилия. То, что даже от своих аббревиаторов236* такой папа должен был требовать классической латыни, ясно почти само собой. А еще как-то во время Неаполитанской войны Пий II амнистировал арпинатов - как земляков Цицерона, а также Гая Мария, в честь которых многие из них получили имена при крещении. Лишь ему одному, как знатоку и покровителю, Блонд могпо святить свое сочинение «Roma triumphans», первую великую попытку сводного изложения римских древностей.

Разумеется, интерес к римской древности вырос за это время также и по всей Италии. Уже Боккаччо14 называл мир руин Байи «замшелыми стенами, которые тем не менее новы для современных сердец»; и с тех пор они стали считаться величайшей достопримечательностью в окрестностях Неаполя. Возникают уже и собрания древностей всякого рода. Чириако из Анконы изъездил не одну только Италию, но и другие страны древнего orbis terrarum236*,и привез большое количество надписей и рисунков. На вопрос, чего ради он так трудится, Чириако ответил: «Чтобы разбудить мертвых»16. Начиная с этого времени история отдельных итальянских городов оснащается действительной или вымышленной связью с Римом, будь то ссылки на непосредственное основание им или на колонии, выведенные от туда16. Как кажется, еще издавна расторопные специалисты по генеалогии взяли за правило возводить родословные некоторых семейств к знаменитым римским родам. Это было столь привлекательно, что такого обыкновения продолжали держаться, даже несмотря на начавшуюся в XV в. критику. Пий II без тени смущения обращается в Витербо17 к Римским ораторам, просившим его о скорейшем возвращении обратно, со следующими словами: «Рим - это в такой же степени моя

 

==118

 родина, как и Сиена, поскольку мой дом, Пикколомини, в древности переселился из Рима в Сиену, что доказывается и частотой употребления имен Эней и Сильвий в нашей семье». Очевидно он бы нисколько не возражал против того, чтобы принадлежать роду Юлиев. Также и Павел II (Барбо из Венеции) позаботился о том, чтобы его дом, несмотря на вступавшее с такой возможностью в противоречие происхождение из Германии, был выведен римлянина Агенобарба237*, который вначале вместе с римской колонией очутился в Парме, а уж его потомки, вследствие политических распрей, выехали в Венецию18. Поэтому никого не должно удивлять то, что семейство Массими желало происходить от Квинта Фабия Максима238*, а Корнаро239* - от Корнелиев. И напротив - что-то совершенно необычное для следующего XVI столетия есть в том, что автор новелл Банделло старается возвести свой род знатному остготу (I, новелла 23).

Но вернемся обратно в Рим. Горожане, «называвшие себя в те времена римлянами», с охотой смирились с тем энтузиазмом, который испытывала в их отношении прочая Италия. Мы еще увидим, что при Павле II, Сиксте IV и Александре VI устраиваются пышные карнавалы, должные изображать излюбленную фантастическую картину этого времени - триумф древнеримских императоров. Сколько-нибудь приподнятые чувства находили себе здесь выход всякий раз именно в такой форме. При таком настроении умов неудивительно, что 18 апреля 1484 года по городу распространился слух о том, что найдено дивно прекрасное, хорошо сохранившееся тело молодой античной римлянки19. Ломбардские каменщики, раскопавшие античный склеп на участке монастыря Санта Мария Нуова на Аппиевой дороге, за пределами гробницы Цецилии Метеллы, нашли мраморный саркофаг, на котором якобы значилось «Юлия, дочь Клавдия». Все же остальное - чистые порождения фантазии сами ломбардцы якобы в то же мгновение исчезли вместе с сокровищами и драгоценными камнями, лежавшими в саркофаге для украшения тела, само же тело оказалось покрыто консервирующей жидкостью и выглядело таким свежим и упругим словно принадлежало только что умершей девочке пятнадцати лет, говорили даже, что кожа девочки еще хранит цвета жизни, а глаза ее и губы полуоткрыты. Тело перенесли во дворец консерватории и сюда началось сущее паломничество желавших его увидеть, многие приходили сюда также и затем, чтобы ее нарисовать, «потому что она была так прекрасна, что невозможно было это ни пересказать, ни описать, а если бы и возможно было описать или поведать, те, кто ее не видал, этому

 

==119

 бы не поверили». По приказанию Иннокентия VIII тело девушки зарыли ночью в тайном месте перед Порта Пинциана: во внутреннем дворе дворца Консерватории остался стоять один лишь пустой саркофаг. Вероятно, лицо покойной было закрыто отлитой по нему раскрашенной маской, выполненной в идеализированном стиле из воска или другого подобного материала; в пользу этого говорят также и упоминаемые в описаниях позолоченные волосы. Трогательным в этой истории является не сам по себе факт находки, но глубокая убежденность в том, что дошедшее от античности тело, которое, как были убеждены эти люди, они видели перед собой, должно было неизбежно оказаться прекраснее всего существующего ныне.

Между тем, росла также и масса практических познаний в отношении Рима - на основании раскопок. Уже при Александре VI были открыты так называемые гротески, т. е. стенные и потолочные росписи древних, а в Порто д*Анцо был найден Аполлон Бельведерский. При Юлии II последовали знаменитые находки «Лаокоона», ватиканской «Венеры», «Торса», «Клеопатры» и многих других20. Дворцы вельмож и кардиналов также постепенно начали наполняться античными статуями и их фрагментами. Для Льва Рафаэль осуществил ту знаменитую реконструкцию всего древнего города, о которой рассказывается в знаменитом письме, написанном им самим (либо Кастильоне)21. После горьких сетований по поводу все еще продолжавшегося, т. е. даже при Юлии II, разрушения Рима, он призывает папу встать на защиту немногих сохранившихся свидетельств величия и мощи тех божественных душ древности, воспоминание о которых еще и теперь воспламеняет сердца способных ощущать возвышенное людей. С замечательной вдумчивостью он дает обоснование предмета сравнительной истории искусств вообще и формулирует в конце письма то понятие «съемки», которое не потеряло своего значения до сих пор: он требует, чтобы с каждого сохранившегося памятника были последовательно сняты план, фронтальное изображение и разрез. Здесь мы не в состоянии подробно рассказывать о том, как археология стала начиная с этих времен вырастать в особую дисциплину, что происходило прежде всего в связи с этой священной столицей мира и ее топографией, как и о том, какую грандиозную программу выдвинула в связи с этим витрувианская Академия22. Нам же следует задержаться во временах Льва X, при котором наслаждение античностью сплеталось с иными наслаждениями в какое-то чудесное цельное впечатление, освящавшее римскую жизнь. По всему Ватикану слышалось пение и раздавалась струнная музыка; звуки эти разносились по всему Риму как некое запо­

 

К оглавлению

==120

ведание жизненных радостей, пускай лично для себя Лев едва ли смог добиться того, чтобы ими были заглушены заботы и скорби, а сделанная им сознательная ставка на то, чтобы продлить свою жизнь через увеселения23, оказалась несостоятельной по причине ранней смерти. Невозможно выйти из-под обаяния величественных картин Рима при Льве в том их виде, как они изображаются Паоло Джовио, как бы хорошо ни были засвидетельствованы также и негативные стороны всего этого: раболепие парвеню и тайная нищета прелатов, которые, невзирая на долги, должны были жить на уровне своего положения24, случайный и непредсказуемый характер покровительства, оказывавшегося Львом литературе, и, наконец, его вопиюще гибельная финансовая политика25. Тот же Ариосто, который так хорошо все это знал и высмеивал, тем не менее дает в своей VI сатире полное мечтательной грусти изложение своей беседы с высокообразованными поэтами, которые должны его провести по городу руин, описание полных учености советов, которые ему удалось бы здесь выслушать насчет собственных сочинений, и, наконец, - картину сокровищ, собранных в ватиканской библиотеке. Именно это, а не давно оставленная надежда на покровительство со стороны Медичи, говорит он, могло бы явиться для него соблазнительной приманкой, когда бы егопожелали убедить снова отправиться в Рим в качестве посла Феррары.

Сами по себе руины и в самом Риме, и за его пределами, пробуждали помимо археологического рвения и восторженно-патриотического энтузиазма еще и элегически-сентиментальные чувства. Уже у Петрарки и Боккаччо мы наталкиваемся на отдельные мотивы в таком духе (с. 115, 118); Поджо (там же, с. 116) часто заглядывает в храм Венеры и Ромы и, будучи убежден, что это храм Кастора и Поллукса, где часто собирался сенат, погружается здесь в воспоминания о великих ораторах Крассе, Гортензии240*,Цицероне. Особенно сентиментальное настроение присуще, наконец, высказываниям Пия II в связи с его описанием Тибура26, а вскоре вслед за этим возникает первое идеализированное изображение руин вместе с его описанием у Полифило27 241* развалины мощных сводов и колоннад, сквозь которые поднимаются старые платаны, лавры и кипарисы, окруженные кустарником. Девали возможно понять причину этого, однако теперь входит в обыкновение помещать изображение Рождества Христова, согласно Священной истории, среди возможно более живописных дворцовых руин28. То, что искусственные развалины стали, в конце концов, принадлежностью пышной парковой архитектуры, - всего лишь практическое выражение того же чувства.

 

==121

Однако бесконечно важнее архитектурных и вообще относящихся к изобразительному искусству остатков античности были, разумеется, остатки письменные, как греческие, так и латинские. Их в абсолютном смысле слова принято было считать за источник всякого вообще знания. Книжность этого времени великих открытий изображается нередко; мы можем здесь прибавить только несколько штрихов, которым обычно уделяется меньше внимания29.

Как ни велико было воздействие античных писателей в Италии вот уже в течение длительного времени, но в особенности в XIV в., однако речь здесь шла преимущественно о дальнейшем распространении уже давно известных авторов, чем об открытии новых. Наиболее популярные латинские поэты, писатели, историки, ораторы и сочинители эпистолярного жанра вместе с рядом латинских переводов отдельных сочинений Аристотеля, Плутарха и немногих других греков - к этому-то, в сущности, и сводился тот арсенал, которым вдохновлялось поколение Боккаччо и Петрарки. У последнего, как известно, имелся греческий Гомер, которым он восторгался, не будучи в состоянии его читать. Первый латинский перевод «Илиады» и «Одиссеи» с грехом пополам, прибегая к помощи одного калабрийского грека, осуществил Боккаччо. Лишь в XV в. начинается великая серия новых открытий, систематическое формирование библиотек на основе осуществления новых списков рукописей и исполненная рвения работа над переводами с греческого языка30.

Разумеется, без энтузиазма отдельных собирателей этой эпохи, вкладывавших в это занятие все свои возможности до полного их исчерпания, мы обладали бы лишь малой частью авторов, дошедших до нашего времени; особенно это касается греков. Еще бытность свою монахом папа Николай V влез в отчаянные долги, чтобы покупать рукописи и заказывать их копии; уже в ту пору он открыто исповедовал две великие страсти Возрождения: к книгами строительству31. Став папой, он сдержал слово: переписчики работали на него не покладая рук, а агенты обшаривали полсвета. Перотто242* получил у него за латинский перевод Полибия 500 дукатов, Гварино243* уже получил 1000 золотых гульденов за Страбона и должен был получить еще 500, когда бы папа не скончался так рано. Николай V оставил после себя предназначенную в пользование всех членов курии библиотеку, состоявшую из 5000 или, как оказалось при пересчете, 9000 томов32, которая составила ядро Ватиканской библиотеки. Библиотека должна была разместиться в самом дворце как благороднейшее его украшение - подобно тому как то же самое некогда имело место у царя Птолемея Фила­

 

==122

ельфа244* в Александрии. Когда по причине разразившейся чумы Николай V вместе со двором отправился в Фабриано, он взял с собой своих переводчиков и компиляторов - чтобы они не умерли.

Флорентиец Николо Никколи33 246*, член кружка ученых друзей, собравшихся вокруг старшего Козимо Медичи246*, пустил все свои средства на приобретение книг; в конце концов, когда у него самого больше ничего не осталось, Медичи предоставляли ему любые средства, в которых он нуждался для этих целей. Ему мы обязаны полным текстом Аммиана Марцеллина, сочинением Цицерона «Об ораторе» и многим другим. Он подвиг Козимо на приобретение великолепнейшего экземпляра Плиния из одного монастыря в Любеке. Со щедрой доверчивостью он одалживал свои книги, а также позволял людям читатьих у него дома столько, сколько они хотели, после чего беседовал с ними о прочитанном. Собрание Никколи, 800 томов, оцененных в 6000 золотых гульденов, поступило после его смерти при посредничестве Козимо в монастырь Сан Марко на условии сохранения доступа к нему общественности.

Из двух великих разыскателей книг, Гварино и Поджо, после-дний34, как известно, отчасти по поручению Никколи, развивал кипучую деятельность в южно-немецких монастырях, делая это в связи с собором в Констанце. Там им были обнаружены шесть речей Цицерона и первый полный текст Квинтилиана247* - СенГалленский, теперь Цюрихский, кодекс. За 32 дня Поджо его полностью переписал, притом чрезвычайно красивым почерком. Он смог значительно дополнить Силия Италика248*, Манилия249*, Лукреция, Валерия Флакка250*, Аскония Педианского261*, Колумеллу252*,Цельса263*, Авла Геллия264*, Стация и многих других. Вместе с Ле-онардо Аретино Поджо выявил еще 12, теперь уже последних пьес Плавта, а также речи Цицерона против Верреса.

Руководствуясь чувством античного патриотизма, знаменитый грек кардинал Виссарион35, подвергаясь тягчайшим лишениям, собрал 600 манускриптов как языческого, так и христианского со-держания, и разыскивал теперь надежное место, в котором он мог бы их сохранить, с тем чтобы его несчастная родина, если она когда-либо освободится, смогла вновь обрести свою утраченную литературу. Венецианская синьория (с. 54) заявила о своей готовности построить подходящее помещение, и еще до сих пор в библиотеке св. Марка хранится часть этих сокровищ36.

За возникновением знаменитой библиотеки Медичи стоит своя совершенно особая история, входить в подробности которой мы теперь не можем. Главным собирателем у Лоренцо Великолепного был Иоанн Ласкарис265*. Как известно, после разграбления 1494

 

==123

 г. собрание должно было вновь, книга за книгой, восстанавливаться кардиналом Джованни Медичи (Львом X).

Библиотека Урбино37 (ныне в Ватикане) была всецело создана великим Федериго да Монтефельтро (с. 36), который начал собирать книги еще мальчиком, а впоследствии постоянно содержал в разных местах от 30 до 40 scritton256* и за все время истратил на это свыше 30000 дукатов. Собрание этой библиотеки было весьма систематически продолжено и дополнено, главным образом с помощью Веспасиано, и то, что рассказывает об этом он сам, особенно примечательно, поскольку являет собой картину идеальной библиотеки этого времени. К примеру, в Урбино имелись каталоги Ватиканской библиотеки, библиотеки Сан Марко во Флоренции, библиотеки Висконти в Павии и даже каталог библиотеки Оксфорда. На их основании можно было с гордостью обнаружить, что по полноте сочинений отдельных авторов библиотека Урбино многократно превосходила их всех. Если говорить в целом, перевес был, быть может, на стороне средневековья и теологии: здесь имелся полный Фома Аквинский, полный Альберт Великий257*, полный Бонавентура258* и пр. Но вообще библиотека эта была чрезвычайно разносторонней и содержала, например, все какие только возможно было достать сочинения по медицине. Среди «mоderni»259* в числе первых значились великие писатели XIV в., прежде всего Данте и Боккаччо; за ними следовали 25 отобранных гуманистов, представленных всеми их итальянскими и латинскими сочинениями, а также вообще всем, что они перевели. Среди греческих рукописей значительное преобладание было за отцами церкви, однако и из классики здесь среди прочего значились одинза другим: все сочинения Софокла, все сочинения Пиндара, все сочинения Менандра. Что касается последнего, то речь, очевидно, идет о кодексе, который исчез из Урбино очень рано, в противном случае филологи уже вскоре издали бы его.

Также мы можем составить себе представление, каким образом возникали тогда рукописи и библиотеки. Непосредственная покупка древнего манускрипта, который бы содержал редкий или единственный полный текст древнего автора была, естественно, редким подарком судьбы и на такую возможность рассчитывать не приходилось. Первое место среди переписчиков и почетное звание scrittori в собственном смысле слова приобретали люди, знавшие греческий язык. Были они всегда немногочисленны, и труд их щедро оплачивался39. Прочие, copisti в собственном смысле, были частью работники, только этим и жившие, а частью - бедные ученые, нуждавшиеся в дополнительном заработке. Замечательно, что во времена Николая V

 

==124

 переписчиками в Риме были преимущественно немцы и французы40, по всей вероятности, люди, о чем-либо ходатайствовавшие перед курией, которые должны были откуда-то добывать деньги на свое пребывание здесь. Когда, к примеру, Козимо Медичи пожелал срочно заложить библиотеку для своего любимого поместья Бадии под Фьезоле, он вызвал к себе Веспасиано и получил от него совет: отказаться от покупки наличных в запасниках книг, поскольку то, что желательно бывает купить, в запасниках отсутствует, но разместить заказы на переписку. После этого Козимо заключил с ним соглашение о размере поденной оплаты, Веспасиано же нанял 45 писцов и представил за 22 месяца 200 готовых томов41. Указатель, на основании которого осуществлялась работа, Козимо получил из рук самого Николая V42. (Разумеется, церковная литература, и партии для церковного хора далеко превосходили по объему все остальное.)

Рукописи выполнялись тем изящным новоитальянским письмом, начало которого относится еще к XIV в. Когда смотришь на книгу, относящуюся к этому времени, уже сам вид этого письма доставляет наслаждение. Папа Николай V, Поджо, Джанноццо Манетти260*, Николо Никколи и другие знаменитые ученые были сами прирожденные каллиграфы, и потому они требовали одного лишь во всех отношениях прекрасного и мирились только с ним одним. Также и все прочее оформление книги, даже в том случае, когда здесь не имелось никаких миниатюр, носило печать чрезвычайно тонкого вкуса, что особенно доказывают кодексы Лауренцианской библиотеки с их легкими линейными заставками в начале и конце. Материалом для книг служил, если она выполнялась для важных господ, исключительно пергамент, переплет же, будь то в Ватиканской библиотеке или в библиотеке Урбино, делался из карминно-красного бархата с серебряными застежками. Вполне понятно, что при таком настроении умов, когда благоговение перед содержанием книги было желательно по мере сил обнаружить в ее оформлении, внезапно появившиеся печатные книги натолкнулись поначалу на сопротивление. Федериго да Урбино «стыдился бы» иметь печатную книгу43.

Однако утомленные переписчики (не те, что зарабатывали перепиской на жизнь, но многочисленные люди, вынужденные переписывать книгу для того, чтобы ею обладать) ликовали по поводу немецкого изобретения44. Вскоре оно стало применяться в Италии для размножения сначала римских авторов, а затем также и греческих (причем долгое время в этих целях оно применялось исключительно здесь), и все же дело подвигалось далеко не

 

==125

 так скоро, как можно было ожидать, учитывая всеобщий энтузиазм по поводу этих сочинений. На протяжении некоторого времени формируются начала современных отношений авторов и издательств46, а при Александре VI возникает предварительная цензура, поскольку ныне становится совсем не так легко уничтожить книгу, как этого еще смог добиться Козимо от Филельфо46.

То, каким образом мало-помалу, в связи с прогрессом в изучении языков и античности вообще, формировалась теперь критика текста, в столь же малой степени лежит в поле зрения данной книги, как и история учености вообще. Нам следует заниматься не самим знанием, которым обладали итальянцы, новоспроизведением античности в литературе и жизни. Однако да будет нам все же дозволено сделать еще одно замечание в отношении исследований как таковых.

Греческая ученость была сосредоточена преимущественно во Флоренции и вообще характерна в основном для XV и начала XVI в. Движение, начало которому было положено Петраркой и Боккаччо47, как следует думать, не простиралось далее сочувствия со стороны нескольких воодушевленных дилетантов. С другой стороны, в 1520-е годы, по мере вымирания колонии ученых греческих беженцев, пресеклись и исследования в области греческого языка вообще48, так что истинным везением было то, что за это время овладеть им удалось северянам (Эразму, Этьенам261*, Бюде262*). Колония эта была основана Мануилом Хрисолором263* и его родственником Иоанном, а также Георгием Трапезундским, затем приблизительно около момента падения Константинополя и после него сюда прибыли Иоанн Аргиропуло264*, Теодор Газа265*, Дмитрий Халкондил266*, вырастивший настоящими греками своих сыновей Теофила и Василия, Андроник Каллист, Марк Мусурос267* и семейство Ласкарис268*, а также несколько других. Однако со времен завершения покорения Греции турками не произошло выдвижения поросли новых ученых мужей, за исключением сыновей беглецов и, быть может, одного-двух кандиотов269* и киприотов. То, что теперь, приблизительно около времени кончины Льва X, начался также упадок исследований и в области греческого языка как такового, отчасти имело причиной общую перемену в умонастроениях49, а кроме этого, и относительное пресыщение содержанием классической литературы. Разумеется, совпадение этой тенденции с вымиранием ученых греков также не является чем-то случайным. Если в оценке уровня изучения греческого языка самими итальянцами принять за точку отсчета момент около 1500 г., то это была эпоха, когда оно достигло высшего расцве­

 

==126

та: тогда учились разговаривать по-гречески люди, которые полстолетия спустя, уже будучи стариками, все еще обладали такой способностью, например папы Павел III и Павел IV50. Разумеется, однако, для такой степени овладения предметом было необходимо общение с природными греками.

За пределами Флоренции платные учителя греческого языка почти постоянно имелись в Риме и Падуе, в Болонье же, Ферраре, Венеции, Перудже, Павии и других городах они, по крайней мере, появлялись время от времени51. В области греческого языка бесконечно велики заслуги, числящиеся за типографией Альдо Мануччи в Венеции, где впервые были напечатаны по-гречески наиболее важные и объемистые авторы. При этом Альдо постоянно рисковал своим состоянием: то был издатель и типограф, каких поискать за всю историю издательского дела во всем мире.

Хотя бы парой слов следует здесь упомянуть и то, что помимо классических исследований довольно значительное место завоевала в Италии также и ориенталистика. То, что Джанноццо Манетти52, великий флорентийский ученый и государственный деятель (1459 г.), выучил древнееврейский язык и вообще познал всю иудейскую ученость, было связано с догматической полемикой с евреями. Его сын Аньоло должен был с детства изучать латинский, греческий и еврейский языки. Сам папа Николай V поручил Джанноццо сделать новый перевод полной Библии, поскольку бытовавшие в филологических кругах этого времени настроения склонялись к тому, чтобы отказаться от Вульгаты53. Да и помимо них еще задолго до Рейхлина270* находилось немало гуманистов, включавших в круг своих занятий также и еврейский язык, а Пико делла Мирандола обладал талмудистской и философской ученостью образованного раввина. Потребность в изучении арабского языка создала прежде всего медицина, которая более не могла удовлетворяться старинными латинскими переводами великих арабских врачей. Внешним же поводом для этого явились венецианские консульства на Востоке, при которых состояли итальянские врачи. Иеронимо Рамузио, венецианский врач, переводил с арабского и умер в Дамаске. Андреа Монгаджо из Беллуно54 долгое время оставался в Дамаске ради Авиценны271*. Он выучил арабский язык и исправил текст своего автора; венецианское правительство назначило его преподавать этот предмет в Падуе.

Прежде чем перейти к рассмотрению воздействия, оказывавшегося гуманизмом как таковым, нам следует еще немного задержаться на Пико. То был единственный человек, отважив­

 

==127

шийся на то, чтобы во всеуслышание и с большой настойчивостью отстаивать науку и истину всех времен, выступая против одностороннего возведения античности на недосягаемый пьедестал55. Он ценит содержательную сторону не только Аверроэса272* и еврейских исследователей, но также и схоластиков средневековья; ему кажется, что он слышит, как они говорят: «Мы будем жить вечно - не в школах педантов, но в кругу мудрецов, где обсуждению подвергается не вопрос о матери Андромахи или о сыновьях Ниобы, но о глубинных основаниях человеческих и божественных вещей. Кто подойдет поближе, заметит, что также и варвары обладают духом (Mercurium), бьющимся не на языке, но в груди». Владея мощным, вовсе не лишенным изящества латинским языком и ясной манерой изложения, Пико с презрением относится к педантическому пуризму и общей завышенной оценке заимствованной формы, особенно когда это связано с односторонностью и ущербом для великой целостной истины в ее существе. На примере Пико возможно видеть, какой высокий взлет изведала бы итальянская философия, когда бы Контрреформация не обезобразила здесь всю высшую духовную жизнь.

Но что это были за люди, соединившие благоговейно почитаемую античность с современностью и превратившие первую в основное содержание современного для них образования?

Это поистине тысячеликая толпа, предстающая нынче в одном, а завтра - в ином облике; однако и в эпохе, и в них самих присутствовало сознание того, что они являют собой новый элемент гражданского общества. В качестве их предшественников возможно рассматривать, прежде всего, тех странствующих клириков XII в., о поэзии которых шла речь выше: тот же самый скитальческий образ жизни, те же свободные и даже более чем свободные воззрения на жизнь и по крайней мере начатки той же «антикизации» поэзии. Однако в противовес всему средневековому, все еще преимущественно духовному образованию, к тому же и находившемуся в руках духовных лиц, ныне на свет появляется новое образование, ориентированное в основном на то, что средневековью предшествовало. Люди, являющиеся его активными проводниками, становятся важными господами56, потому что они знают то, что знали древние, потому что они пытаются писать так, как писали древние, потому что они начинают мыслить и едва ли не чувствовать так, как думали и чувствовали древние. Традиция, которой они себя посвящают, воспроизводится в тысяче разнообразных эпизодов.

 

==128

Нередко приходится слышать сетования авторов Нового времени, жалующихся на то, что ростки несравненно более самостоятельного, по всей видимости, в существе своем итальянского образования, в том виде, как они проявились во Флоренции около 1300 года, были впоследствии полностью заглушены гуманистическими тенденциями57. В это время во Флоренции все поголовно умели читать, даже погонщики ослов распевали канцоны Данте, а лучшие из сохранившихся итальянских манускриптов принадлежали первоначально флорентийским рабочим. Тогда-то и стало возможным появление на свет такой популярной энциклопедии, как «Tesoro» Брунетто Латини273*. В основе же всего этого лежали превосходные личностные свойства, да еще доведенные во Флоренции до совершенства участием в государственных делах, торговлей и путешествиями, но, главным образом, полным отказом от всяческой праздности. В те времена флорентийцы высоко ценились и использовались во всем мире, и не напрасно именно в этом 1300 году папа Бонифаций VIII274* назвал их «квинтэссенцией». Под мощным напором гуманизма эта доморощенная тенденция стала приходить приблизительно с 1400 г. в упадок: начиная с этого времени все стали ждать разрешения всех вопросов от одной лишь античности, по причине чего дали литературе выродиться в сплошное цитирование. Сама утрата Италией свободы также связана с данным аспектом, поскольку эрудиция эта покоилась на порабощении авторитетам, приносила свои суверенные городские права в жертву римскому праву, а потому искала и находила благосклонность сильных мира.

К этим жалобам мы еще будем время от времени возвращаться при оценке истинных масштабов нанесенного ущерба и положительных моментов, его компенсировавших. В настоящий же момент необходимо прежде всего констатировать тот факт, что культура энергичного XIV столетия была уже сама с неотвратимостью направлена на полную победу гуманизма и что именно величайшие деятели чисто итальянского духа были людьми, широко распахнувшими двери перед безудержным увлечением античностью в XV в.

И в первую очередь здесь следует назвать Данте. Когда бы итальянская культура была продолжена рядом гениев его калибра, такие люди, даже в условиях сильнейшей насыщенности античными элементами, смогли бы сохранить в высшей степени своеобразный национальный характер. Однако ни Италия, ни весь Запад в целом не смогли произвести на свет второго Данте, и, таким образом, он был и остается тем, кто впервые

 

==129

 с настойчивостью выдвинул античность на передний план культурной жизни. Хотя Данте и не рассматривает античный и христианский мир в «Божественной комедии» как совершенно равноправные, однако постоянно проводит между ними параллели. Как раннее средневековье сопоставляло типы и антитипы из повествований и картин Ветхого и Нового завета, так и Данте, как правило, соединяет вместе языческий и христианский примеры одного и того же факта58. Не следует забывать также и того, что просторы христианской фантазии и христианской истории были хорошо изведаны, в то время как мир античный был сравнительно неизвестным, многообещающим и будящим воображение, что в условиях поголовного участия в нем общества гарантировало ему перевес, когда не стало обеспечивавшего баланс между ними Данте.

В умах большинства живущих ныне людей Петрарка существует в качестве великого итальянского поэта, в то время как слава, которой он пользовался у современников, была в гораздо большей степени связана с тем, что он как бы олицетворял в своей личности античность, подражал всем жанрам латинской поэзии и писал письма, которые, являясь исследованиями по отдельным вопросам античности, имели недоступную нашему разумению, но для этого лишенного учебников времени очень понятную ценность.

Чрезвычайно схожим образом обстоит дело с Боккаччо: на протяжении 200 лет слава его гремела по всей Европе в связи с его мифографическими, географическими и биографическими компилятивными работами на латинском языке, еще до того, как по ею сторону Альп стало известно о его «Декамероне» хоть сколько-нибудь поподробнее. В одном из этих сочинений, «Degenealogia Deorum»235*, в книгах 14-й и 15-й, содержится достойное нашего внимания дополнение, в котором Боккаччо рассматривает вопрос относительно положения, занимаемого молодым гуманизмом по отношению к своему собственному столетию. Мы не должны обманываться тем, что он постоянно говорит об одной только «поэзии», поскольку при ближайшем рассмотрении можно заметить, что Боккаччо имеет в виду вообще всю духовную деятельность поэта филолога59 в целом. Вот с ее врагами и ведет он непримиримейшую борьбу: с распущенными невеждами, знающими толк только в кутежах и беспутстве; с теологами софистами, которым Геликон, кастальский ключ и Фебова роща представляются сущей нелепицей; с алчными юристами, почитающими поэзию за нечто излишнее, поскольку за нее не платят денег; и, наконец, с (описанными

 

К оглавлению

==130

 иносказательно, однако вполне узнаваемыми) нищенствующими монахами, которые охотно сокрушаются по поводу язычества и безнравственности60. За этим следует позитивная защита, похвала поэзии, а именно ее глубокого, подчас аллегорического смысла, некоторой вполне оправданной затемненности, которая должна служить средством устрашения тупого ума невежд. И наконец, автор оправдывает новое отношение, занимаемое эпохой в отношении язычества вообще, явно ссылаясь при этом на свои ученые труды61 Ведь необходимость в ином, нежели теперешнее, отношении существовала тогда, когда древняя церковь вынуждена была обороняться от язычников. Но теперь - хвала Исусу - истинная религия укрепилась, все язычество искоренено и торжествующая церковь завоевала неприятельский лагерь. Ныне нам возможно рассматривать и разбирать язычество почти (fere) безо всякой опасности. Это тот же самый аргумент, что выдвигало в свою защиту и все Возрождение.

Таким образом, на свет явилось здесь нечто новое, а с ним и новая группа людей, бывших представителями этого явления. Совершенно бесплодны споры относительно того, не должно ли было это новое явление замереть в своем победоносном шествии, сознательно себя ограничить и сохранить определенные права первенства за чисто национальным духом Ни в чем не были тогда люди так убеждены, как в том, что именно античность и составляет высшую славу итальянской нации.

Чрезвычайно характерной для этого первого поколения поэтов филологов была одна символическая церемония, которая не пресеклась еще и в XV  XVI вв , но лишилась здесь своего высшего патетического выражения, мы говорим об увенчании поэта лавровым венком. Начало церемонии теряется в глубинах средневековья, а положения строгого ритуала она так никогда и не достигла, то была общественная демонстрация, обнаруживаемый явно всплеск литературного воодушевления62 и уже по этой причине  нечто зыбкое. Например, у Данте, можно думать, с ней была связана идея некоего полурелигиозного посвящения: он желал собственноручно увенчать себя венкомнад купелью СанДжованни, где был крещен он сам, как и тысячи других флорентийских детишек63. Со своей славой он мог, говорит его биограф, принять лавры в каком угодно месте, однако желал, чтобы это произошло только у него на родине, и по этой причине умер неувенчанным. В дальнейшем мы здесь узнаем, что до той поры обычай этот не был в ходу и было принято считать, что римляне переняли его у греков. Несомненно,

==131

 что ближайшая к нему реминисценция действительно брала свое начало в устроенных по греческому образцу на Капитолии состязания  кифаристов, поэтов и других художников, которые со времени» Домициана торжественно справлялись каждые пять лет и возможно, на некоторое время пережили гибель Римской империи. Однако, поскольку нелегко было отыскать второго такого поэта, кто, подобно Данте, отважился бы короновать сам себя возникал вопрос о том, кто возьмет на себя функцию присуждающего венок органа Альбертино Муссато (с. 95) был увенчан около 1310 года в Падуе епископом и ректором университета. Относительно права на то, чтобы увенчать Петрарку (1341 г), спорили Парижский университет, ректором которого был как раз в это время уроженец Флоренции, и римские городские власти; что же до назначившего самого себя его экзаменаторов короля Роберта Анжуйского276*, то он с удовольствием перенес бы церемонию в Неаполь. Однако Петрарка предпочел всему этому увенчание римским сенатором на Капитолии. И в самом деле, на протяжении некоторого времени этот венок оставался честолюбивой целью многих: в качестве таковой он привлекал, например, Якоба Пицингу, видного сицилийского чиновника64 . Однако в Италии в это время появился Карл IV, который доставлял себе удовольствие тем, что угождал церемониями тщеславным людям и бездумным массам. Основываясь на том измышлении, что увенчание поэтов было некогда уделом древних римских императоров, а потому ныне по праву принадлежит ему, он увенчал в Пизе флорентийского ученого Дзаноби делла Страда66, к большому неудовольствию Боккаччо (см. ук. место), не желавшего признавать этот laurea pisana277 за полноценный .И в самом деле, возможно было задаться вопросом, с какой стати этот полуславянин брал на себя функции судьи в отношении достоинств итальянских поэтов . Однако и позже разъезжающие по Италии императоры увенчивали отдельных поэтов, в стороне от чего в XV в не пожелали оставаться также и папы и прочие правители, пока наконец место и обстоятельства вообще не утратили здесь какое-либо значение. Во времена Сикста IV Академия66 Помпония Лета278*поисуждала венок от своего имени. Флорентийцам хватило такта чтобы увенчивать своих знаменитых гуманистов, однако делалось это лишь посмертно. Так были увенчаны Карло Аретино279* и Леонардо Аретино, хвалебную речь, посвященную первому из них перед всем народом, в присутствии членов совета произносил Маттео Пальмьери280*, посвященную же второму - Джанноццо Манетти. Ораторы стояли в головах носи­

 

==132

лок, на которых, укутанное в шелковые драпировки, было выставлено тело усопшего67 .Кроме того, Карло Аретино был почтен еще и надгробием (в Санта Кроче), великолепнейшим памятником вообще всего Возрождения.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

                                         ***

Воздействие античности на образование, о чем пойдет у нас речь впредь, прежде всего предполагало, что гуманизм должен был овладеть университетами. Это действительно произошло, однако не в том масштабе и не с теми последствиями, которые возможно было предвидеть.

Большинство итальянских университетов68 достигли настоящего расцвета лишь тогда в XIII и XIV вв., когда растущее благосостояние потребовало также возрастания заботы об образовании. Поначалу чаще всего здесь имелось лишь три профессуры церковного и светского права и медицины, со временем сюда добавились один риторик, один философ и один астроном, последний, как правило, хотя и не всегда, был то же самое, что астролог. Оплата труда разнилась чрезвычайно в некоторых случаях профессора даже премировались определенной суммой сразу. С подъемом образования разгоралось соперничество, так что университеты старались переманить друг у друга знаменитых учителей. При таких обстоятельствах были времена, когда Болонья вынуждена была половину своих государственных доходов (20 000 дукатов) расходовать на университет. Как правило, в университет приглашали лишь на время69, и даже на один семестр, так что преподаватели должны были вести бродячую жизнь, как актеры . Однако иногда ученые занимали кафедры пожизненно. В некоторых случаях бралось обещание, что ученый не будет преподавать более ни в каком месте. Кроме того, существовали также и неоплачиваемые, добровольные учителя.

Из всех перечисленных вакансий гуманисты нацеливались, разумеется, преимущественно на место профессора риторики, однако вопрос о том, сможет ли данный гуманист выступать также в качестве юриста, медика, философа или же астронома, целиком и полностью зависел от того, насколько велика была степень освоения им сведений из области античности .Как состояние самих наук, так и внешнее положение преподавателей было еще чрезвычайно неустоявшимся.Так, не следует упускать из виду то обстоятельство, что жалованье и реальные выплаты отдельным юристам и врачам намного превосходили

 

==133

 то, что доставалось остальным (первые, главным образом, получали деньги в качестве видных консультантов по вопросам притязаний и процессов содержавших их государств). В Падуе в XV в. встречается жалованье юриста в 1000 дукатов70, а одному знаменитому врачу предлагали жалованье в 2000 дукатов и право практики71 (до того он получал в Пизе 700 золотых гульденов). Когда юрист Бартоломео Сочини281*, профессор в Пизе, принял от Венеции назначение в Падую и хотел выехать туда, флорентийское правительство его задержало и соглашалось освободить лишь под залог в 18 000 золотых гульденов72.Уже в силу такого соотношения цен на различные специальности можно понять, что известные филологи проявляли себя как юристы и врачи; с другой стороны, постепенно оформлялась та тенденция, что всякий ученый, желавший что-либо собой представлять в любой области должен был в большой степени проникнуться гуманистическим духом. В скором времени мы еще вернемся к отдельным отличавшимся широким охватом видам практической деятельности гуманистов.

Однако приглашение на работу филолога как такового, пусть даже в отдельных случаях это было связано с довольно приличными окладами73 и побочными доходами, являлось, вообще говоря, делом преходящим и непостоянным, так что один и тот же человек мог трудиться в целом ряде заведений. Очевидно, смена лиц приветствовалась, и от каждого ждали какой-то новизны, что легко понятно в случае науки, находившейся еще в процессе становления, т. е. в большой степени зависевшей от личностей. Кроме того, не во всех случаях можно было положительно утверждать, что преподаватель, читающий курс по античным авторам, действительно принадлежит к университету соответствующего города при легкости, с которой преподаватели появлялись и уходили, при большом числе мест, которыми возможно было располагать (в монастырях и пр. ), вполне могло хватить одного лишь частного преподавания. В те самые первые десятилетия XV столетия74, когда Флорентийский университет достиг своего высшего блеска, когда в аудитории здесь набивались придворные Евгения IV, а возможно, уже и Мартина V, когда Карло Аретино и Филельфо читали курсы друг с другом по очереди, во Флоренции существовал не только второй почти полный университет у августинцев в Сан Спирито, не только целое объединение ученых у камальдуленцев в Анджели, но еще и видные горожане, просто как частные лица, собирались вместе или же поодиночке и устраивали чтение филологических или философских курсов для себя и других Фило­

 

==134

логические и антикварные занятия в Риме долгое время не имели почти никакой связи с университетом (Sapienza) и основывались почти исключительно, с одной стороны, на особом личном покровительстве отдельных пап и прелатов, с другойже  на замещении должностей в папской канцелярии. Лишь при Льве Х произошла большая реорганизация «Sapienza» с его 88ю преподавателями, среди которых были величайшие итальянские  знаменитости, в том числе и в области антиковедения; новый расцвет длился, однако, лишь короткое время относительно кафедр греческого языка в Италии мы уже вкратце говорили (с 126-127).

Вообще говоря, чтобы представить себе тогдашние научные выступления, следует по возможности отвлечься от наших теперешних академических учреждений. Личное общение, диспуты, постоянное употребление латинского языка, а нередко —также и греческого, наконец, частая смена преподавателей и весьма ограниченное число книг придавали учебному процессу того времени такой облик, который нам теперь очень трудно вообразить.

Латинские школы имелись во всех сколько-нибудь значительных городах, причем далеко не только в качестве подготовительной ступени для образования высшего, но в силу той причины, что знание латинского языка шло здесь непосредственно за чтением, письмом и счетом, а уж за ним следовала логика. Существенным представляется здесь то, что школы эти зависели не от церкви, но от городских властей, многие же из них были чистой воды частными учебными заведениями.

Под руководством отдельных выдающихся гуманистов эта система школьного обучения не только достигла благодаря рациональной организации высокой степени совершенства, но стала в полном смысле высшим образованием. На том, чтобы дать образование детям правящих домов двух верхнеиталийских городов, были сосредоточены усилия институтов, которые могут быть названы единственными в своем роде.

При дворе Джован Франческо Гонзага в Мантуе (правил с 1407по 1444 г.) явился великолепный Витторинода Фельтре75282*, один из тех людей, что посвящают все свое существование достижению одной единственной цели, к чему они в высшей степени готовы как по силам, так и по уму. Вначале он воспитывал сыновей и дочерей правящей династии, причем вывел одну из девушек на уровень подлинной учености. Но когда слава о нем распространилась по всей Италии и возможности учиться у Витторино искали дети из видных и богатых семей как из близ­

 

==135

ких, так и из отдаленных мест, Гонзага не только пошел на то, чтобы  его семейный учитель воспитывал также и этих детей, но, можно думать, он почитал за честь для Мантуи то, что она является местом воспитания представителей высшего света. Здесь впервые преподавание научных дисциплин было уравновешено гимнастикой и всевозможными благородными телесными упражнениями  для всех школьных питомцев в равной степени. А кроме того, сюда присоединилась еще одна группа воспитанников, в образовании которой Витторино, быть может, видел высшую цель своей жизни: бедные и талантливые дети, которых он кормил и взращивал в своем доме «per l’amore diDio»283* рядом с барчуками, вынужденными мириться с тем, что им приходится жить под одной крышей с талантливыми, но незнатными товарищами Собственно говоря, Гонзаго должен был ежегодно выплачивать Витторино 300 золотых гульденов, однако он покрывал также и все превышение этой суммы, что зачастую составляло еще столько же. Он знал, что Витторино гроша не присвоит и несомненно догадывался, что одновременное воспитание неимущих является тем подразумеваемым условием, на основании которого этот удивительный человек ему служит. Дом содержался в столь строгих религиозных правилах, каких не сыскать и в монастыре.

Больший акцент на ученость ставился Гварино из Вероны76,который был в 1429 г. вызван Николо д*Эсте в Феррару для воспитания его сына Леонелло, а начиная с 1436 г., когда его воспитанник был уже почти взрослым, стал в университете профессором красноречия и обучал там же двум древним языкам. Уже помимо Леонелло у него было много других учеников из разных краев, а в собственном доме  некоторое число отобранных им бедняков, которых он частично или полностью содержал, его вечера были посвящены занятиям с этими учениками. Это также была обитель строгой религиозности и нравственности* Гварино, как и Витторино, нисколько не трогало то, что большинство гуманистов этого столетия не снискали сколько-нибудь значительных похвал на этой стезе. Самое поразительное здесь то, каким образом Варино, при всех тех обязанностях, что приходилось ему исполнять, умудрялся еще делать переводы с греческого и писать собственные труды.

Но и помимо этого, при большинстве дворов Италии воспитание детей правителей, по крайней мере отчасти или на протяжении отдельных лет, попадало в руки гуманистов, которые таким образом сделали еще один шаг в направлении придворной жизни. Писание трактатов о воспитании принцев, раньше

 

==136

относившееся исключительно к епархии теологов, как нечто само собой разумеющееся становится также их делом, так что Эней Сильвий, например, направил двум молодым немецким государям из дома Габсбургов77 обстоятельные рассуждения на тему их дальнейшего образования, где, ясное дело, им обоим настойчиво рекомендовалось культивировать гуманизм в итальянском смысле. Верно, он знал, что напрасно переводит бумагу, и потому позаботился о том, чтобы эти сочинения разошлись по свету Однако отношение гуманистов к правителям нуждается в особом рассмотрении.

Прежде всего, заслуживают внимания те граждане, главным образом Флоренции, которые сделали из занятий антиковедением главную цель своей жизни и частью сами сделались великими учеными, частью же  великими дилетантами, поддерживавшими ученых. (Ср. с 121 cл. ) В самом деле, они приобрели столь ощутимое значение для переходного времени начала XV в , потому что именно на них гуманизм впервые воздействовал как неотъемлемый элемент повседневной жизни Только следом за ними принялись всерьез заниматься тем же правители и папы.

Уже неоднократно у нас заходила речь о Николо Никколи и о Джанноццо Манетти. Веспасиано изображает нам Никколи (р.625) как человека, который даже в окружении своем не терпелничего такого, что могло бы нарушить его античное настроение. Прекрасный его облик в длинных одеждах, любезная речь, дом, полный чудных древностей,  все это производило своеобразнейшее впечатление. Он был во всем безмерно чистоплотен, особенно во время еды здесь перед ним на белой как снег скатерти стояли античные сосуды и хрустальные бокалы78 .Тот способ, каким он внушил интерес к своим занятиям одному охочему до развлечений флорентийцу79, слишком очарователен, чтобы здесь об этом не рассказать.

Пьеро де*Пацци, сын одного видного купца, сам назначенный судьбой на ту же роль в обществе, обладавший привлекательной наружностью и целиком преданный мирским радостям, ни о чем на свете не помышлял столь мало, как о науке. Однажды, когда он проходил мимо дворца подеста80, Никколи подозвал его к себе. Пьеро подошел на зов высокочтимого мужа, хотя прежде никогда с ним не разговаривал. Никколи его спросил, кто его отец. «Мессир Андреа де’Пацци»,  был ответ. Следующий вопрос был о том, каковы его занятия. Пьеро ответил так, как имеют обыкновение отвечать молодые люди: «Живу в свое удовольствие, attendoa darmi buon tempo». Тогда Никколи сказал: «Сын такого отца, да еще наделенный такой внешностью, ты должен стыдиться, что не

 

==137

 знаком с латинской премудростью, которая была бы тебе столь великим украшением. А если ты ее не познаешь, будешь никчемным человеком, и как только цвет твоей юности увянет, не будешь иметь никакого достоинства (virtu)». Когда Пьеро это услышал, он тут же согласился, что это правда, и ответил, что с радостью взялся бы за дело, если бы смог найти учителя. Никколи на это ответил: «Позволь об этом позаботиться мне». И действительно, он рекомендовал ему одного ученого человека по имени Понтано, учившего Пьеро и латинскому, и греческому языку; Пьеро поселил его у себя на дому и платил ему 100 золотых гульденов в год. Вместо мотовства, которому Пьеро предавался прежде, теперь он день и ночь учился и стал другом всех образованных людей и государственным деятелем возвышенного образа мыслей. Он выучил наизусть всю «Энеиду», а также множество речей из Ливия, в основном по дороге между Флоренцией и своим загородным домом под Треббио.

В другом, более возвышенном смысле представлял античность Джанноццо Манетти81. В раннем возрасте, почти что ребенком, он превзошел купеческую ученость и служил бухгалтером у одного банкира. Однако через какое-то время эта деятельность показалась ему суетной и преходящей, и он устремился к науке, которая одна способна обеспечить человеку бессмертие. Первым среди флорентийской знати он с головой погрузился в книги и стал, как уже упоминалось, одним из величайших ученых своего времени. Однако когда государство решило его использовать в качестве поверенного в делах, сборщика налогов и наместника (в Пеше иПистойе), он исполнял свои обязанности так, словно в нем пробудился некий возвышенный идеал, совместный результат его гуманистических занятий и его религиозности. Он собирал наиболее ненавистные налоги из определенных государством и не брал за свои труды никакой платы; в качестве наместника провинции он отвергал все подношения, заботился о подвозе зерна, неустанно улаживал тяжбы и вообще делал все в целях обуздания страданий добром. Горожане Пистойи так и не смогли уяснить, всторону какой из двух местных партий он все-таки в большей степени склонялся; как бы в качестве символа их общей судьбы и равных прав он составил на досуге историю их города, которая в пурпурном переплете как святыня хранилась в городском дворце.Когда Манетти уезжал, город преподнес ему свое знамя с гербоми роскошный серебряный шлем.

Что касается прочих ученых горожан Флоренции этого времени, нам следует ссылаться в связи с ними на Веспасиано(который всех их знал) уже потому, что сам тон, сама атмосфе­

 

==138

pa, в которой он пишет, предпосылки, при которых ему приходилось общаться с этими людьми, представляются куда более важными, нежели отдельные их достижения. Уже в переводе,не говоря о кратких ссылках, которыми мы вынуждены здесь ограничиться, это первейшее достоинство его книги улещивается без всякого следа. Писатель он не из первых, однако он в курсе всех веяний и обладает глубинным ощущением их духовного значения.

Когда пытаешься анализировать то волшебное влияние, которое Медичи XV столетия, и прежде всего Козимо Старший(ум. 1464 г.) и Лоренцо Великолепный (ум. 1492 г.), оказывали на Флоренцию и своих современников вообще, обнаруживается, что наряду с политическим их значением они осуществлял и наимощнейшее руководство образованием той эпохи. И в самом деле, кто, обладая положением Козимо, как купца и главы местной партии, имел бы на своей стороне всякого, кто здесь мыслит, исследует и пишет, кто с самого своего рождения почитался бы первым человеком во Флоренции, а кроме того, обладал бы первенством перед всей Италией еще и с точки зрения образованности,  всякий такой человек несомненно являлся бы правителем в полном смысле слова. На долю Козимо выпала к тому же еще и совершенно особенная слава человека, признавшего в платоновской философии82 прекраснейшийцветок мира античной мысли, а затем пронизавшего свое окружение осознанием этого факта и таким образом способствовавшего второму, уже в рамках гуманизма, появлению античности на свет. То, каким образом все происходило, известно нам до мельчайших подробностей83: это было связано с приглашением во Флоренцию ученого Иоанна Аргиропуло и с личным рвением самого Козимо в последние годы его жизни, так что в том, что касается платонизма, великий Марсилио Фичино284* должен был бы себя называть духовным сыном Козимо.При Пьеро Медичи Марсилио Фичино выглядел уже форменным главой школы, от перипатетиков к нему переметнулся также сын Пьеро, внук Козимо, светлейший Лоренцо; среди славнейших его товарищей по школе можно назвать Бартоломее Валори, Донато Аччайоли285* и Пьерфилиппо Пандольфини. В ряде мест своих сочинений вдохновенный учитель говорит о том, что Лоренцо изведал все глубины платонизма и высказывал свое глубокое убеждение в том, что без платонизма было бы затруднительно стать хорошим гражданином и христианином. Знаменитый союз ученых, окружавших Лоренцо, был связан воедино этим возвышенным движением идеалистической

 

==139

 философии и выделялся изо всех объединений такого рода. Лишь посреди такого окружения Пико делла Мирандола мог чувствовать себя счастливым. Однако самое ценное, что возможно выделить в этом кружке,  это то, что наряду со всем культивировавшимся здесь почитанием древности это была поистине благословенная обитель итальянской поэзии и что изо всех исходивших от личности Лоренцо лучей света именно этот может быть назван самым мощным. Пусть как государственного деятеля его судят как кому угодно (с. 60, 66): чужаку не следует без особенной нужды ввязываться во внутрифлорентийское сведение счетов в вопросе о провинностях и роковых случайностях. Однако нет ничего более безосновательного, чем возведение на Лоренцо обвинения в том, что в духовной области он покровительствовал преимущественно посредственностям и что это по его вине Леонардо да Винчи и математик фра Лука Пачоли286* оказались за пределами страны, а Тосканелли287*, Веспуччи и другие остались, самое малое, без поддержки. Блистать в равной степени во всех областях Лоренцо, разумеется, не мог, однако он был одним из самых многосторонних людей изо всех великих, которые когда-либо пытались покровительствовать духу и развивать его, а кроме того, человеком, у которого это, возможно, более, чем у прочих, являлось результатом глубокой внутренней потребности.

Наше нынешнее столетие также считает своим долгом достаточно громко заявлять о высокой значимости, которую оно придает образованности вообще, но в области античности в особенности. Однако нигде, кроме как у этих флорентийцев XV  начала XVIв., мы не сможем найти такой полной и воодушевленной самоотдачи, признания того, что эта потребность  первейшая изо всех. В пользу этого утверждения имеются и косвенные свидетельства, отметающие прочь какие-либо сомнения: не стали бы люди так часто позволять собственным дочерям предаваться наукам, когда бы занятия эти не почитались за наиболее возвышенное благо земного существования; они не смогли бы превращать изгнание в обитель блаженства, как Палла Строцци288*; наконец, не было бы таких людей, которые, несмотря на то что совершенно ни в чем себе не отказывали, тем не менее сохраняли силы и стремление критически разбирать «Естественную историю» Плиния, как Филиппо Строцци84289*. Дело здесь вовсе не в том, чтобы кого-то хвалить или порицать, но в проникновении в дух времени в его живых проявлениях.

И помимо Флоренции в Италии имелось много других городов, где отдельные люди и целые общественные круги деятель­

 

К оглавлению

==140

но способствовали делу гуманизма, иной раз используя на это все свои средства, и поддерживали обитавших здесь ученых. Относящиеся к этому времени собрания писем обрушивают нанас массу примеров личных взаимоотношений такого рода86. Открыто исповедуемые настроения высокообразованных людей двигали их почти исключительно в этом направлении.

 

 

                                          ***

 

Однако настало время бросить взгляд на гуманизм при дворах правителей. Выше (с. 12, 92) мы уже указывали на внутреннюю взаимосвязь между опирающимся насилу правителем и филологом, который также предоставлен исключительно собственной личности, своему таланту. И если последний, как он сам в этом подчас признавался, предпочитал государев двор свободным городам, так это по причине более щедрого вознаграждения. В то время, когда казалось, что великий Альфонс Арагонский может стать властелином всей Италии, Эней Сильвий писал86 другому уроженцу Сиены: «Если под его властью Италия обретет мир, это было бы мне больше по сердцу, чем (если бы это случилось) под властью городских правительств, потому что благородная королевская натура вознаграждает всякое достоинство»87. И как прежде люди излишне легко позволяли возбудить свои симпатии к этим государям похвалами, которые уделяли им гуманисты, так в Новое время была с излишней выпуклостью подчеркнута неприглядная сторона этих явлений, а именно купленная лесть. Как бы то ни было,неизменным остается всецело положительное свидетельствов пользу первого, а именно то, что эти люди полагали себя обязанными стоять на самом верху образования (как бы односторонне оно ни было) своего времени и своей страны. Очень глубокое впечатление производит на нас непринужденное бесстрашие, проявлявшееся некоторыми папами88 в отношении последствий, которых следовало ждать от тогдашнего образования. Николай V был спокоен насчет судеб церкви, потому что тысячи ученых мужей стояли рядом с ним, готовые прийти на помощь. При Пии II жертвы, приносившиеся на алтарь науки, уже далеко не столь значительны, его поэтическое окружение представляется весьма и весьма умеренным, однако сам он лично с гораздо большими основаниями является главой республики ученых, чем предпоследний папа перед ним290*. Лишь Павел II был уже охвачен страхом и подозрительностью насчет гуманизма собственных секретарей, а трое пап, следовавших за ним,

==141

 Сикст, Иннокентий и Александр, с охотой принимали посвящения и в волю позволяли воспевать себя в стихах (существовала даже «Борджиада», по всей вероятности, в гекзаметрах89), однако были чересчур заняты иными вопросами и слишком много думали о других опорах своей власти, чтобы много знаться с поэтами-филологами. Юлию II удалось отыскивать своих поэтов, потому что сам он был незаурядным объектом для воспевания (с 82), впрочем он, как кажется, не слишком-то о них пекся. За ним последовал Лев X, «подобно Нуме за Ромулом», т.е. после бряцания оружия, раздававшегося в предыдущий понтификат, все теперь питали надежду на понтификат, целиком и полностью посвященный музам. Удовольствие, доставляемое прекрасной латинской прозой и благозвучными стихами, составляло неотъемлемую часть жизненной программы Льва, и, само собой, его меценатство достигло в этом отношении столь многого, что латинские поэты — его приближенные — в своих бесчисленных элегиях, одах, эпиграммах и речах90 дают чрезвычайно яркую картину этой радостной, блестящей эпохи, духом которой дышит также и принадлежащая Джовио биография. Возможно, вообще во всей истории Европы не было второго такого государя, который был бы столь многосторонне воспет при таком малом количестве хоть сколько-то достопамятных событий жизни. Как правило, поэты получали к нему доступ около полудня, когда виртуозы заканчивали свою игру на струнных инструментах91, однако один из лучших поэтов изо всей этой компании92 дает понять, что они пытались к нему пробиться на каждом шагу, как в саду, так и в наиболее укромных помещениях дворца, а тот, кому это не удавалось, пытался достичь того же с помощью просительного письма в форме элегии, где выступал весь Олимп93. Ибо Лев, который был органически не способен к бережливости в денежных вопросах и желал видеть вокруг себя только радостные и счастливые лица, одаривал людей таким способом, о котором вскоре, во времена последующей скудости, стали вспоминать как о чем-то совершенно легендарном94. О проведенной им реорганизации «Sapienza» речь уже была (с. 135). Чтобы не впасть в преуменьшение влияния, оказанного Львом на гуманизм, нам не следует фиксировать внимание на многих скоморошествах, имевших здесь место, не следует также дать сбить себя с толку оставляющей двусмысленное впечатление иронии (с. 103), с которой подчас касается этих предметов он сам. Суждение наше должно основываться на широких возможностях в духовной области, которые можно отнести к категории «импульса»; они не могут быть учте­

 

==142

ны в общей картине, однако во многих частных случаях их присутствие действительно может ощущаться при использовании более тонких методов исследования. То воздействие, которое начиная приблизительно с 1520 года оказали на Европу итальянские гуманисты, неизменно так или иначе обусловливалось тем импульсом, что исходил от Льва. Это был папа, имевший право сказать в привилегии, данной типографии на вновь обретенного Тацита95: великие авторы  это норма жизни, утешение в несчастье, покровительство ученым и приобретение замечательных книг он с давних пор почитал своей высшей целью, и теперь он также благодарит небеса за возможность способствовать удовлетворению нужд человеческого рода через предоставление привилегии данной книге.

В результате разграбления Рима в 1527 г во все стороны отсюда рассеялись как художники, так и литераторы, и слава о великом умершем покровителе распространилась теперь уже вплоть до отдаленнейших уголков Италии.

Из светских государей XV в. наивысшее рвение к античности было проявлено великим Альфонсом Арагонским, королем Неаполитанским (с 29). Можно полагать, в этом вопросе он был абсолютно искренен по прибытии его в Италию античный мир с его памятниками и литературными произведениями произвел на него глубокое впечатление, в соответствии с которым он идол жен был теперь строить свою жизнь. Удивительно легко он передал свой своевольный Арагон с прилегающими землями своему брату, чтобы полностью посвятить себя новому владению. На службе у него состояли  отчасти один вслед за другим, отчасти же один подле другого96  Георгий Трапезундский, младший Хрисолор, Лоренцо Валла, Бартоломео Фацио и Антонио Панормита291*, бывшие его историками. Последний должен был ежедневно толковать самому Альфонсу и его двору Тита Ливия, в том числе и в лагере во время походов. Эти люди обходились ему ежегодно в 20 000 золотых гульденов, за «Histona Alphonsi»292* Альфонс даровал Фацио 500 дукатов и еще сверх того  1500 золотых гульденов по окончании работы со следующими словами: «Это делается не затем, чтобы Вам заплатить, потому что оплатить Вашу работу вообще невозможно, даже если бы я подарил Вам один из лучших своих городов, однако со временем я приложу усилия к тому, чтобы Вас отблагодарить». Когда Альфонс принял к себе секретарем Джанноццо Манетти на великолепных условиях, он сказал «С Вами я разделил бы свой последний хлеб». Еще будучи посланником поздравителем от Флоренции по случаю свадьбы принца Фер­

 

==143

ранте, Джанноццо произвел на короля такое впечатление, что тот сидел на троне неподвижно, «как статуя», не сгоняя даже мух, садившихся ему на лицо. Излюбленным его местом, как кажется, стала библиотека Неаполитанского замка, где он сидел у окна, из которого открывался особенно живописный видна море и слушал мудрецов, когда они, например, обсуждали вопрос о Троице. Ибо Альфонс был глубоко религиозен и помимо Ливия и Сенеки приказывал читать себе вслух также и Библию, которую он знал почти наизусть. Способен ли кто в полной мере понять, какие чувства довелось испытать Альфонсу(с. 97) в связи с останками якобы Ливия, обнаруженными в Падуе? Когда в результате усерднейших ходатайств он получил от венецианцев кость руки из этих останков и оказал им в Неаполе благоговейный прием, в его душе, должно быть, причудливым образом переплелись христианские и языческие чувства. Во время одного похода в Абруццы кто-то издалека показал Альфонсу Сульмону, родину Овидия, и он приветствовал городи возблагодарил гения этого места. Ему доставляла явное удовольствие возможность осуществить в реальности предсказание великого поэта относительно его будущей славы97. Однажды у Альфонса возникла идея самому явиться в античном обличье, а именно во время его знаменитого вступления в окончательно завоеванный Неаполь (1443 г.): недалеко от рынка в стене была проделана брешь шириной в 40 локтей и через нее он и проехал на позолоченной повозке, как римский триумфатор98. Память об этом навеки запечатлена в великолепной мраморной триумфальной арке в Кастелло Нуово. Основанная им неаполитанская династия (с. 30) унаследовала от его рвения в отношении античности, как, впрочем, и из остальных его положительных качеств, очень мало или же вовсе ничего.

Несравненно большей в сравнении с Альфонсом ученостью отличался Федериго да Урбино99, который имел вокруг себя меньшее число людей, денег нисколько не транжирил и в отношении освоения античности, как и вообще во всем, действовал строго по плану. Для него и для Николая V было выполнено большинство переводов с греческого языка, а также некоторые наиболее значительные комментарии, переработки и т. п. Людям, к услугам которых прибегал Федериго, он давал много, однако делал это целенаправленно. В Урбино не было речи о поэтическом дворе; сам хозяин был наиболее ученым изо всех. Разумеется, античность составляла только часть его образования: как совершенный государь, полководец и человек он вообще овладел большой частью тогдашней науки, причем в прак­

 

==144

тических целях, ради дела. В качестве теолога он сравнивал например, Фому и Скота и знал также отцов церкви Востока и Запада, первых  в латинских переводах. Что касается философии, Федериго, как представляется, оставил целиком всего Платона своему современнику Козимо, но из Аристотеля он был хорошо знаком не только с «Этикой» и «Политикой», но и с«Физикой» и многими другими сочинениями. Значительный перевес в прочем круге его чтения  за всеми теми античными историками, которые были в его распоряжении: именно их, ноне поэтов «он перечитывал снова и снова и приказывал читать их себе вслух».

Все Сфорца100 также в большей или меньшей степени были образованны, а кроме этого, доказывали на практике и свое меценатство (с. 21, 32), о чем уже упоминалось выше. Герцог Франческо склонен был в связи с воспитанием собственных детей рассматривать гуманистическое образование как нечто само собой разумеющееся: если государь был в состоянии на равных общаться с наиболее образованными людьми, это, надо думать, почиталось за преимущество. Лодовико Моро, бывший сам прекрасным знатоком латыни, выказывал большую заинтересованность во всей духовной жизни, пределы которой далеко выходили за пределы античности (с. 34).

Мелкие правители также старались приобрести аналогичные преимущества, и несправедливо было бы полагать, что они прикармливали своих придворных литераторов лишь затем, чтобы те их прославили. Такой государь, как Борсо из Феррары(с. 39), при всем своем тщеславии, все-таки уже не производит впечатление человека, ожидавшего от поэтов бессмертия, с каким бы усердием эти последние ни льстили ему «Борсеидой» и т. п.; для этого самоощущение его как государя слишком развито. Уже само общение с учеными, интерес к античности, потребность в изящной переписке на латинском языке неотделимы от правителей этой эпохи. Как сокрушался высокообразованный в практическом отношении герцог Альфонс (с. 39) о том, что болезнь, которой он страдал в юности, заставила его посвятить себя одностороннему оздоровлению посредством занятия ремеслом101! Или же это его высказывание метит скорее в то, чтобы держать литераторов от себя поодаль? Уже современники были не в состоянии заглянуть в такую душу, какой обладал он.

Даже мелким тиранам из Романьолы нелегко было обойтись без одного-двух, а то и нескольких придворных гуманистов: домашний учитель и секретарь - это здесь зачастую одно

 

==145

 и то же лицо, иной раз становящееся даже правой рукой государя102. Зачастую мы излишне спешим, высказывая презрение к этим не носившим печати особого величия взаимоотношениям, поскольку забываем, что в сфере духа величайшие достижения уж никак не связаны с размахом.

И во всяком случае большим своеобразием должны были отличаться занятия при дворе в Римини, у наглого язычника и кондотьера Сиджизмондо Малатесты. Он собрал вокруг себя некоторое число филологов и щедро одарил некоторых из них, к примеру, поместьями, в то время как другие были в состоянии по крайней мере поддержать свое существование, состоя у него на службе в качестве офицеров103. В его крепости (агх Sismundea) они, в присутствии самого гех293*, как они называли Сиджизмондо, устраивали свои диспуты, протекавшие зачастую очень остро. Разумеется, в своих латинских стихах гуманисты превозносили Малатесту и его роман с прекрасной Изоттой, в честь которой, собственно, и была затеяна знаменитая перестройка церкви Сан Франческо в Римини  в качестве ее надгробия, Divae Isottae Sacrum294*. А когда филологи умирали, они попадали в (или под) саркофаги, которыми украшены ниши обеих внешних стен этой самой церкви; из высеченных на них надписей явствует, что данный человек похоронен во времена, когда здесь правил «Сигизмунд, сын Пандульфа»104. Сегодня нам затруднительно поверить в то, чтобы такое чудовище, каким был этот государь, испытывало потребность в образовании и общении с учеными людьми, и тем не менее человек, отлучивший его от церкви, сжегший его самого in effigie296* и пошедший на него войной, а именно папа Пий II, сказал: «Сиджизмондо знал истории, обладал обширными познаниями в философии; как бы от природы был он предназначен ко всему, за что ни брался»105.

 

 

                                         ***

 

Имелись, однако, две вещи, в отношении которых как республики, так и папы с государями не в состоянии были обойтись без гуманистов: это написание писем и составление публичных и торжественных речей.

Секретарю следовало быть хорошим латинистом не из одних только соображений хорошего стиля. Скорее наоборот: лишь относительно гуманистов существовало стойкое убеждение, что они обладают образованностью и даром, потребными для секретарских обязанностей. По этой причине величайшие

 

==146

 ученые XV в. в большинстве своем провели значительную часть своей жизни на подобной службе у государства. Гражданство и происхождение не играли при этом никакой роли из четырех великих флорентийских секретарей, водивших здесь пером с1429 по 1465 г106, трое, а именно Леонардо (Бруни), Карло(Марсуппини) и Бенедетто Аккольти, происходили из подвластного Флоренции города Ареццо, а Поджо был из Терра Нуова, также из флорентийской области. Но и в принципе обыкновение определять на многие из высших государственных должностей иностранцев был введено в практику еще с давних времен Леонардо, Поджо и Джанноццо Манетти также довелось какое-то время быть личными папскими секретарями, а Карло Аретино296* должен был им стать. Блонд из Форли и, несмотря ни на что, Лоренцо Балла также были выдвинуты на эту должность. Начиная с Николая V и Пия II107 папский дворец все больше и больше привлекает в свою канцелярию самые значительные силы, даже при не имевших склонности к литературе папах конца XV в. В принадлежащей Платине297* истории пап жизнеописание Павла II есть не что иное, как забавная месть гуманистов единственному папе, который не был в состоянии управляться со своей канцелярией, этим кружком «поэтов и ораторов, сообщавших курии ровно столько же блеска, сколько и она им». Стоило понаблюдать, как кипятились эти гордые господа, когда начиналась борьба за право первенства, например, при попытке адвокатов консистории добиться равного с ними положения или даже взять над ними верх108 . Одним духом привлекается здесь авторитет евангелиста Иоанна, которому были открыты secreta coelestia298*, писца Порсенны, которого Муций Сцевола принял за самого царя299*, Мецената300*, бывшего личным секретарем Августа, архиепископов, которые называются в Германии канцлерами301*, и пр. 109 «Апостольские писцы держат в своих руках важнейшие дела мира, ибо кто помимо них пишет и распоряжается в вопросах католической веры, борьбы с еретиками, установления мира, посредничества между величайшими монархами? Кто как не они дают статистические обзоры всего христианского мира? Они  люди, приводящие в изумление королей, правителей и целые народы тем, что исходит непосредственно от пап. Они составляют распоряжения и инструкции для легатов; приказания же им самим поступают только от пап, в распоряжении которых они находятся днем и ночью» Однако на самую вершину славы впервые выдвигаются лишь два знаменитых секретаря и стилиста Льва Х: Пьетро Бембо и Джакопо Садолето.

 

==147

Не все канцелярии писали с изяществом: в ходу был, и даже преобладал, засушенный бюрократический стиль с весьма нечистым латинским языком. Среди приводимых Корио302* миланских документов яркое впечатление оставляют помещенные рядом с образцами этого сухого стиля несколько писем, должно быть, написанных членами дома самого государя, причем в наиболее критические моменты истории110: их латынь отличается большой чистотой. Верность стилю, демонстрируемая даже в испытаниях,  это, видимо, заповедь правильного образа жизни и следствие привычки.

Можно себе представить, как прилежно штудировались в эти времена сборники писем Цицерона, Плиния303* и др. Уже в XV появился целый ряд указаний и форм по написанию писем на латыни (как боковое ответвление больших работ по грамматике и лексикографии), обилие которых в библиотеках вызывает изумление и по ею пору. Но чем чаще отваживались сюда вторгнуться люди некомпетентные, прибегавшие к подобным вспомогательным средствам, тем больше сил прилагали в этой области также и виртуозы, и письма Полициано, а в начале XVI в.также и Пьетро Бембо, представляются высшими достижениями, которые вообще только возможны, причем в области не одного только латинского стиля, но и эпистолярного жанра как такового.

С наступлением XVI века заявляет о себе также и классический эпистолярный стиль на итальянском языке, и здесь Бембо опять оказывается на самой вершине. Это  абсолютно современный, намеренно удаляющийся от латинского языка вид письма, и тем не менее духовно он полностью проникнут античностью и определяется ею.

В еще более ярком ореоле, чем письмоводитель, перед нашим взором является оратор111, поскольку все это происходит в такое время и среди такого народа, который удовольствию, доставляемому слухом, отводит первенствующее место, а все души воспламенены воображаемыми картинами римского сената и его ораторов. Красноречие теперь полностью эмансипировано от церкви, в которой оно находило убежище в средние века; оно составляет необходимый элемент и украшение возвышенного образа жизни. Многие торжественные моменты, заполняемые теперь музыкой, отдавались в те времена латинским или итальянским речам. Пусть наш читатель сам составит суждение о том, к чему это вело.

Совершенно никакой роли не играло то, к какому сословию принадлежал оратор: требовался прежде всего доведенный до

 

==148

 виртуозности гуманистический талант. При дворе Борсо из Феррары придворный врач, Джеронимо да Кастелло, должен был обращаться с приветственными речами как к Фридриху III, так и к Пию II112, женатые миряне выходили в церквах за кафедры проповедников по всякому радостному или же скорбному поводу, даже в дни церковных праздников. Съехавшимся на Базельский собор делегатам-неитальянцем несколько необычным показалось то, что в день св. Амвросия миланский архиепископ дал выступить ЭнеюСильвию, не принявшему тогда еще никакого посвящения. Несмотря на ворчание теологов, они проявили к этому снисхождение и выслушали его с величайшим любопытством113.

Перечислим сначала наиболее важные и наиболее часто встречавшиеся поводы для произнесения публичных речей

Прежде всего, не напрасно именовались ораторами посланники государств в другие государства: помимо проходивших за закрытыми дверьми переговоров существовал еще и неизбежный парадный выход, публичная речь, произносившаяся в возможно более пышной обстановке114. Как правило, из зачастую весьма многочисленной делегации слово брал, согласно заранее достигнутому уговору, один представитель, однако с большим знатоком красноречия Пием II, перед которым всякий держал речь с удовольствием, бывало и так, что ему приходилось выслушивать одного за другим всех членов посольства115. В те времена ученые государи, владевшие словом, охотно, с блеском выступали и сами, будь то по-итальянски или по-латински. Дети дома Сфорца были вышколены в этом отношении, совсем еще юный Галеаццо Мария произнес уже в 1455 г. на Большом венецианском совете складную речь на заданную тему116, а его сестра Ипполита приветствовала папу Пия II на конгрессе в Мантуе изысканной речью117. Судя по всему, весьма значителен был вклад ораторской деятельности Пия II на протяжении всей жизни в то возвышение, которое ожидало его напоследок. Будучи величайшим дипломатом и ученым во всей курии, он, возможно, так бы и не стал папой, когда бы не слава и не волшебство его красноречия. «Ибо не существовало ничего более возвышенного, чем поток его речи»11*. Поэтому ясно, что еще до выборов множество людей считали его наиболее достойным кандидатом на то, чтобы занять папский престол.

Так что обыкновенно по поводу всякого торжественного приема к государям обращались с речью, причем нередко речь длилась и по часу. Разумеется, это происходило лишь тогда, когда было известно, что государь — любитель красноречия или желал бы таковым считаться119 и если под рукой имелся

 

==149

 сносный оратор, будь то придворный литератор, университетский профессор, чиновник, врач или духовное лицо.

Люди с жадностью хватались также за любой иной повод из политической сферы, и в зависимости от репутации, которой пользовался оратор, послушать его стекались все, кто испытывал к образованности пиетет. По случаю ежегодной смены чиновников и даже при представлении новопосвященного в сан епископа должен был выступать какой-нибудь гуманист, который в иных случаях120 мог изъясняться сапфическими строфами или гекзаметрами. Многие вновь вступающие в должность чиновники также должны были самолично произнести обязательную речь о своей специальности, к примеру «О справедливости»  и счастье тому, кто был к этому подготовлен. Во Флоренции даже кондотьеры (кто бы они ни были и как бы они ни выглядели) вынуждены были уступать воодушевлению горожан и выслушивать речь по случаю вручения полководческого жезла, обращенную к ним перед лицом всего народа самым образованным из государственных секретарей121. По-видимому, под Лоджа де*Ланци, зале для торжеств, где правительство являлось народу, или рядом с ней, находилась настоящая ораторская трибуна (rostra, ringhiera).

Из памятных годовщин речами почитались прежде всего дни смерти государей. Собственно говоря, речь на похоронах выпадала главным образом на долю гуманистов, произносивших ее в церкви в светском одеянии, причем делалось это над гробом не только государя, но и должностных лиц и других видных людей122. Так же точно зачастую обстояло дело с речами по случаю помолвки и бракосочетания, разве только они (как можно полагать) произносились не в церкви, а во дворце, как, например, речь, которую держал Филельфо при помолвке Анны Сфорца и Альфонса д*Эсте в Миланском замке. (Хотя нельзя исключать и той возможности, что это происходило во дворцовой часовне.) Видные частные лица также доставляли себе подобными свадебными речами изысканное удовольствие. В Ферраре в таких случаях просто разыскивали Гварино123, а уж тот мог отправить на торжество одного из своих учеников. Сама церковь брала на себя в случае венчания и похорон одну лишь церемонию в узком смысле слова.

Академические речи по случаю представления нового профессора, а также в связи с началом занятий124 произносились самими профессорами, делавшими это с применением всех риторических красот. Впрочем, и заурядная, читаемая с кафедры лекция зачастую приближалась к речи в собственном смысле слова125.

 

К оглавлению

==150

Адвокатам аудитория, собиравшаяся в каждом отдельном случае, давала масштаб средств, которые должны были использоваться в произносимой речи. В зависимости от обстоятельств, она могла быть оснащена полным филологически-антикварным арсеналом.

В особый разряд попадают произносившиеся по-итальянски речи перед солдатами, имевшие место иной раз перед битвой, иногда же  после нее. Федериго да Урбино126 держался в этом отношении классических традиций: одному отряду за другим внушал он гордость и воодушевление, когда они стояли перед ним в полной боевой готовности. Возможно, многие речи у военных историков XV в., например Порчеллио (с 71), вымышлены только отчасти, частью же основываются на том, что было действительно произнесено. Чем-то в ином роде были обращения к формировавшейся начиная с 1506 г., главным образом по инициативе Макиавелли, флорентийской милиции127, произносившиеся на первых порах по поводу учений, а позднее в связи с ежегодными празднованиями. Кто-то из граждан, с мечом в руке, одетый в нагрудный панцирь, произносил эту речь в церкви каждого квартала перед собравшейся там милицией

Наконец, в XV в. проповедь в собственном смысле слова бывает иной раз уже невозможно отличить от речи, поскольку много духовных лиц также вступили в круг античной образованности и претендовали на определенное влияние и в этой среде. Так, достигший святости еще при жизни народный любимец, уличный проповедник Бернардино да Сиена304* почитал своим долгом не пренебрегать уроками риторики знаменитого Гварино, хотя ему предстояло произносить проповеди исключительно по-итальянски. Требования, предъявлявшиеся даже к проповедникам покаяния, были s это время выше, чем когда-либо еще; то здесь, то там можно было натолкнуться на аудиторию, способную вынести обстоятельные философские рассуждения с кафедры и, более того, этого желавшую  как можно предполагать, в образовательных целях128. Однако в данном случае мы говорим о священнослужителях, произносивших латинские проповеди на случай. Многие поводы для этого были у них перехвачены, как уже сказано, учеными мирянами. Речи по случаю праздников определенных святых, по поводу свадеб и смертей, представления епископов и т. д. и даже речь в связи с первой отслуженной приятелем священником мессой или же торжественная речь перед капитулом ордена были отданы мирянам129. И все же, каким бы ни был повод для празднества, проповеди перед папским двором в XV в произносили, как пра­

 

==151

вило, монахи. При Сиксте IV Джакомо да Вольтерра306* в соответствии со всеми правилами искусства130 последовательно перечисляет и критически разбирает этих проповедников. Федра Ингирами306*, гремевший при Юлии II оратор по торжественным поводам, по крайней мере, имел духовное посвящение и возглавлял хор в церкви св. Иоанна Латеранского; но и помимо него среди прелатов было теперь достаточное количество людей, владевших изящной латынью. Да и в целом признававшееся ранее с чрезмерной безоговорочностью превосходство светских гуманистов выглядит теперь, в XVI в., в данном отношении, как, впрочем, и в других, о чем речь пойдет ниже, несколько смазанным.

Однако, говоря в общем и целом, что это были за речи, каково было их содержание? Итальянцам было не занимать природного красноречия на протяжении всего средневековья, и с давних пор риторика принадлежала к числу семи свободных искусств. Однако если речь заходит о воскрешении именно античных методов, то эту заслугу следует, по словам Филиппе Виллани, отнести на счет некоего флорентийца Бруно Казини, который умер в молодом еще возрасте в 1348 г. от чумы131. Имея в виду исключительно практические задачи, а именно снабдить флорентийцев способностью изящно и непринужденно вести себя на советах и в других общественных собраниях, он в соответствии с указаниями древних трактовал изобретение307*, декламацию, жестикуляцию и манеру держаться в их взаимосвязи. Нам и раньше приходилось слышать об ориентированном исключительно на практическое использование риторическом воспитании: ничто не ценилось так высоко, как способность произнести экспромтом на изящной латыни что-то подходящее к данному случаю. Подъем в области изучения речей и теоретических трактатов Цицерона, Квинтилиана и императорских панегиристов, появление новых учебников132, использование успехов филологии в целом и большое количество античных идей и предметов, при помощи которых было возможно и даже необходимо обогатить свой ум  все это вместе взятое довело до совершенства характер нового искусства красноречия.

Тем не менее искусство это чрезвычайно разнится от человека к человеку. Во многих речах ощущается истинное красноречие, а именно в тех из них, которые не отвлекаются от избранной темы; сюда можно в основном отнести речи, которые остались от Пия II. А те изумительные результаты, которые достигались Джанноццо Манетти133, позволяют предположить в нем такого оратора, каких немного знает вся мировая исто­

 

==152

рия. Большие аудиенции, на которых он выступал в качестве посла Николая V перед дожами и советом Венеции, были событиями, память о которых сохранялась длительное время. В то же время многие ораторы пользовались данным поводом для того, чтобы вместе с несколькими льстивыми замечаниями, отпущенными по адресу знатных слушателей, обрушить на них бессодержательную массу заимствованных из времен античности слов и понятий. То, каким образом было возможно это выдерживать в течение двух и даже трех часов, мы сможем понять только в том случае, если не будем упускать из виду ощущавшийся в это время острый интерес к конкретным фактам античности, а также имевшие место до всеобщего распространения книгопечатания отсутствие либо сравнительная редкость переработок. Такие речи сохраняли по крайней мере то значение, которое было нами присвоено многим письмам Петрарки (с. 130). Однако некоторые из них переходили меру. Речи Филельфо в своем большинстве представляют собой чудовищную нанизанную на нить общих мест вереницу классических и библейских цитат. В промежутках отпускаются похвалы по адресу великих и прославленных личностей по определенной схеме, например в соответствии с основными добродетелями, и лишь с большими усилиями у него и других авторов возможно бывает обнаружить немногие действительно здесь присутствующие и обладающие истинной ценностью характеристики его эпохи. К примеру, речь одного профессора и литератора из Пьяченцы по случаю встречи герцога Галеаццо Мария в 1467 начинается с Юлия Цезаря, смешивает ворох античных цитат и цитат из аллегорического сочинения, принадлежащего самому автору, а заканчивается обращенными к правителю чрезвычайно бестактными поучениями134. К счастью, был уже поздний вечер, и оратор вынужден был ограничиться тем, что передал свой панегирик в письменном виде. Филельфо также начинает речь по случаю одной помолвки с таких слов: «Этот перипатетик-Аристотель и пр.»; другие же с самого начала восклицают «Публий Корнелий Сципион и т. п.», так что создается впечатление, что и им, и их слушателям не терпелось как можно скорее выслушать какую-нибудь цитату. К концу XV в. вкус как-то вдруг выправился, что в большой степени можно поставить в заслугу флорентийцам: с этих пор в цитировании соблюдается значительная умеренность, хотя бы уже потому, что за это время стали более распространенными справочные издания, в которых всякий мог в изобилии отыскать все, прежде приводившее в изумление государей и народы.

 

==153

Поскольку речи по большей части составлялись в кабинете, за письменным столом, их рукописи можно было непосредственно использовать для дальнейшего распространения и обнародования. Великие мастера экспромтов должны были, напротив, иметь стенографов, которые бы за ними записывали135. Далее, не все речи, которые имеются в наличии, были действительно предназначены только для того, чтобы быть произнесены; так, например, принадлежавший Бероальдо Старшему308* панегирик Лодовико Моро  это просто направленное в письменном виде сочинение136. И как принято было сочинять письма воображаемым адресатам во все концы света, то ли ради упражнения, толи в качестве готовых образцов, но также и в качестве полемических сочинений, существовали и речи по вымышленным поводам137, как образцы готовых речей для приветствия видных должностных лиц, государей, епископов и многих других.

Также и в отношении красноречия смерть Льва Х (1521 г.) и разграбление Рима (1527 г.) знаменуют собой начало упадка. Насилу ускользнув от бедствий, в которые погрузился Вечный город, Джовио138 односторонне и в то же время в основном верно описывает причины этого упадка.

«Постановки Плавта и Теренция, некогда бывшие школой упражнения в латинской речи для виднейших римлян, вытеснены итальянскими комедиями. Изящный оратор более не находит вознаграждения и признания. Поэтому адвокаты консистории, например, пишут только вступления к своим речам, а остальное преподносят беспорядочно, как мутную мешанину неизвестно чего. Речи на случай и проповеди также находятся в глубоком упадке. Будь то речь на кончину кардинала или светского вельможи, исполнители завещания не обращаются к наиболее способному в городе оратору, которого им пришлось бы вознаградить сотней золотых монет, а нанимают за ничтожную сумму первого попавшегося дерзкого начетчика, для которого главное  чтобы о нем заговорили, пусть даже то будут величайшие поношения. Покойник, полагают они, все равно не почувствует ничего, даже когда на кафедру проповедника вскарабкается обезьяна в траурном одеянии, которая начнет с хриплых хнычущих бормотании, постепенно переходя на громкий вой. Также и праздничные проповеди в ходе папского служения больше не приносят никакой истинной награды: монахи всех орденов вновь взяли их в свои руки и читают, проповеди, словно для самых необразованных слушателей. А ведь совсем немного лет прошло с того времени, когда такая проповедь в присутствии папы могла открыть дорогу к епископской должности».

 

==154

Вслед за эпистолярным жанром и красноречием гуманистов мы коснемся еще иных видов их творчества, являющихся в то же время в большей или меньшей степени воспроизведениями античных образцов.

Сюда относится прежде всего научное исследование  в собственном смысле слова или же в форме диалога139, причем в последнем случае оно было непосредственным заимствованием у Цицерона. Чтобы хотя бы до некоторой степени воздать этому жанру должное, а не отбрасывать его с порога прочь как скопление сплошных длиннот, необходимо принять в расчет две вещи. Столетие, расквитавшееся со средневековьем, во многих отдельных вопросах морального и философского характера нуждалось в некоем специальном посредничестве между собой и античностью, и место это занимают теперь исключительно сочинители трактатов и диалогов. Многое из того, что представляется нам теперь в их сочинениях общим местом, для них самих и для их современников было требовавшим больших усилий воззрением на вещи, суждения по поводу которых не произносились с самой античности. Далее, сам язык достигает здесь особенной красоты слога, будь то по-итальянски или по-латински. Построение предложений становится в них более непринужденным и разнообразным, чем в историческом повествовании, в речи или письме, и многие из итальянских сочинений этого жанра до сих пор считаются образцовой прозой. Немало этих работ были уже названы или еще будут приводиться впредь в связи с их содержательной стороной, теперь же речь у нас идет о них как об особом жанре. Начиная с писем и трактатов Петрарки и вплоть до конца XV в. здесь, так же как и у ораторов, в произведениях большинства перевес на стороне собирательства античного материала. Затем жанр просветляется, в особенности на итальянском языке, и в «Азоланских беседах» Бембо, в «Умеренной жизни» Луиджи Корнаро309* он достигает завершенной классической высоты. Также и здесь решающим обстоятельством было то, что за это время античный материал начал аккумулироваться в особых крупных трудах обобщающего характера, которые были теперь даже напечатаны, и более не стоял на пути у авторов трактатов.

Совершенно неизбежным было завоевание гуманизмом также и исторического жанра. При беглом сравнении относящихся к этой категории «Историй» с хрониками предыдущей эпохи, а именно с теми блестящими, красочными, полными жизни работами, наподобие той, что принадлежит Виллани, нам доводится испытать чувство глубокого разочарования. Насколько по­

 

==155

блекшим и манерно-изысканным предстает рядом с ними все, что вышло из под пера гуманистов, но особенно это касается, впрочем, работ их ближайших и наболее прославленных флорентийских последователей, Леонардо Аретино и Поджо. Какие терзания испытывает читатель, догадываясь о том, что среди написанных по образцу Цезаря и Ливия фраз Фацио, Сабеллика, Фольеты, Сенареги, Платины (в сфере мантуанской истории), Бембо (в венецианских анналах) и даже самого Джовио (в«Истории») безвозвратно гибнут лучшие индивидуальные и местные краски, глохнет интерес к действительным процессам в полном их объеме! Недоверие растет с осознанием того, что в образце, которым служит для них Ливии, они пытаются обнаружить достоинства даже безо всяких к тому оснований, как, например140, в том, что он «превратил сухую и обескровленную традицию в изящество и полноту». Приходится (причем тут же)столкнуться даже с сомнительного свойства признанием, что историческое сочинение должно возбуждать, раздражать, потрясать читателя при помощи стилистических приемов  словно оно в состоянии занять место поэзии. В конце концов задаешься вопросом: а не обязано ли было презрение к современности, в котором иной раз141 открыто сознаются перечисленные гуманисты, оказать негативное влияние на то, как они с ней обращаются? Невольно читатель начинает с большим сочувствием и доверием относиться к непритязательным анналистам, писавшим по-латински и по-итальянски и остававшимся верными этому древнему жанру, например, к анналистам Болоньи и Феррары, и тем больше благодарности испытывает он к лучшим из писавших по-итальянски хронистам в собственном смысле слова  таким, как Марин Санудо310*, как Корио, как Инфессура311*,пока с началом XVI столетия на сцене не появляется новая блестящая плеяда великих итальянских историков, писавших народном языке.

И действительно, описание истории современности оказывалось несомненно более удачным там, где оно использовало местный язык, чем когда оно оказывалось вынужденным латинизироваться. Был ли итальянский более подходящим языком также и для повествования о давнем прошлом, для исторического исследования  это вопрос, который допускает, если речь идет об этом времени, различные ответы. Латинский язык был тогда давно уже lingua franca312* ученых не просто в международном смысле, например между англичанами, французами и итальянцами, но также и в смысле межпровинциальном, т. е. ломбардец, венецианец, неаполитанец с их итальянским пра­

 

==156

вописанием (пускай даже оно было давно тосканизировано и несло в себе лишь слабые следы диалекта) не были бы признаны флорентийцем. С этим еще возможно было смириться, когда речь шла о местной истории, которая была уверена в том, что отыщет читателя в региональном масштабе, но совсем не так просто обстояло дело с историей прошлого, которой надлежало отыскать более широкий круг читателей. В данном случае сочувствие со стороны местного населения должно было быть принесено в жертву всеобщему интересу ученых. Насколько велика была бы известность Блонда из Форли, когда бы его большие ученые труды были написаны на полуроманьольском итальянском языке? Да им было бы гарантировано прочное забвение хотя бы из-за одних только флорентийцев, в то время, как будучи написаны по-латински, они оказали величайшее влияние на ученость всего Запада. И сами флорентийцы также писали в XV в. на латинском языке, не из-за того лишь, что они придерживались гуманистических воззрений, но с целью содействовать более легкому распространению своих сочинений.

Наконец, имеются также латинские описания современной истории, обладающие полными достоинствами наиболее удачных итальянских сочинений. Как только исчезает моделированное по Ливию безостановочное повествование, это прокрустово ложе столь многих сочинителей, те же самые авторы предстают словно преображенными. Тот же самый упомянутый Платина, тот же Джовио, за которыми лишь с приложением больших усилий возможно следовать в их больших исторических работах, сразу же проявляют себя в качестве замечательных биографов. Мы уже бегло упоминали о Тристане Караччоло, о биографических сочинениях Фацио, о венецианской топографии Сабеллика и пр., до остальных же мы еще дойдем.

Исполнявшиеся на латыни изображения прошлых временпосвящались, разумеется, прежде всего классической античности. Чего возможно было ожидать от этих гуманистов в меньшей степени  это отдельных значительных работ по общей истории средневековья. Первым имеющим значение трудом этого рода была хроника Маттео Пальмьери, начинающаяся с того места, где остановился Проспер Аквитанский313*. Тот, кто невзначай откроет «Декады» Блонда из Форли, придет до некоторой степени в изумление, поскольку здесь он натолкнется на всемирную историю «ab inclinatione Romanorum imperii»314*, как у Гиббона, наполненную исследованиями источников, относившихся к тому веку, и где первые 300 страниц infolio посвящены раннему средневековью до смерти Фридриха II. И это в то са­

 

==157

мое время, когда на Севере все еще стояли на позициях общеизвестных хроник пап и императоров, а также fasciculus temporum315*! В нашу задачу не входит критический разбор того, какими именно сочинениями пользовался Блонд и где он их добывал, однако придет время и эта честь будет ему сполна воздана в истории новой историографии. Уже из-за этой одной книги вполне основательным будет утверждение: лишь исследование античности сделало возможным также и изучение средневековья, поскольку впервые приучило дух к объективному интересу к истории. Сюда добавилось еще и то, что для Италии той эпохи средневековье было пройденным этапом и дух был в состоянии это осознать, поскольку теперь он находился уже за его пределами. Нельзя сказать, что произносившиеся в отношении средневековья суждения сразу же были исполнены справедливости или даже благоговения: в области искусств прочно воцаряется предубеждение против произведений предшествующей эпохи, а гуманисты связывают начало новой эпохи с их собственным появлением на сцене. «Я начинаю,  говорит Боккаччо142,  надеяться и верить в то, что Бог смилостивился над именем итальянцев, поскольку вижу, что его изобильная благость вкладывает в грудь итальянцев души, равные душам древних, раз они ищут себе славы на иных путях, нежели грабеж и насилие, а именно на тропе бессмертящей имена поэзии». Однако одностороннее и немилосердное это воззрение не закрывало дороги исследованиям выскоодаренных людей в то время, когда в остальной Европе о таком еще не могло быть и речи. Историческая критика в отношении средневековья сформировалась уже в силу того, что рациональное обращение гуманистов с материалом любого рода должно было пойти на пользу также и материалу историческому. В XV столетии критика эта до такой степени пронизала уже и историю отдельных городов, что пустые баснословные измышления позднего времени исчезают вовсе из древней истории Флоренции, Венеции, Милана и др., в то время как северные хроники все еще вынуждены плестись с грузом этих поэтических, по большей части не имеющих никакой ценности, фантастических измышлений, датируемых XIII в. и позже.

В связи с Флоренцией мы уже касались тесной связи, существовавшей между локальной историей и вопросом относительно славы (с. 55 ел.). Венеция не могла отставать: точно так же как, например, после блестящего триумфа флорентийских ораторов143 венецианское посольство спешно пишет на родину, чтобы был прислан оратор также и от Венеции, венецианцы нуж­

 

==158

даются в такой истории, которая выдержала бы сравнение с трудами Леонардо Аретино и Поджо. При таких обстоятельствах в XV в. возникают «Декады» Сабеллико, в XVI  «Historia rerumvenetarum»316* Пьетро Бембо; обе работы написаны по вполне недвусмысленному заказу республики, причем вторая  как продолжение первой.

Великие флорентийские историки начала XVI в. (с. 60) люди, при их сравнении с латинистами Джовио и Бембо, в принципиальном смысле иные. Они пишут по-итальянски не только потому, что больше не в состоянии соперничать с рафинированным изяществом тогдашних цицеронианцев, но потому, что они, как Макиавелли, лишь в такой непосредственной жизненной форме способны воспроизводить свой материал, поскольку получен он в результате живого созерцания144, а также потому, что им, как Гвиччардини, Варки и большинству других, близка идея возможно более обширного и глубокого воздействия их воззрений на ход вещей. Даже когда они, как Франческо Веттори, пишут для немногих друзей, им, в силу внутреннего побуждения, необходимо дать свидетельство в отношении людей и событий, а также объясниться и оправдаться по поводу своего собственного в них участия.

И в то же время они, при всем своеобразии их стиля и языка, предстают тем не менее находящимися под столь сильным воздействием античности, что их вовсе невозможно вообразить вне ее влияния. Они более не являются гуманистами, однако они прошли через гуманизм и обладают духом античного исторического труда в большей степени, чем большинство этих ливианствующих латинистов: ведь это граждане, пишущие для своих сограждан, как делали древние.

Мы не в состоянии прослеживать влияние гуманизма на материале прочих специальных дисциплин: каждая из них имеет свою особую историю, в которой итальянские исследователи этого времени, главным образом в силу вновь открытого ими фактического багажа античности145, составляют новый большой раздел, с которого, собственно, и начинается современная эпоха соответствующей науки, причем в каких-то случаях это происходит более явно, в других же  менее. Также и в отношении философии нам приходится отослать читателя к специальным историческим изложениям. Влияние античных философов на итальянскую культуру представляется то необычайно большим, то весьма ограниченным. Первое имеет место прежде всего тогда, когда мы отдаем себе отчет в том, до какой степени понятия Аристотеля, прежде всего из его распространившихся еще

 

==159

 очень рано «Этики»146 и «Политики», стали общим достоянием образованных людей по всей Италии и насколько он сам явился властителем дум в сфере самого способа отвлеченногомышления147. Последнее же имеет место, когда мы понимаем всю незначительность догматического влияния античных философов и даже вдохновенных флорентийских платоников на дух нации в целом. То же, что представляется таким воздействием, как правило, оказывается лишь осадком образованности как таковой, следствием специфически итальянских духовных движений. Некоторые замечания на эту тему будут еще сделаны в связи с вопросом о религии. В подавляющем же большинстве случаев дело тут даже не в общем образовании, но в манере выражаться отдельных лиц или ученых кругов. Однако даже и здесь в каждом отдельном случае необходимо проводить различие между подлинным усвоением античного учения и простым следованием за модным поветрием. Ибо было много и таких людей, для которых античность, вообще говоря, была всего лишь модой, и это касается даже тех, кто отличался здесь глубокими познаниями.

В то же время не все то, что представляется аффектацией нашему столетию, и вправду было ею тогда. Обычай использования греческих и римских имен в качестве имен, даваемых при крещении, был тогда исполнен куда большего изящества и достоин большего уважения, нежели теперешнее обыкновение давать (по крайней мере девочкам) имена из романов. Как только энтузиазм в отношении античного мира превысил тот, что люди испытывали по поводу святых, стало представляться совершенно естественным и как нельзя более простым то, что один дворянский род окрестил своих сыновней Агамемноном, Ахиллом и Тидеем148, что художник назвал своего сына Апеллессом317*, а дочь Минервой и т. д.149 Люди находили оправдание даже тому, что вместо семейного имени, от которого они желали вообще теперь отказаться, брали благозвучные античные. Что до названия местности, общего для всех сограждан и еще не ставшего фамилией, то от него отказывались с тем большей охотой в том случае, когда оно, как имя святого, доставляло носителю некоторые беспокойства. Так, Филиппе да Сан Джеминьяно318* назвал себя Каллимахом. Тот, кто, будучи недооценен и оскорблен собственной семьей, был вынужден искать счастья на чужбине в качестве ученого, мог с гордостью переименовать себя, даже если он был по рождению самим Сансеверино, в Юлия Помпония Лета. Также и практику простого перевода имени на латинский или греческий язык (как это вошло

 

К оглавлению

==160

 почти что в обыкновение преимущественно в Германии) вполне можно счесть извинительной для поколения, говорившего и писавшего по-латински и нуждавшегося в не просто склоняемых, но и с легкостью включаемых в прозу и стихи именах. Чем-то достойным порицания, а зачастую  и осмеяния, была перемена одной лишь половины имени, будь то личное имя или фамилия, с целью придания ему классического звучания и нового смысла. Так из Джованни возникал Иовиан или Янус, из Пьетро Пиерий или Петрей, из Антонио  Аоний и т. п., и даже из Саннадзаро  Синцер, из Луки Грассо  Луций Красе и т. д. Ариосто, высказывающемуся насчет всего этого с такой язвительностью150, еще довелось пожить в такие времена, когда детей стали называть в честь его героев и героинь151.

Не следует слишком уж строго осуждать также и подделку под античность многих жизненных обстоятельств, должностей, учреждений, церемоний и т. п., предпринимавшуюся писавшими по-латински авторами. Пока люди находили удовлетворение в простой, текучей латыни, как это имело место у писателей от Петрарки до Энея Сильвия, практика эта не колола глаза и была даже неизбежной, поскольку имело место стремление к абсолютно чистой, даже цицеронианской латыни. Ведь современные реалии не вписывались в общий стилистический облик, если их искусственным образом не перекрещивали. Буквоеды только ликовали, когда им случалось именовать всякий городской совет  patres conscript!319*, всякий женский монастырь  virgines vestales320*, всякого святого  divus или deus321*, в то время как люди, обладавшие более утонченным вкусом, как, например, Паоло Джовио, поступали так лишь в тех случаях, когда избежать этого было невозможно. Поскольку Джовио совсем это не подчеркивает, ни малейшей неловкости не вызывает то, что в своих благозвучных фразах он называет кардиналов  senatores322*, их декана  princeps senatus323*, отлучение от церкви  dirae324*152, карнавал  lupercalia325* и т.д. На примере этого автора особенно очевидно, насколько осторожным следует быть с тем, чтобы на основании стилистических особенностей не вынести излишне поспешного суждения о способе мышления в целом.

Нам не следует здесь подробно прослеживать историю латинского стиля самого по себе. На протяжении целых двух веков гуманисты вели себя таким образом, словно латинский был вообще единственным достойным письма языком и должен был таковым оставаться. Поджо153 скорбит о том, что Данте написал свою великую поэму по-итальянски, и, как известно, Данте

 

==161

 на самом деле попробовал это сделать по-латински, сочинив первую часть «Ада» поначалу гекзаметром. Судьба всей итальянской поэзии зависела от того, что дальше он не пошел154,однако еще Петрарка в большей степени полагался на свои латинские стихи, нежели на сонеты и канцоны, и требование сочинять стихи по-латински было адресовано еще Ариосто. Нет в истории примеров более мощного давления в отношении деллитературных155, однако итальянская поэзия в основном смогла его преодолеть, и теперь мы можем, не впадая в излишний оптимизм, сказать: вот и хорошо, что у итальянской поэзии имелось два речевых органа, поскольку и в одной и в другой области она смогла создать нечто превосходное и своеобразное, причем так, что всякий раз даешь себе ясный отчет, почему здесь стихи писались именно по-итальянски, а там  по-латински. Возможно, то же самое может быть сказано и в отношении прозы: позиции, занимавшиеся итальянским образованием в мире, и всемирная слава, которой оно пользовалось, зависели от того обстоятельства, что определенные предметы обсуждались здесь по-латински, т. е. urbi et orbi326*156, в то время как итальянской прозой лучше всего владели как раз те люди, которым решение не писать по-латински стоило определенной внутренней борьбы.

Бесспорно, наиболее незамутненным источником прозы считался начиная с XIV в. Цицерон. Это произошло не только по причине некой абстрактной предрасположенности в пользу его словаря, его построения фразы и его литературной композиции, но потому, что его любезный стиль как автора писем, его блеск как оратора, его ясный и наглядный способ изложения философских вопросов нашли в итальянской душе полный отклик. Уже Петрарка в полной мере признавал слабости Цицерона как человека и государственного деятеля157, хотя из чувства уважения к нему он этому не радовался. Начиная с него эпистолярный жанр развивался почти исключительно по образцу Цицерона, а за эпистолярным последовали и прочие жанры,кроме повествовательного Однако сущее цицероновское поветрие, отвергавшее любое выражение, если оно не восходило к первоисточнику, началось лишь в начале XV в., после того как грамматические сочинения Лоренцо Валла оказали свое воздействие на всю Италию, а высказывания самих римских историков литературы были пересмотрены и сопоставлены друг с другом158. Только теперь представилась возможность с большей точностью и до мельчайших оттенков оценить стилевые особенности античных авторов, с тем неизменным утеши­

 

==162

тельным результатом, что только Цицерон является безусловным образцом или же, если говорить относительно всех жанров сразу, то было «бессмертное и едва ли не райское время Цицерона»159. Отныне такие люди, как Пьетро Бембо, Пиерио Валериано327* и другие, направили все свои силы на достижение этой цели; теперь даже тот, кто издавна оказывал этому сопротивление и конструировал для себя на основании древнейших авторов архаистический способ выражения160, наконец сдается и преклоняет перед Цицероном колени Ныне Лонголий328* соглашается на то, чтобы, как рекомендует ему Бембо, в течение пяти лет читать одного лишь Цицерона, тот же Лонголий обязался даже не употреблять ни одного слова, которое бы не встречалось у этого автора В конце концов подобные настроения разразились той великой ученой распрей, в которой противоборствующими сторонами предводительствовали Эразм и старший Скалигер329*.

Дело в том, что даже не все почитатели Цицерона были поначалу столь односторонни, чтобы усматривать в нем единственный источник языка. Уже в XV в. Полициано и Эрмолао Барбаро сознательно отваживались на то, чтобы стремиться к выработке собственной, индивидуальной латыни161, разумеется, на основе «бьющей через край» учености, и к тому же стремился также и Паоло Джовио, который нам об этом сообщает. Он первым высказал по-латински, и это стоило ему больших усилий, множество вполне современных мыслей, особенно в области эстетики, что не всегда у него получилось удачно, но иногда  с замечательной силой и изяществом. Для его латиноязычных характеристик великих художников и скульпторов тоговремени162 примечательна чересполосица страниц, исполненных воодушевления и совершенно неудачных. Также и Лев X, связывавший свою славу с тем, «ut lingua latina nostro pontificatu dicatur facta auctior»330*163, склонялся к более свободной, не ставящей себе жестких рамок латыни; впрочем, иного и невозможно себе представить, учитывая его ориентацию на удовольствие ему нравилось, чтобы то, что ему приходилось слушать и читать, звучало действительно по-латински, живо и изящно. Наконец, Цицероном не было задано никакого образца в сфере латинской разговорной речи, так что возникла необходимость возвести на пьедестал также и других богов помимо него. Брешь была заполнена постановками Плавта и Теренция, устраивавшимися в Риме и за его пределами довольно часто и дававшими их участникам ни с чем не сравнимую возможность поупражняться в латинском как разговорном языке. Уже при Павле II164

 

==163

ученый кардинал Теано (вероятно, Никколо Фортигуэрра331* из Пистойи) приобрел широкую известность тем, что брался даже за наиболее плохо сохранившиеся, лишенные списка действующих лиц пьесы Плавта и вообще уделял этому автору повышенное внимание, в основном из-за его языка, так что от него вполне мог исходить почин в отношении постановок этих пьес. За дело взялся тогда Помпоний Лет, и там, где на сцену колонных залов видных прелатов выходил Плавт165, он брал на себя роль режиссера. Происходивший начиная с 1520 г. отказ от этого назван Джовио, как мы видели (с. 154), среди причин упадка красноречия в Италии.

Наконец, некую параллель цицероновскому поветрию в литературе возможно отыскать и в области искусства; мы говорим о витрувианстве архитекторов. Здесь также о себе заявляет основной закон Возрождения, а именно тот, в соответствии с которым подвижка в области образования обыкновенно предшествует здесь движению в области соответствующего искусства. В данном случае разрыв между тем и другим возможно определить приблизительно в два десятилетия, если считать от кардинала Адриано да Корнето (1505?) до первых витрувианцев в абсолютном смысле слова.

Но чем, наконец, особенно гордились гуманисты  это новолатинской поэзией. И в той мере, в какой она помогает нам охарактеризовать гуманизм, необходимо поговорить и о ней.

Насколько мощным было предубеждение в ее пользу, насколько близка была она к окончательной победе, разбиралось выше (с. 162). Необходимо с самого начала осознать, что наиболее богатая в духовном плане и самая развитая нация тогдашнего мира отказалась в поэзии от такого языка, как итальянский, не из пустой прихоти, но имея в виду нечто полное глубокого смысла. Именно к этому ее побудило одно совершенно неодолимое обстоятельство.

То было восхищение античностью. Как всякое подлинное, не знающее удержу восхищение, оно с необходимостью влекло за собой подражание. В иные времена и у иных народов нам также приходится натолкнуться на отдельные разрозненные попытки, имеющие целью то же самое, но в одной только Италии были в наличии оба непременных условия существования и дальнейшего развития новолатинской поэзии, а именно всеобщий отклик со стороны образованного слоя нации и частичное воскрешение античного итальянского гения в самих поэтах, эти изумительные длящие свое звучание аккорды древних струн. Лучшее из того, что возникло таким образом, - это уже

 

==164

 

более не подражание, но собственное свободное творчество. Всякий, кто не в состоянии переносить в искусствах никаких производных форм, кто уже не ценит античность либо, напротив, считает ее магически-неприкасаемой и неподражаемой, кто, наконец, не проявляет никакого снисхождения в отношении прегрешений у поэтов, которые должны были заново открыть или угадать долготы целого ряда слогов, тот пусть оставит эту литературу в покое. Наиболее прекрасные их сочинения создавались не для того, чтобы противостоять некой абсолютной критике, а с тем чтобы доставить удовольствие самому поэту и многим тысячам его современников166.

В наименьшей степени удача сопутствовала эпосу, основанному на историческом материале и сказаниях античности. Однако наличие существенных условий для живой эпической поэзии никогда не признавалось, как известно, не только в римских, но даже и в греческих образцах, исключая одного Гомера, так откуда же было им взяться у латинян Возрождения. И все же «Африка» Петрарки, вообще говоря, смогла отыскать себе так же много столь же воодушевленных читателей и слушателей, как и любой другой эпос Нового времени. Небезынтересны цель написания и история создания поэмы. В XIV столетии было признано, и совершенно справедливо, что время Второй пунической войны было эпохой, когда солнце Рима стояло в зените, и Петрарка хотел и должен был это выразить. Если бы Силий Италик был к этому времени уже разыскан, Петрарка, возможно, остановился бы на иной теме, но за его отсутствием идея воспеть Сципиона Африканского Старшего была так по сердцу XIV столетию, что и другой поэт, Дзаноби ди Страда, также поставил перед собой эту задачу; лишь из глубокого преклонения перед Петраркой отказался он от своей зашедшей довольно далеко поэмы167. Если вообще имеется какое-то оправдание «Африке», то оно заключается в том, что и в это время, и впоследствии поэма возбуждала такой повальный интерес к Сципиону, словно он был еще жив, и что он ставился здесь выше, чем Александр, Помпеи и Цезарь168. Много ли найдется в Новое время эпических поэм, которые бы могли похвастаться таким популярным для своего времени, в основе своей историческим и все-таки мифическим по способу рассмотрения сюжетом? Разумеется, в наше время поэма эта, собственно как поэма, совершенно неудобочитаема. Что до других исторических тем эпоса, мы вынуждены отослать читателя к курсам истории литературы.

Более богатым и плодотворным было продолжение сочини­

 

==165

тельства на материале античного мифа, заполнение в нем поэтических лакун. Здесь достаточно рано на сцену выступила итальянская поэзия, уже в виде «Тезеиды» Боккаччо, считающейся его лучшим поэтическим произведением. Маффео Веджо332* сочинил при Мартине V по-латински XIII песнь «Энеиды».Далее, имеется некоторое число более мелких опытов в духе Клавдиана  «Мелеагрида», «Гесперида» и т. д. Но наиболее замечательны здесь мифы, вымышленные заново, наполняющие самые прекрасные местности Италии первобытным населением богов, нимф, гениев, а также и пастухов  поскольку в это время вообще уже невозможно провести грань между эпическим и буколическим. Вопрос о том, что пастушеская жизнь в этих то повествовательных, то диалогических эклогах описывается, начиная с Петрарки, почти исключительно169 в условной форме, как некая оболочка фантазий и чувств любого рода, еще будет затронут по поводу, который представится ниже, теперь же речь идет исключительно о новых мифах. Явственнее, чем где-либо еще, проступает здесь двойственная роль древних богов в Возрождении: с одной стороны, они, разумеется, замещают общие понятия и делают излишними аллегорические фигуры, но в то же время они представляют собой свободный, независимый поэтический элемент, объект, исполненный нейтральной красоты, открытый для того, чтобы быть усвоенным и заново перекомбинированным всяким поэтическим произведением. В своих написанных по-итальянски «Нимфах Амето» и «Фьезоланских нимфах» Боккаччо дерзко выступил со своим воображаемым миром богов и пастухов из флорентийской округи. Однако шедевром следует признать принадлежащее Пьетро Бембо170 стихотворение «Сарка»: сватовство речного бога, носящего это имя, к нимфе Гарда, пышная свадьба в пещере на Монте Бальдо, предсказание Манто, дочери Тиресия, относительно рождения у них сына Минция, основания Мантуи и будущей славы Вергилия, который будет рожден как сын Минция и Майи, нимфы Анды. В этом выдающемся гуманистическом рококо Бембо удались необычайно красивые стихи, а также финальное обращение к Вергилию, которому может позавидовать любой поэт. Как правило, всему этому, как чистой воды декламации, дается невысокая оценка, относительно чего, как и в любом вопросе, где идет речь о вкусах, спорить не приходится.

Далее, создавались многочисленные эпические поэмы библейского и церковного содержания, написанные гекзаметром. Не всегда их авторы задавались целью подняться в церковной

 

==166

 иерархии или заслужить папскую милость: в случае лучших, как, впрочем, и в случае наиболее неуклюжих, таких как Баттиста Мантовано, написавший «Партенику», необходимо предполагать наличие совершенно искреннего желания своей ученой латинской поэзией послужить святому делу, с чем прекрасно гармонировало их полуязыческое понятие о католицизме. Гиральд333*перечисляет целый ряд таких поэтов, среди которых в первый ряд должны быть поставлены Вида334* с его «Христиадой» и Саннадзаро с его тремя песнями «De partu Virginis»335*. Саннадзаро привлекает мощным равномерным потоком, в котором он бесстрашно смешивает языческое и христианское, пластической силой изображения, своей совершенной и отточенной работой. Вплетая строки из IV эклоги Вергилия336* в песню пастухов у яслей, он не страшился, что его стихи проиграют при сопоставлении с теми. Перенося действие в потустороннюю сферу, Саннадзаро то здесь, то там проявляет дантовскую отвагу, как, например, заставляя царя Давида в лимбе патриархов встать со своего места, чтобы запеть и произнести пророчество, либо когда Предвечный обращается к небесным духам, восседая на троне в своем одеянии, блистающем образами всего элементарного существования. В иных случаях Саннадзаро без тени смущения сплетает античные мифы со своей главной темой, однако впечатления неуместности при этом не возникает, поскольку он пользуется языческими богами исключительно как обрамлением, не отдавая им никаких основных ролей. Тот, кто испытывает желание ознакомиться с художественными возможностями того времени в полном их объеме, не должен закрывать глаза на такое произведение, как это. Заслуга Саннадзаро представляется тем большей, что, надо сказать, смешение христианского и языческого в поэзии легче может создать ощущение неловкости, чем в изобразительном искусстве: последнее в состоянии неизменно доставлять глазу удовлетворение каким-либо определенным, воспринимаемым в качестве прекрасного объектом и в гораздо большей степени, чем поэзия, независимо от предметного значения своих объектов, поскольку в изобразительном искусстве сила воображения отталкивается в большей степени от формы, в поэзии же  от самого предмета. Добрейший Баттиста Мантовано в его171«Праздничном календаре» попытался отыскать другой выход: вместо того чтобы заставить богов и полубогов послужить Священной истории, он приводит их, как это делали отцы церкви, к столкновению с ней. Когда архангел Гавриил приветствует Деву в Назарете, Меркурий летит из Кармеля вслед за ним туда же и

 

==167

 подслушивает у дверей, а затем пересказывает то, что услышал, собравшимся богам и побуждает их пойти на крайние меры. В других случаях172, разумеется, Фетида, Церера, Эол и пр. оказываются у него вынуждены добровольно покориться Мадонне и ее величию.

Слава Саннадзаро, многочисленность его подражателей, воодушевленное его возвеличивание со стороны великих деятелей эпохи  все это показывает, до какой степени он был необходим и ценен своему столетию. Он разрешил проблему, стоявшую перед церковью к началу Реформации, продемонстрировав возможность сочинения стихов совершенно классических и в то же время христианских, и Лев, как и Климент, воздали ему за это щедрой благодарностью.

Наконец, гекзаметрами либо двустишиями преподносилась и современная эпоха, то преимущественно в повествовательной, то в панегирической форме (как правило, это делалось в честь какого-либо государя или его дома). Так возникли «Сфорциада», «Борсеида», «Борджиада», «Тривульциада» и пр., разумеется, при полном недостижении поставленной цели, потому что если кто и оказывался прославленным и бессмертным, то это совершалось во всяком случае не через посредство такого рода поэм, к которым весь мир питает неодолимое отвращение, даже в том случае, когда писания такого рода выходят из под пера хороших поэтов. Совершенно иное воздействие оказывают небольшие, жанровые по форме и исполненные без патетики зарисовки из жизни знаменитых людей, как, например, красивое стихотворение об охоте Льва Х близ Пало173 или «Поездка Юлия II», принадлежащие Адриано да Корнето (с. 83).Блестящие изображения охоты в этом же роде имеются также у Эрколе Строцци, у только что названного Адриано и многих других, и очень жаль, что современный читатель отвращается от них или дает волю гневу в связи с лежащей в основе всех этих произведений лестью. Мастерство подачи материала, а иной раз и весьма немаловажная историческая ценность гарантируют этим прелестным стихотворениям более продолжительное существование, нежели многим пользующимся популярностью поэтическим произведениям вашего времени.

Вообще говоря, все такие опусы становятся тем лучше, чем умереннее ощутим в них привкус патетики и обобщений. Существуют отдельные небольшого размера эпические стихотворения, принадлежащие известным мастерам, которые помимо воли автора по причине крайне неуклюжей затеянной в них мифологической возни производят на читателя неописуемо

 

==168

 комическое впечатление. Таково, например, скорбное стихотворение Эрколе Строцци174 о Чезаре Борджа (с. 78 сл.). Слышится жалобная речь Ромы, связавшей все свои надежды с испанскими папами Каликстом III и Александром VI, а после видевшей в Чезаре провиденциальную личность, история которой пересказывается вплоть до падения в 1503 г. Тогда поэт вопрошает музу, какова в настоящий момент воля богов175, и Эрато рассказывает: на Олимпе Паллада приняла сторону испанцев, а Венера  итальянцев; обе охватили руками колени Юпитера, после чего тот их поцеловал, ободрил и отговорился тем, что бессилен против судьбы, вытканной Парками, однако божественное обетование будет исполнено ребенком из домаЭстеБорджа176. Рассказав увлекательную историю обоих родов, Юпитер клятвенно заверяет, что также мало способен наделить Чезаре бессмертием, как некогда, несмотря на величайшие ходатайства, Мемнона или Ахилла. Наконец, в утешение он говорит, что прежде Чезаре еще погубит немалое количество людей на войне. Тогда Марс отправляется в Неаполь и подготовляет здесь войну и раздоры, Паллада же спешит в Непии является там больному Чезаре в облике Александра VI. После строгих внушений и наставлений относительно того, чтобы смириться и удовольствоваться славой своего имени, папская богиня скрывается с глаз, «как птица».

И все же мы без какой-либо необходимости отказываем себе в подчас немалом удовольствии, если в ужасе шарахаемся от всего того, во что плохо ли, хорошо ли вплетена античная мифология: иной раз искусству удается так же успешно облагородить эту саму по себе в общем-то условную составную часть, как живописи и скульптуре. Для любителей пародии здесь нет недостатка также и в первых ее плодах (с. 103 ел.), к примеру в «Макаронеиде», параллель к которой уже представляет собой комический пир богов у Джованни Беллини337*.

Многие повествовательные стихотворения в гекзаметрах являются простыми упражнениями или переработками повествований в прозе, каковым читателем несомненно будет отдано предпочтение, если ему удастся их отыскать. Наконец, воспеванию в стихотворной форме подвергается теперь абсолютно все, всякий раздор и всякая церемония, что также характерно и для немецких гуманистов эпохи Реформации177 При всем том было бы несправедливо относить все это на счет праздности и чрезмерной легковесности в вопросе стихосложения. По крайней мере что касается итальянцев, то решающим для них обстоятельством являлся подавляющий перевес чувства сти­

 

==169

ля, что доказывается изобилием относящихся к этой эпохе написанных терцинами итальянских повествований, исторических изображений и даже памфлетов. Никколо да Уццано338* чрезвычайно искусно исполнил в этом сложном итальянском стихотворном размере свой плакат с изложением нового государственного устройства, Макиавелли  обзор современной истории, третий автор жизнь Савонаролы, четвертый  осаду Пьомбино Альфонсом Великим178 и т. д., и все это с целью большей убедительности. Но с такими же основаниями многие другие авторы в угоду своей публике, чтобы привлечь к себе ее внимание, должны были прибегнуть к гекзаметрам. То, что писатели могли и желали преподнести читателю в этой форме, лучше всего наблюдать на материале дидактической поэзии. В XVI в. она претерпевает совершенно фантастический взлет, с тем чтобы воспеть в гекзаметрах получение золота, игру в шахматы, производство шелка, астрономию, венерические болезни и пр.; также сюда можно присоединить множество пространных стихотворений, написанных по-итальянски. Такую поэзию принято сегодня отвергать не читая, и мы не в состоянии сказать, насколько на самом деле достойны прочтения эти произведения179. Одно можно утверждать с полной уверенностью - что эпохи, несравненно превосходящие нашу в отношении чувства прекрасного (мы говорим как о позднегреческом и римском мире, так и о Возрождении), не в состоянии были обойтись без этого жанра. На это могут возразить, что ныне поэтическая форма исключается не из-за недостатка чувства изящного, но вследствие более серьезного и универсалистского подхода ко всем образовательным ценностям. Что до нас, то мы воздержимся от суждений по этому поводу.

Некоторые из этих дидактических произведений время от времени издаются до сих пор, как, например, «Зодиак жизни»Марцелла Палиндженио339*, тайного протестанта из Феррары.С высшими вопросами относительно Бога, добродетели и бессмертия автор связывает обсуждение разнообразных внешних жизненных явлений, также и с этой стороны выказывая себя авторитетом по истории нравов, не заслуживающим пренебрежительного отношения. Однако в существенной своей части его поэма выходит за пределы Возрождения, поскольку здесь, в силу поставленных серьезных учебных целей, аллегория выдвигается уже на первое место в сравнении с мифологией.

Однако ближе всего к уровню античности поэты-филологиэтого времени подошли в области лирики, в особенности в элегии; это касается также и эпиграммы.

 

К оглавлению

==170

Если говорить о легком жанре, то здесь Катулл производил на итальянцев совершенно чарующее впечатление. Многие изящные латинские мадригалы, многие небольшие инвективы, многие злобные послания представляют собой в чистом виде переработки его произведений; далее, ни словом не повторяя стихотворение о воробье Лесбии, однако находясь в полной зависимости от хода его мыслей оплакиваются бесчисленные усопшие собачки и попугайчики. Но имеются в данном жанре и такие небольшие по объему стихотворения, которые, когда бы какая-нибудь явная мета не указывала на XV или XVI в., были бы вполне способны ввести в заблуждение насчет их истинного возраста даже знатока.

                                       ***

В то же время среди написанных сапфическим, алкеевым и прочими размерами од едва ли возможно отыскать хоть одну, которая бы так или иначе ясно не заявляла о своем современном происхождении. Главным образом это есть результат риторической словоохотливости, присущей самим античным авторам, пожалуй, начиная лишь со Стация, а также режущей глаз нехватки лирической сосредоточенности, которой постоянно требует этот жанр. Отдельные части той или иной оды, 23 ее строфы вполне могут создавать впечатление античного фрагмента, однако более значительное по размеру произведение как целое редко сохраняет такой привкус. Когда же он тем не менее сохраняется, как, например, в случае изящной оды к Венере, принадлежащей Андрее Наваджеро340*, читатель без труда выявляет заурядную переработку по мотивам античных шедевров180. Некоторые авторы од завладевают сферой культа святых и строят свои обращения к ним, проявляя изрядный вкус, по образцу аналогичного содержания од Горация и Катулла. Таков Наваджеро в его оде к архангелу Гавриилу, но особенно это относится к Саннадзаро, заходящему в своем переиначивании языческого благоговения чрезвычайно далеко. Он воспевает главным образом своего святогопокровителя181, чья часовня имелась в его прекрасно расположенной небольшой вилле на берегу Посилиппо, «там, где морские волны выпивают источник, точащийся из скалы, и ударяют в стены крохотного святилища». Его услада  ежегодный праздник св.Назария, а лиственные орнаменты и гирлянды, которыми украшается церквушка именно в этот день, представляются ему жертвенными приношениями. Спасшись бегством вместе с изгнанным Федериго Арагонским341*, с сердцем, полным печали, при­

 

==171

носит он в Сен-Назере при впадении Луары своему святому, вдень его праздника, венки из самшитовой и дубовой листвы. Он вспоминает прошлые годы, когда молодые люди со всего Посилиппо съезжались на праздник святого на украшенных венками лодках, и молились о возвращении домой182 .

 

                                          ***

 

Прежде всего обманчиво античное впечатление создается рядом стихотворений, написанных элегическим размером или просто гекзаметром, содержание которых простирается от элегии в собственном смысле до эпиграммы. И если велика была вольность, с которой гуманисты обращались с текстами римских элегиков, то они и в наибольшей степени ощущали себя приближающимися к ним в своих подражаниях им в этой области. Так, элегия Наваджеро к ночи столь же мало свободна от реминисценций, основанных на этих образцах, как и любое другое стихотворение этого жанра и этой эпохи, и тем не менее в ней слышен прекрасный отзвук античности. И вообще Наваджеро183 озабочен в первую очередь подлинно поэтическим содержанием, которое передается им затем не рабски подражательно, но с мастерской свободой в стиле «Антологии», Овидия, Катулла, а также Вергилиевых эклог К мифологии он прибегает чрезвычайно умеренно, например, чтобы в связи с молитвой к Церереи другим сельским божествам нарисовать картину самого непритязательного существования. Наваджеро успел только приступить к приветствию родине по случаю возвращения из посланнической миссии в Испанию Если бы все прочее отвечало началу, у него вполне могло получиться нечто цельное, подобное «Bella Italia,amate sponde» Винченцо Монти342*

Salve сига Deum, mundi felicior ora, Formosae Venens dulces salvete recessus, Ut vos post tantos animi mentisque labores

Aspicio lustroque libens, ut munere vestro

Sollicrtas toto depello e pectore curas1343*

Элегическая либо гекзаметрическая форма становится сосудом для любого возвышенного патетического содержания, и здесь находят свое выражение благороднейший патриотический подъем (с 82, элегия к Юлию II) и исполненное напыщенности обожествление правителей184, но также и нежнейшая меланхолия Тибулла Марио Мольса, соперничающий со Ста­

 

==172

цием и Марциалом в части льстивых выражений по адресу Климента VII и дома Фарнезе344*, в написанной во время болезни элегии «к товарищам» высказывает такие прекрасные и поистине античные мысли о смерти, какие могли принадлежать кому угодно из древних, причем без заимствования у них сколько-нибудь существенных моментов. Саннадзаро с наибольшей полнотой постиг как форму, так и суть римской элегии и выполнил подражания ей, никакой другой поэт не оставил нам такое значительное число хороших и разнообразных стихотворений, написанных в этой форме Отдельные элегии еще будут времяот времени упоминаться нами – из-за их содержания.

Наконец, латинская эпиграмма предоставляла в это время полноценную возможность заложить основание известности ученого через посредство пары крепко сколоченных строчек, высеченных на пьедестале памятника либо со смехом передаваемых из уст в уста. О такого рода притязаниях становится известно уже очень рано. Как известно, Гвидо делла Полента345* желал украсить могилу Данте памятником, и вот к нему со всех сторон стали стекаться эпитафии185 «от людей, желавших показать себя или почтить также память покойного поэта либо завоевать благосклонность Поленты». На могильном памятнике архиепископа Джованни Висконти (ум. 1354 г.) в Миланском соборе мы пониже 36 гекзаметров читаем: «Господин Габрий де Дзаморейс из Пармы, доктор прав, сочинил эти стихи». Постепенно сформировалась, в основном под влиянием Марциала, а также Катулла, весьма разветвленная литература этого жанра Беспредельно было торжество автора, когда эпиграмму принимали за античную, списанную с древнего камня188, или же когда она представлялась всем такой удачной, что ее знала наизусть вся Италия, как, например, некоторые принадлежавшие Бембо Когда Республика Венеция выплатила Саннадзаро за его хвалебное высказывание в трех двустишиях гонорар в 600 дукатов, это не было щедрым расточительством эпиграмма почиталась за обращение ко всем образованным людям эпохи, за наиболее концентрированную форму славы. С другой стороны, не было тогда человека настолько могущественного, чтобы ему не могла доставить досады остроумная эпиграмма, и даже люди, стоявшие на самом верху, нуждались в отношении любой надписи, которую они собирались где-либо вырезать, в тщательном и сведущем совете, потому что, например, смехотворные эпитафии были чреваты опасностью быть включенными в сборники для потехи187 Эпиграфика и сочинение эпиграмм протягивали друг другу руки. первая основывалась на прилежнейшем изучении античных надписей.

 

==173

Городом эпиграмм и надписей был и оставался по преимуществу Рим В этом государстве происхождение ничего не значило, всякий должен был сам позаботиться о своем увековечении, в тоже время краткое насмешливое стихотворение было оружием в борьбе с соперниками Уже Пий II со вкусом перечисляет двустишия, которые его главный поэт Кампано346* сочинял по случаю всякого хоть сколько-нибудь значимого момента его правления. При последующих папах сатирическая эпиграмма достигла расцвета, а в отношении Александра VI и его приспешников она поднялась до высшей отметки скандальной непреклонности И если Саннадзаро сочинял свои эпиграммы, будучи в относительно безопасном положении, то другие, пребывавшие в непосредственной близости к двору, шли на величайший риск (с 78). Как-то однажды Александр VI на 800 человек увеличил свою охрану в связи с восемью угрожающими двустишиями, найденными прибитыми к дверям библиотеки188 можно себе представить, как бы он поступил с автором, если бы тот дал себя поймать. При Льве Х эпиграммы стали хлебом насущным не существовало более подходящей формы и для прославления, и для поношения папы, наказания как названных, так и неназванных врагов и жертв, проявления остроумия, злобы, скорби, созерцательности и по действительным, и по вымышленным поводам. Тогдато по поводу знаменитой группы «Богоматери со св. Анной и младенцем», изваянной Андреа Сансовино347* для Сан Агостино, за латинские стихи засело не менее 120 человек, разумеется, не столько из благоговения, сколько из желания угодить заказчику этой работы189 . Этот последний Иоганн Гориц из Люксембурга, папский референдарий по прошениям, не просто заказал в день ев Анны службу, но устроил большой литературный банкет в своем саду на склоне Капитолия. Это было время, когда стоило затратить усилия на то, чтобы в одном пространном стихотворении «de poetis urbanis»348* дать обзор всей толпы поэтов, искавших счастья при дворе Льва, как это сделано Франческо Арсилли190, человеком, который не нуждался в меценате ни в лице папы, ни в лице кого-либо другого, но хранил свободу речи также и в отношении коллег. После Павла III эпиграмма идет на спад, изведывая лишь единичные взлеты, эпиграфика349*же продолжает процветать, пока в XVII в она в конце концов не падет жертвой собственной напыщенности

В Венеции эпиграмма также имела свою историю, которую мы можем проследить на «Венеции» Франческо Сансовино. Перед поэтами здесь стояла неизменная задача  сочинять девизы (brevi) объемом от двух до четырех строк гекзаметра к изображениям дожей в большом зале Дворца дожей, в девизах

 

==174

 должны были содержаться наиболее существенные моменты исполнения соответствующим лицом своих обязанностей191.Кроме того, в XIV столетии на гробнице дожа высекалась лаконичная прозаическая надпись, содержавшая одни лишь факты, а рядом  напыщенный гекзаметр или леонийский стих. В XV взабота о стиле возросла, в XVI же она достигает своей высшей отметки, а вскоре начинается ее бессмысленная противоположность - прозопопея, пафос, превознесение правителей, одним словом, напыщенность. Довольно часто отпускаются колкости, за прямым одобрением именно этого покойного кроется порицание других. Уже очень поздно вновь встречается несколько эпитафий, сочиненных в намеренно упрощенном стиле.

Архитектура и орнаментальное искусство были целиком и полностью ориентированы на то, чтобы дать место надписям, часто многократно повторяющимся, в то время как, например, северная готика лишь скрепя сердце отдает надписям полезное пространство, а если, к примеру, говорить о гробницах, то здесь им отводятся места, в наибольшей степени подверженные угрозе уничтожения, а именно края.

Все, что было сказано нами до сих пор, ни в коей степени не имело той цели, чтобы убедить читателя в самостоятельной ценности этой латинской поэзии итальянцев Речь шла только о том, чтобы обозначить ее культурно-историческое место и указать на ее необходимость. Уже тогда возникло192 карикатурное изображение этой поэзии  так называемая макароническая поэзия, главное произведение которой, «Opus macaronicorum», было сочинено Мерлином Кокайо (т. е. Теофило Фоленго из Мантуи). О ее содержании речь у нас еще будет время от времени заходить, что же касается формы (строки гекзаметра и других размеров, вперемешку составленные из латинских и итальянских слов с латинскими окончаниями), то комический ее эффект основан главным образом на том, что эта смесь воспринимается на слух как обыкновенные оговорки, как поток речи не в меру шустрого латинского импровизатора. Соответствующие подражания из смеси немецких и латинских слов не дают об этом эффекте совершенно никакого представления.

 

                                    ***

 

После того как начиная с самых первых лет XIV в несколько поколений блестящих поэтов-филологов заполонили Италию и весь мир культом античности, в значительной степени определили их образование и воспитание,

==175

 а зачастую вели здесь также государственные дела и в меру своих сил воспроизводили античную литературу, в XVI в. вся эта категория людей оказалась окруженной глубоким и всеобщим недоверием, причем произошло это в то время, когда ни у кого еще не возникало желания полностью отказаться от их наставлений и познаний. Все продолжают говорить, писать и сочинять стихи точно так же, как они, однако никто более не желает принадлежать к ним лично. К двум основным выдвигавшимся против них обвинениям  в злобном высокомерии и постыдных беспутствах  присоединяется теперь голос зарождающейся Контрреформации, обвиняющей их в неверии.

Здесь прежде всего неизбежно возникает вопрос: почему эти обвинения (не имеет значения, были ли они обоснованны или беспочвенны) не прозвучали раньше? Но нет, они отчетливо раздавались уже и раньше, но не производили особого впечатления, очевидно, по той причине, что слишком велика была тогда зависимость от литераторов в отношении фактического содержания античности, потому что эти люди были его обладателями, носителями и распространителями в наиболее личностном смысле этих слов. И только с началом всеобщего распространения печатных изданий классиков193, больших и толково составленных справочников и пособий, народ в значительной степени освободился от необходимости постоянного личного общения с гуманистами, а как только появилась возможность отказаться от них хотя бы наполовину, произошла эта перемена в настроении. Пострадали при этом без какой-либо дискриминации  все, и агнцы и козлища.

А первоисточником этих обвинений были сами гуманисты и только они. Из всех людей, когда-либо принадлежавших к одному сословию, они в наименьшей степени обладали чувством сплоченности или же, когда оно все-таки стремилось прорваться наружу, относились к нему безо всякого уважения. Как только они начинали величаться одни перед другими, все средства для них становились хороши. В мгновение переходили они от научных обоснований к личным выпадам и беспочвеннейшим обвинениям: они желали не просто опровергнуть своего противника, но стереть его в порошок во всех смыслах. До некоторой степени это следует отнести на счет их окружения и их положения в обществе: мы видели, насколько эта эпоха, наиболее яркими орудиями которой являлись эти люди, была подвержена бурным взлетам и падениям  от славы к позору и обратно. Также и положение, которое занимали они в реальной жизни, было таково, что они были постоянно вынуждены защи­­­­

 

==176

щать свое существование. В такой-то обстановке приходилось им писать, произносить речи и изображать друг друга. Одни только сочинения Поджо содержат количество грязи, достаточное для того, чтобы вызвать предубеждение против всей компании, а как раз сочинения Поджо издавались всего чаще как по эту сторону Альп, так и за ними. Не следует слишком поспешно радоваться, отыскав среди этих людей в XV в. лицо, кажущееся на первый взгляд неприкосновенным: неизменно имеется опасность того, что в результате дальнейших изысканий вы наткнетесь на какое-либо обвинение, которое, даже если ему не верить, замутит картину. Множество непристойных латинских стихотворений и высмеивание собственного семейства, как, к примеру, в диалоге Понтано «Антоний», довершат все дело. XVI в. был хорошо осведомлен в отношении всех этих свидетельств, но и без того он был безмерно утомлен этими людьми. Они должны были поплатиться за то, что совершили, как и за бытовавшую до этого времени переоценку их значения. Их злой судьбе было угодно, чтобы величайший поэт нации отозвался о них со спокойным и исполненным величия презрением194.

Что до обвинений, сплетшихся теперь в картину всеобщего отвращения, то слишком многие из них были небезосновательны. Вполне определенная, хорошо различимая жилка нравственной строгости и религиозности была характерна для многих филологов и продолжала в них свое биение, так что вынесение огульного приговора всей этой категории людей будет признаком скудости познаний по данной эпохе, однако многие, и среди них наиболее яркие фигуры, виновны были.

Три обстоятельства объясняют и, возможно, уменьшают степень их виновности: непомерная, блестящая избалованность, когда счастье им благоприятствовало; отсутствие каких-либо гарантий внешнего существования, так что блеск и прозябание стремительно сменяли друг друга в зависимости от прихоти господ и злобности противников; и, наконец, вводящее в заблуждение влияние античности. Античность возмутила их нравственность, не передав им своей собственной; и в отношении религиозных предметов античность также оказала на них воздействие со своей скептической и негативной стороны, поскольку не могло быть и речи о том, чтобы перенять положительную веру в ее богов. Именно по той причине, что античность воспринималась ими догматически, т. е. как образец в отношении всякого вообще мышления и поведения, она нанесла им в этом отношении ущерб. Однако тот факт, что было, было столетие,

==177

 с безоглядной односторонностью обожествлявшее античный мир и его плоды, никак нельзя ставить в вину отдельным людям, но в нем следует усматривать высшее стечение исторических обстоятельств. Все образование как последовавших за этим столетием эпох, так и эпох будущих, покоится на том, что это имело место, причем произошло именно тогда и так  однобоко, с задвиганием всех прочих жизненных целей куда-то на задний план.

Сам жизненный путь многих гуманистов был, как правило, таков, что только наиболее сильные в нравственном смысле натуры могли по нему пройти без ущерба для себя. Первая опасность исходила подчас, пожалуй, от родителей, которые делали из зачастую чрезвычайно рано развивавшихся мальчиковвундеркиндов195, имея в виду занятие ими в будущем места в том сословии, которое в те времена означало для человека все. Однако вундеркинды, как правило, так и остаются стоять на определенной ступени; в ином случае они оказываются вынуждены отвоевывать свое дальнейшее развитие и приобретать вес в обществе, проходя тяжелейшие проверки. Величавая поступь и слава гуманистов представляли опасную приманку также и для стремившегося выбиться наверх юноши: ему начинало казаться, что также и он может «вследствие прирожденного возвышенного образа мыслей более не обращать внимания на прозаические и низменные предметы»196. И люди очертя голову бросались в эту полную перемен, изнурительную жизненную гонку, в которой причудливейшим образом друг друга сменяли напряженные занятия, служба в качестве домашнего учителя и секретаря, профессура, угождение государям, смертельная вражда и опасности, восторженное почитание и осыпание насмешками, бьющее через край изобилие и бедность. Самое поверхностное дилетантство могло подчас одержать верх над самой солидной ученостью. Однако корень зла заключался в том, что принадлежность к этому сословию почти невозможно было совместить с какой-либо постоянной родиной, поскольку принадлежность к нему прямо заключала в себе требование перемены мест либо настраивала человека таким образом, что нигде он не мог чувствовать себя хорошо продолжительное время. Местные обитатели вскоре ему надоедали, а ощущение на себе ненавидящих взглядов врагов не доставляло никакого удовольствия; да и в принципе люди эти постоянно требовали новизны (с. 134). Как ни многое напоминает нам здесь греческих софистов императорского времени  таких, какими описывает их Филострат350*, следует все же сказать, что положение софи­

 

==178

стов было более благоприятным, поскольку они были по большей части богаты либо легче обходились без богатства и вообще легче жили, являясь не столько учеными, сколько виртуозами слова. Гуманист же эпохи Возрождения должен был обладать как большой эрудицией, так и способностью тащить за собой целый воз различнейших состояний и занятий. За этим следовали беспорядочные наслаждения с целью как-то себя одурманить, а за ними, стоило только окружающим безоговорочно уверовать во все самое отвратительное, что говорится о данном человеке,  безразличие ко всей общепринятой морали. Такие характеры вообще немыслимы без высокомерия: они нуждаются в нем уже для того, чтобы остаться на плаву, и сменяющееся ненавистью обожествление укрепляет их на этой позиции. Они представляют собой ярчайшие примеры и жертвы сбросившей оковы субъективности.

Как обвинения, так и сатирические изображения появляются, как отмечалось, уже весьма рано, поскольку всякому развитому индивидуализму, всякому роду выдающихся качеств соответствует определенный сарказм  как своеобразная розга. К тому же сами эти люди как раз и давали о себе ужаснейшие сведения, которыми надо было лишь воспользоваться. Еще в XV в. Баттиста Мантовано при перечислении семи чудовищ197помещает гуманистов, вместе со многими другими, в рубрику Superbia351*. Он изображает их во всем их высокомерии Аполлоновых сыновей: то, как они выступают с мрачным, озлобленным видом, исполненным напускного величия, похожие на поклевывающих зерно журавлей, то оглядывающихся на собственную тень, а то предающихся грызущей тоске по фимиаму. Но лишь XVI в. устроил им форменное судебное разбирательство. Помимо Ариосто это главным образом засвидетельствовано их историком литературы Гиральдом, чей трактат197 был написан еще при Льве X, но, видимо, около 1540 г. переработан. Античные и современные примеры предостережения насчет нравственной распущенности и самой жалкой жизни литераторов обрушиваются на нас с этих страниц мощным потоком, а в промежутках выдвигаются тяжкие обвинения общего характера. Они касаются главным образом неуравновешенности, тщеславности, упрямства, самообожествления, неупорядоченной личной жизни, всякого рода распутства, еретичества, атеизма. Вслед за этим перечисляется красноречие при отсутствии убеждений, губительное влияние на власти, педантизм в отношении языка, неблагодарность к учителям, подобострастная лесть государям, которые сначала ловят литераторов на приманку, а

 

==179

 затем морят их голодом, и многое другое. Заключается все размышлением о той золотой эпохе, когда не было еще никаких наук. Вскоре самым страшным из всех обвинений стало обвинение в еретичестве, и сам Гиральд был вынужден при повторном издании совершенно невинного сочинения для юношества198цепляться за плащ герцога Эрколе II Феррарского, потому что слово было уже за теми людьми, которые находили, что предпочтительнее посвящать свои силы христианским материям, а не мифологическим исследованиям. Он же, напротив, предлагает задуматься, а не является ли в такие времена это занятие, напротив, единственным невинным делом, поскольку имеет своим предметом научное изложение вполне нейтрального предмета.

Однако если история культуры обязана отыскивать такие высказывания, в которых наряду с обвинениями все-таки преобладает человеческое сострадание, то никакой другой источник не может быть поставлен рядом с часто упоминаемым сочинением Пиерио Валериане «О несчастье ученых»199. Оно написано под воздействием гнетущего впечатления разграбления Рима, которое, вместе с бедствиями, доставленными им также и ученым, представляется автору как бы логическим концом уже давно свирепствующего против них злого рока. Пиерио следует в этом простому, в общем и целом верному ощущению: он не особенно-то носится с каким-то особым надменного нрава демоном, который преследует живущих духовной жизнью людей по причине их гениальности, но констатирует реальное положение дел, когда зачастую все определяется просто несчастным стечением обстоятельств. Он не желает писать трагедию или все сводить к столкновению высших сил, и описывает поэтому также повседневную жизнь. Мы знакомимся здесь с людьми, которые теряют в неспокойные времена вначале свой доход, а затем и место, с людьми, которые гонятся за двумя местами, а не получают ни одного, с угрюмыми скрягами, которые постоянно носят свои деньги на себе, зашитыми в одежду, а после приключившегося ограбления сходят с ума, и с другими, которые, заняв приход, чахнут от меланхолической тоски по прежней свободе. Затем оплакивается смерть многих ученых от лихорадки или чумы, когда их кропотливо разработанные труды сжигались вместе с постелью и одеждой; другие же вынуждены жить и мучиться от угроз убийства со стороны коллег; то одного, то другого убивает алчный слуга или его захватывают в поездке злодеи и предоставляют ему томиться в темнице, потому что он не в состоянии заплатить выкуп. Многих уносит тайное сердечное горе, пересенная обида или оскорбление.

 

 

К оглавлению

==180

Один венецианец умирает от горя, потому что умер его сыноквундеркинд, а мать и ее брат вскоре следуют за ним, словно ребенок утянул всех их следом за собой. Довольно многие, особенно среди флорентийцев, кончают жизнь самоубийством200, других же лишает жизни тайное судопроизводство тирана. Так кто же тем не менее счастлив? И каким образом это счастье проявляется? Не через полное ли притупление всех чувств в отношении таких несчастий? Один из собеседников в этом диалоге, в форму которого Пиерио заключил свое изложение, дает совет; это великолепный Гаспаро Контарини, и уже услышав это имя, мы должны ожидать, что нам будет сообщено по крайней мере кое-что чрезвычайно глубокое и верное из того, что думали тогда на эту тему. В качестве примера счастливого ученого ему видится фра Урбано Валериане352* из Беллуно, на протяжении длительного времени преподаватель греческого языка в Венеции: он побывал в Греции и на Востоке, уже в преклонном возрасте путешествовал то по одной, то по другой стране, никогда не садясь на лошадь, никогда не имел ни гроша, отказывался от всех почестей и званий и после безмятежной старости умер в возрасте 84х лет, не проболев, за исключением падения с лестницы, ни одного часа. Что отличает его от гуманистов? Они обладают большей свободой воли, большей раскованной субъективностью, нежели способны использовать для достижения счастья. В то же время нищенствующий монах, с детских лет находившийся в монастыре, даже никогда не ел и не спал вволю и поэтому воспринимает принуждение не как принуждение. Вследствие этой привычки среди всех лишений он сохраняет внутреннее жизненное спокойствие и оказывает благодаря такому впечатлению большее воздействие на слушателей, чем произвел бы своим греческим языком: в них возникла теперь полная убежденность в том, что от нас самих зависит  то ли мы причитаем в случае неудачи, то ли находим для себя утешение. «Посреди трудов и лишений был он счастлив, потому что желал быть таким, потому что не был избалован, суетен, непостоянен и ненасытен, но довольствовался всегда немногим или же вообще ничем». Если бы нам довелось послушать самого Контарини, возможно, сюда добавился бы еще и религиозный мотив; впрочем, вполне красноречиво и убедительно выглядит сам этот обутый в сандалии философ практического направления. В иных обстоятельствах мы встречаем родственный ему характер в образе Фабио Кальви353* из Равенны201, толкователя Гиппократа. Глубоким стариком жил он в Риме на одних овощах, «как некогда пифагорейцы» и обитал в

 

==181

 развалине, не имевшей больших преимуществ перед бочкой Диогена. Из пенсиона, выплачивавшегося ему папой Львом, он брал только самое необходимое, а прочее отдавал другим. Он не отличался здоровьем, как фра Урбано, а конец его был таков, что навряд ли он мог рассмеяться перед смертью, поскольку при разграблении Рима испанцы утащили его, почти девяностолетнего старика, с собой, надеясь получить выкуп, и он умер в больнице от последствий голода. Однако его имя удостоилось быть занесенным в царство бессмертия, поскольку Рафаэль любил старика как родного отца и почитал его как мастера, и всегда спрашивал у него совета. Может быть, советы касались преимущественно антикварной реставрации древнего Рима (с. 120), но, возможно, распространялись и на куда более возвышенные вещи. Кто может сказать, насколько велика роль Фабио в замысле «Афинской школы» и других важнейших композиций Рафаэля?

Напоследок мы с удовольствием набросали бы привлекательную и умиротворяющую картину жизни, а именно жизни Помпония Лета, будь в нашем распоряжении на эту тему нечто более значительное, нежели письмо его ученика Сабеллика, в котором Лету намеренно придаются некоторые античные черты. И все же отдельные моменты отсюда мы приведем. Он был(с. 160) незаконным сыном из дома неаполитанских Сансеверино, правителей Салерно, однако не желал их признавать и написал им в ответ на приглашение жить вместе с ними знаменитую записку: Pomponius Laetus cognatis et propinquis suis salutem. Quod petitis fieri non potest. Valete.354* Заурядной внешности человечек с небольшими живыми глазами, в диковинном одеянии, он обитал в последние десятилетия XV в., будучи преподавателем в Римском университете, то в своем домике с садом на Эсквилине, то  в своем vigne355* на Квиринале. Там он разводил уток и других птиц, здесь же обрабатывал участок в полном соответствии с предписаниями Катона, Варрона356* и Колумеллы. В праздничные дни он совершал вылазки на ловлю рыбы или птиц, или просто лежал в тени у источника или над Тибром. Он презирал богатство и благополучие. Зависть и злословие были ему совершенно несвойственны, и он их не переносил также и в своем окружении; только в отношении иерархов он позволял себе весьма свободные замечания, да и вообще, за исключением последнего периода своей жизни, он почитался за ненавистника религии. Бежавший из Рима в связи с преследованиями гуманистов папой Павлом II, Лет был выдан ему Венецией, однако никакими средствами его не удалось за­

 

==182

ставить сделать недостойные признания. После этого папы и прелаты приглашали его к себе и его поддерживали, а когда однажды во время волнений при Сиксте IV его дом был разграблен, люди устроили складчину и вернули ему больше того, что он потерял. Как преподаватель он был очень добросовестен: еще до света можно было видеть, как он спускается с Эсквилина с фонарем, и всегда он входил в уже набитую битком аудиторию. Поскольку в разговоре Лет заикался, он говорил с кафедры с большой осмотрительностью, и тем не менее красиво и размеренно. Даже небольшие его работы составлены аккуратно. Никто не обращался с древними текстами с такими тщанием и робостью, да и вообще он доказывал свое неподдельное благоговение также и перед иными останками античности  когда останавливался перед ними как зачарованный или разражался слезами. По той причине, что Лет бросал собственные исследования, когда был в состоянии помочь другим, его очень и очень донимали, а когда он умер, Александр VI даженаправил своих придворных сопровождать тело, которое несли самые выдающиеся его слушатели. На похоронах в Арачели присутствовали 40 епископов и все иностранные послы.

Лет ввел в обычай представления в Риме античных, главным образом плавтовских пьес, постановкой которых он руководил (с. 164). Также и день основания города он ежегодно отмечал праздником, на котором его друзья и ученики выступали с речами и чтением стихов. В связи с двумя этими поводами оформилось и продолжило свое существование в дальнейшем то, что было названо Римской академией. Она была исключительно свободным объединением и не связана ни с каким определенным учреждением. Помимо указанных поводов она собиралась тогда202, когда поступало приглашение покровителя либо для того, чтобы помянуть умершего члена, например Платину. В этом случае день начинался с того, что прелат, бывший среди них, читал мессу, после чего, например, тот же Помпоний поднимался на возвышение и произносил соответствующую речь; за ним выходил другой и читал двустишия. Диспуты и декламации как по случаю скорбных, так и радостных событий завершались пиршеством, и академики, к примеру Платина, уже с очень давних пор слыли гурманами203. В других случаях гости ставили также фарсы наподобие ателланы. Как свободное объединение с весьма переменчивым составом академия эта просуществовала до самого разграбления Рима, пользуясь гостеприимством Анджело Колоччи367*, Ио. Кориция (с. 174) и других. Оценка того, насколько большую роль играла она в

 

==183

 духовной жизни нации, представляется столь же затруднительной, как и в случае всякого общественного объединения такого рода. Как бы то ни было, Садолето204 причисляет ее к числу наиболее ярких воспоминаний своей молодости. Довольно в значительном числе другие академии возникали и распадались в различных городах, всякий раз как такое образование делалось возможным в зависимости от числа и значения обитавших там гуманистов или покровительства богачей и правителей. Такой была Неаполитанская академия, собравшаяся вокруг Джовиано Понтано, часть которой переселилась в Лечче205, академия Порденоне, которую составлял двор полководца Альвиано358* и пр. Об академии Лодовико Моро и ее особом значении для окружения этого государя речь уже была (с. 34).

Около середины XVI в. эти объединения претерпевают, как надо думать, почти полную трансформацию. Гуманисты, повсюду утратившие высокое положение в жизни и представлявшие собой объект подозрений для начинающейся Контрреформации, теряют руководство академиями, и итальянская поэзия занимает место латинской также и здесь. Вскоре любой сколько-нибудь значительный город имеет свою академию с возможно более вычурным названием206 и собственным, образованным взносами и отказами по завещаниям, имуществом. Помимо декламации стихов от предыдущей, латинской эпохи был перенят устраиваемый время от времени пир и постановка драм молодыми людьми, а вскоре  и нанятыми актерами. Судьбы итальянского театра, а позднее также и оперы, долгое время оставались в руках этих объединений.

 

==184

00.htm - glava04