- •Тексты к экзамену по культурологии сократ
- •А.Ф. Лосев двенадцать тезисов об античной культуре. – Лосев а.Ф. Дерзание духа. – м.: Политиздат, 1988. – с. 153-170.
- •О наслаждении. Кн. 1. – История эстетики. Памятники мировой мысли. – т.1. Античность. Средние века. Возрождение.. – м.: Изд-во Академии художеств ссср. - 1962. – с. 488 - 491
- •Глава XXI. О красоте мужчин
- •Андре бретон (1896—1966)
- •Пьер реверди51 (1889—1960)
- •Духовная ситуация времени. – Мир философии: Книга для чтения. – ч.2. Человек. Общество. Культура. – м.: Политиздат, 1991. – с.С. 546-558.
- •Л. М. Баткин. Два способа изучать историю культуры. - Вопросы философии, 1986, № 12, с.С. 104-115.
- •Задания
- •Маркарян э.С. Теория культуры и современная наука (логико-методологический анализ). – м.: Мысль, 1983. – 284 с.
- •3. Культура и деятельность
- •4. Культура, общество и личность
- •О значении разработки понятия «способ деятельности» для характеристики культуры как целостного объекта научного исследования
Андре бретон (1896—1966)
МАНИФЕСТ СЮРРЕАЛИЗМА
(В сокращении)
<...> Мы все еще живем под властью логики — вот, разумеется, к чему я вел разговор. Но в наши дпи логические методы применимы лпшь при разрешении второстепенных по смыслу проблем. Неограниченный рационализм, который по-прежпему в моде, позволяет рассматривать только факты, непосредственно обусловленные Нашим опытом. Логические же установки, напротив, от нас ускользают. Нет нужды добавлять, что и самому опыту определены были границы. Он движется в клетке, из которой вывести его становится все труднее. Он в свой черед основывается на непосредственной целесообразности, и за ним присматривает здравый смысл. Под покровом цивилизации и под предлогом прогресса нам удалось исключить из мысли все, что, по справедливости или нет, может расцениваться как суеверие, как иллюзия, упразднить всякий метод исследования истины, который расходится с привычкой. По-видимому, лишь чисто случайно была выявлена недавно та часть духовного мира, которая представляется мне наиболее важной и к которой до сих пор относились с мнимым равнодушием. Следует воздать должное открытиям Фрейда. Под влиянием этих открытий наконец вырисовывается умственное течение, позволяющее исследователю человека углубить свои поиски, ибо он сможет теперь учитывать не только реальности общезначимые. Возможно, воображение готовится снова обрести права. Если в глубинах нашего сознания таятся странные силы, способные приумножать силы видимые или же победоносно с ними сражаться, вполне желательно было бы их уловить — сперва уловить, чтобы затем подвергнуть, если понадобится, проверке нашего разума. Сами аналитики на этом только выиграют. Но важно заметить, что никакое средство для проведения этих поисков не предопределено априорно, что, пока не представится конкретный случай, они могут считаться делом как поэта, так и ученого и что их успех не зависит от избранных, более или менее прихотливых путей.
Фрейд был совершенно прав, подвергнув анализу именно грезы. В самом деле, недопустимо, чтобы эта важная сторона психической активности (потому хотя бы, что с рождения человека до его смерти мысль не обнаруживает никакой прерывности и частицы грезы, во временном отношении,— даже если рассматривать только чистую грезу, то есть сновидение,— не уступают по общей сумме частицам реальности или, проще сказать, частицам бодрствования) оставалась в таком пренебрежении. Крайнее различие в значительности и серьезности, которым сознание обычного наблюдателя наделяет происходящее наяву и происходящее в сновидении, всегда меня изумляло. Ведь человек, когда он выходит из сна, становится прежде всего игрушкой собственной памяти, и в нормальном состоянии эта последняя забавляется тем, что смутно воссоздает для него обстоятельства сновидения, лишает сновидение всякой насущной значимости и возводит единственный определитель к той точке, в которой, как ему кажется, он несколькими часами раньше с ним расстался: к такой-то твердой надежде, к такой-то заботе. Ему мнится, что он продолжает нечто заслуживающее усилий. Сновидение, таким образом, оказывается всего лишь чем-то привходящим, как и сама ночь. И подобно ей, оно, как правило, ничему не учит. Это странное положение вещей требует, на мой взгляд, кое-каких уточнений.
<…> Итак, однажды ночью, перед тем как уснуть, я уловил весьма странную фразу, не связанную со звучанием определенного голоса, но произнесенную с такой отчетливостью, что нельзя было заменить в ней ни слова, фразу, достигшую моего слуха и притом не окрашенную явлениями, к каким, по свидетельству собственного сознания, я был в эту минуту причастен,— фразу, которая показалась мне навязчивой и, если можно так выразиться, стучалась в окно. Обратив на нее внимание, я собирался тут же о ней забыть, но меня удержала присущая ей органичность. В самом деле, эта фраза меня изумляла, к сожалению, мне теперь ее не припомнить, то было нечто вроде: «Вот человек, надвое рассеченный окном»,— но грешить двусмысленностью она не могла, ибо сопровождалась зыбким зрительным образом шагающего человека, погрудно разрезанного окном, перпендикулярным к оси его тела. Речь, несомненно, шла всего только о пространственном распрямлении человека, склонившегося у окна. Но поскольку окно это продолжало движение человека, я понял, что имею дело с образом весьма редкостного характера, и у меня сразу же возникла мысль включить его в арсенал моих поэтических построений. Не успел я, однако, ему довериться, как за ним последовал почти сплошной поток фраз, столь же меня изумивших и оставивших впечатление такой произвольности, что власть над собой, которой я к тому времени достиг, показалась мне призрачной и мне захотелось лишь одного — разделаться с нескончаемым внутренним противоборством.
Будучи по-прежнему одержим в эту пору Фрейдом и хорошо освоив его аналитические методы, поскольку во время войны мне доводилось подчас применять их при лечении больных, я решил добиться от себя того, чего стремятся добиться от них, а именно максимально ускоренного монолога, о котором критическое сознание субъекта не высказывает никакого суждения, которому никакие умолчания не ставят препятствий и который, настолько это возможно, был бы притом разговорной мыслью. Мне казалось и прежде и казалось тогда — то, как я уловил фразу о разрезанном человеке, об этом свидетельствовало,— что скорость мысли не превышает скорости слова и что она не обязательно недоступна для речи и даже для пишущего пера. И вот в таком умонастроении мы с Филиппом Супо, которому я поведал о своих начальных выводах, принялись марать бумагу, исполнившись похвального безразличия к литературной значимости результатов. Легкость исполнения довершила дело. На исходе первого дня мы смогли прочесть пятьдесят страниц, полученных этим путем, и начать сравнивать нами достигнутое. Мои результаты и результаты Супо в общем и целом характеризовались примечательным сходством: та же слабость построения, одинаковые срывы, но вместе с тем у обоих — впечатление необычайной страстности, богатая эмоциональность, огромное изобилие образов, причем такого качества, что ни одного подобного мы исподволь не создали бы, совершенно особая живописность и местами — какое-нибудь замечание, упоительное по комизму. Все различия, выявлявшиеся в наших текстах, обусловлены были, казалось мне, лишь несходством характеров, поскольку в натуре Супо меньше статики, а также — если он примет этот легкий упрек — тем, что он совершил ошибку, когда движимый, несомненно, жаждой мистификации на каждой странице вписал наверху пару-другую слов в виде заглавия. С другой стороны, я, впрочем, обязан отдать ему должное: он всегда изо всех сил противился малейшему исправлению, малейшей замене внутри любого фрагмента, который представлялся мне неудачным. В этом он был, разумеется, абсолютно прав. В самом деле, чрезвычайно трудно оценить по справедливости разнообразные выявившиеся детали; можно даже сказать, что при первом прочтении их вообще нельзя оценить. Вам, пишущему, эти видимые детали столь же чужды, как и всякому постороннему, и вы, естественно, не доверяете им. В поэтическом отношении они выдают себя главным образом высочайшей степенью непосредственной абсурдности, причем эта абсурдность, если внимательно к ней присмотреться, характеризуется тем, что ей наследует все самое допустимое и закономерное на свете, иными словами, она является обнаружением определенного множества свойств и фактов, не менее объективных в итоге, чем прочие.
В честь Гийома Аполлинера — он незадолго перед тем умер и, казалось нам, неоднократно следовал навыкам такого рода, хотя и не пожертвовал ради них скудными литературными средствами,— мы с Супо назвали сюрреализмом новый метод свободной выразительности, который мы собирались использовать и которым нам не терпелось поделиться с друзьями. Я думаю, что сегодня не стоит вновь останавливаться на этом слове и что значение, в каком мы его приняли, повсеместно возобладало над значением аполлинеровским. С большим правом мы, конечно же, могли бы воспользоваться термином «супранатурализм», который употребил Жерар де Нерваль в своем предисловии-посвящении к «Дочерям огня». Нерваль, по-видимому, в высшей степени обладал духом, которому мы следуем, тогда как Аполлинер, напротив, владел лишь несовершенной буквой сюрреализма и оказался не в состоянии дать его теоретическое обоснование, способное нас заинтересовать. Вот несколько фраз Нерваля, которые в этом смысле представляются мне весьма знаменательными:
«Я хочу объяснить Вам, мой дорогой Дюма, явление, о котором Вы недавно говорили. Вы знаете, что существуют рассказчики, не способные сочинять без самоотождествления с героями своей фантазии. Вам известно, с какой убежденностью наш старый друг Нодъе рассказывал о том, как имел несчастье в попасть на гильотину в эпохуРеволюции; и сила внушения была столь велика, что мы недоумевали, каким это образом ему удалось вернуть себе голову. ...И поскольку Вы допустили неосторожность, процитировав один, из сонетов, написанных в этом состоянии с у п р а н а т у р а л и с к о й, как сказали бы немцы, мечтательности.. Нам нужно прослушать их все. Вы найдете их в конце тома. Они не более темны, нежели метафизика Гегеля или «Меморабилии» Сведенборга, и, будь объяснение их возможно, оно бы лишило их очарования; признайте же за мной хотя бы достоинства исполнения...»
Было бы крайней предвзятостью оспаривать за нами право использовать термин «сюрреализм» в том специфическом смысле, в каком мы его понимаем, обо очевидно, что до нас этот термин успеха не имел. Итак, я определяю его значение раз и навсегда:
Сюрреализм, м. Чистый психический автоматизм, посредством которого намерены выразить устно, письменно или каким-либо иным образом действительное функционирование мысли. Диктовка мысли за пределами всякого контроля, осуществляемого рассудком, вне всякой эстетической или нравственной заинтересованности.
Э нцикл. филос. терм. Сюрреализм основывается на вере в высшую реальность некоторых ассоциативных форм, которые до него игнорировались, во всемогущество грезы, в бескорыстную игру мысли. Он стремится окончательно разрушить все прочие психические механизмы и занять их место в разрешении кардинальных вопросов жизни.
