- •I. Пути погружения в хаос
- •1. Модернизация и война
- •2. Интеллигенция: идеалы или народ?
- •3. Феномен "голого короля"
- •4. Кровь на февральском снегу
- •Примечания
- •II. Психология масс и стрелы социального насилия
- •1. Рабочие: социализм или социальное выживание?
- •2. Неистовства "черного передела"
- •3. Солдаты: кровавый путь к миру?
- •4. Этнические пасынки империи: "свои" против "чужих"
- •Примечания
- •III. От квазидемократии к сверхдиктатуре: провоцирование и обуздание смуты глава I
- •1. Институционные коллизии и социальный хаос
- •2. Природа кризисов властного начала
- •3. Партийные лидеры: взгляд из толпы
- •4. Большевизме контрреволюционном интерьере
- •Примечания
- •IV. Истощение энергии хаоса и вторичные волны насилия
- •Примечания
- •V. Происхождение революционных мифов и их сегодняшняя судьба
- •Примечания
- •VI. К общей теории кризиса империи
- •Примечания
- •Вместо заключения: российская смута сегодня
2. Интеллигенция: идеалы или народ?
О феномене русской интеллигенции написаны сотни томов - разумеется, по большей части самими ее представителями или с их слов (96) Ей на разные лады, но непременно всерьез отводят роль "палача-жертвы" революционной смуты. В этом есть своя - соответственно искаженная - доля истины. Нельзя не признать, что в России интеллигенция оказалась возмутителем спокойствия, а не созидателем нового
В свое время Л. Толстой вольно или невольно прибег к совершенно гениальному, своего рода сверхлитературному приему, начав свой роман о войне и мире в России с досужей светской беседы на французском языке. Раздражающий любителей русской изящной российской словесности прием скрывал намек те, кто вел подобную беседу накануне войны с французами, уже были интеллигентами, т.е. людьми, имеющими возможность самоуверенно рассуждать о том, что лежало за сферой их профессионального знания на чужом для страны языке. Именно из такой среды могли появиться и декабристы. В начале XX в. иные, ныне забытые авторы, вообще сводили становление "высокой культуры" России к череде последовательных внешних влияний - немецкого, французского и т. п., не стесняясь предсказывать вторжение еврейской ментальности в эту сферу. Подобные явления рассматривались не как угрозы российской самобытности, а как естественное условие ее культурогенного становления. Но этот процесс мог протекать без революционных потрясений до тех пор, пока интеллигенция говорила не для народа и на непонятном ему языке. Как только это правило оказалось нарушенным, культурогенез приобрел социально взрывоподобные формы. Ясно, что декабристы к "красной смуте" отношения не имеют; интеллигенция, точнее ее часть, в принципе имела шанс "спровоцировать" революцию лишь в совершенно особых условиях.
Если исходить из того, что естественную функцию интеллигенции (образованных людей) в любом обществе составляет решение задач управления, лидерства (т е в том числе и помощь в осуществлении диалогового общения народа с властью) и межцивилизационного посредничества, то получится, что самодержавная государственность по самой своей природе являлась главным препятствием для осуществления того, что образованным людям написано на роду Вызванная к жизни потребностями ускоренной европеизации страны и потому мобилизуемая со времен Петра I из всех сословий, русская интеллигенция не могла органично вписаться ни в старую (сословную), ни в нарождающуюся новую (классовую) социальную структуру. Возможности так называемой вертикальной мобилизации в предреволюционной России были не столь значительны, но все же у любого образованного человека была возможность пополнить армию чиновничества или составить состояние на ином поприще. Но для этого требовалось соблюдение правил игры, определяемых бюрократией. Принять их "мозг нации" никак не хотел, да и не мог. Интеллигенция в России была одержима особой формой корпоративной (обращенная форма барства) гордыни она обязана отдать "долг" народу, который вправе трудиться (в том числе и на интеллигенцию) по своему (или подсказанному) разумению; ей же самой надлежит сосредоточиться на задачах более высокого порядка. Но и эта черта не замыкает перечень ее особенностей.
Интеллигенция, формируемая из некогда "служилых" сословий, оказывалась слоем нетворческим. Последнее усугублялось тем, что она действовала в условиях "догоняющей" страны и имела возможность взирать на "высшие" образцы. Отсюда известное "обезьянничание" интеллигентов, оборачивающееся всеми оттенками догматизма. Русские образованные люди, воспитанные на классических образцах, даже не пытались что-либо изобрести самостоятельно.
Стандартное сравнение русской интеллигенции с французскими "философами", подготовившими революцию, представляется сомнительным. Французы руководствовались императивом "раздавить гадину" (прежде всего церковь, а затем абсолютизм) и не знали колебаний в насильственном утверждении прав гражданина. Русские интеллигенты к вопросам веры и церкви были равнодушны, а в отношении к государству и народу были поражены особого рода амбивалентностью (любовь-ненависть). Пушкин, "восславляя свободу", мог восхищаться императором-демиургом; разночинцы разрывались между народолюбием и желанием загонять "тупых людей" в "совершенное" будущее. Этот момент прослеживается даже у Ленина радикальнейший, вроде бы не знающий колебаний доктринер и этатист, взявшийся вбивать социалистическое сознание в умы рабочих, готов был, вместе с тем, "учиться у массы", предоставить "полную свободу творчества" рабочим и крестьянам и даже помышлял о кухарке, управляющей государством Французские революционеры исходили только из идеи, русские интеллигенты - мешали ее с нравственным идеалом. Если первые были чрезмерно рационалистичны, то вторые - избыточно эмоциональны Дело дошло до того, что революция 1905-1917 гг. породила своего рода "сексуальный кризис" русской интеллигенции: обнаружилось, что ее представители никак не могут примирить свои "грязные" личные страсти с идеей служения "чистому" делу (97). Доходило до постановки нелепейшего вопроса' "Может ли социал-демократ посещать публичный дом?" (т. е участвовать ко всему в эксплуатации "угнетенного" класса). Получается, что эти социальные отщепенцы никакие смогли стать профессионалами даже в революции. Отсюда известная "властебоязнь" интеллигентских лидеров в 1917 г. и превращение образованных людей в сплошную "партию ИИ" (испуганных интеллигентов). Ясно, что за этим таился мазохистский страх одной из жертв патернализма перед перспективой вынужденного участия в дисциплинирующем насилии со стороны власти.
В принципе, русская интеллигенция могла бы "спасти" страну, ограничься она "малыми делами" (т. е. работой по профессии). Здесь, однако, возникали свои особые трудности. Самые многочисленные отряды людей умственного труда - учителя и священники - находились в более чем уязвимом социальном состоянии. Дело было не только в непростом материальном положении и унизительной зависимости от начальства. Надо заметить, что между учителем и учеником в России всегда существовала напряженность, едва ли не силовое противостояние. Апофеозом такого положения стала описанная Ф.Сологубом "передоновщина" - своего рода паранойя поиска теплого местечка во зло и зависть ненавидимому окружению. Дети в свою очередь ненавидели подобных пастырей, а в целом не верили ни учителям, ни школе. Всевозможные новаторские инициативы немногочисленных передовых педагогов пропадали втуне (98).
"Мелкий бес" - лишь выродившаяся часть описанного Ф.М. Достоевским призрака революционной бесовщины. Личные проблемы в патерналистских системах легко вырастают до "мировых". В атмосфере бесправия подавляющая часть "критически мыслящих" людей, не найдя себе места в жизни, становилась в оппозицию к самодержавию и выходила на путь прямой борьбы с государственностью. Царизм, со своей стороны, не без оснований усматривал в образованных и интеллектуально независимых людях главную угрозу своему властвованию. "Борьба русского самодержавия с русской интеллигенцией - борьба блудливого старика со своими выблядками, который умел их народить, но не умел воспитать" (99), - язвительно писал еще в конце прошлого века В.О. Ключевский. Интеллигентский революционаризм имел именно такие психологические истоки. Впрочем, Ф.М. Достоевский по-своему описал этот феномен еще ранее - фигура отцеубийцы и самоубийцы бастарда Смердякова, наслушавшегося нигилистических разглагольствований старшего "законного" сына, более чем символична (как многозначительно и то, что на каторгу отправился средний брат - жертва собственных необузданных страстей). В этом смысле и убийство народовольцами "царя-освободителя" - настоящий знак Клио.
Но определяющей чертой психологических установок интеллигенции был не революционаризм в молодости и не консерватизм в старости. Внутреннюю основу ее социального бытия составляла особого рода оппозиционность. Она предполагала не каждодневное упорство либерала, а более чем своеобразное отношение к существующей государственности и власти: преданность постольку, поскольку ее выслушивали, ненависть - если не удосужились спросить. При этом перед царем-деспотом трепетали, слабого властителя презирали. Такое состояние порой меняло полюса от революционности к реакционности. Судьба экс-народовольца Л.А.Тихомирова, ставшего одним из талантливейших апологетов самодержавия, - наиболее яркий, но далеко не единственный пример такого рода.
Полагать, что интеллигенция расшатывала здание российской государственности в силу того, что на определенном возрастном рубеже устремлялась в левые партии было бы ошибкой. И московский домовладелец, дипломированный историк, октябрист А.И. Гучков, и "бессарабский помещик", черносотенец с историко-филологическим образованием В.М. Пуришкевич также зарабатывали себе на жизнь литературным трудом. При этом получалось, что и тот, и другой, не говоря уже о массе интеллигентов иных политических ориентации мешали самодержавию самим фактом своего существования. Более чем символично то, что в последние месяцы существования самодержавия Пуришкевич не единожды сорвал в Думе аплодисменты слева, обличая "немецкую партию", прилепившуюся к трону, не говоря уже о его участии в убийстве Распутина.
В системе патерналистской государственности людям независимого ума суждено оказаться не у дел в принципе. Они формируют не элиту, а субкультурный слой повышенной претенциозности. Некогда З.Фрейду довелось пользовать русских эмигрантов-революционеров (похоже, из числа эсеров) в связи с расстройствами психики. При всей мимолетности впечатлений, он в 1909 г. подметил, что увлеченность идеей осчастливить человечество сочетается в них с редкостным отвращением к рутинной каждодневной деятельности (100). Не приходится удивляться, что система политических партий вспухла в России на дрожжах интеллигентских эмоций, трансформирующихся в концепции, а не практических дел. У истоков революции в России стояли не "философы", как во Франции, а великая русская литература, бесконечно рефлексирующая по поводу "вечных вопросов", стоящих перед интеллигенцией.
Интеллигенция подарила России феномен уникальной многопартийности примечательный вовсе не количеством партий, а тем, что партии, с одной стороны, восходили к традиции светской салонности (интеллигентские "кружки"), с другой - накапливали в себе заряд взаимной доктринальной нетерпимости. Это было связано с тем, что партии вырастали из одержимости идеей, а не практического социального интереса. Идею предполагалось непременно навязать любой ценой - прежде всего народу. Между тем, из неудачи "хождения в народ" следовало, что народников рано или поздно сменят радикальные западники, поклоняющиеся идолу "всеобщего" прогресса, якобы способного быстро уравнять ментальность низов и верхов. Былые споры западников и славянофилов породили настоящую карусель предреволюционного прожектерства. Ленинская идея слияния социализма с рабочим движением была лишь крещендо общего поветрия насильственного просветительства. На беду, в России слово всегда значило много больше, чем на Западе, что естественно для активного культурогенеза, который в патерналистских системах минует практическую политику. Революция всего лишь наиболее болезненная и потому заметная его часть. Этого забывать нельзя.
Естественно, что все общероссийские партии были полиэтничны по своему составу, не исключая даже крайне правых. Этому не приходится удивляться. Во-первых, все так называемое русское дворянство и даже бюрократия были "интернациональны" - феодальные элементы нерусских народов автоматически приписывались к нему, иные этносы даже оказались представлены непомерно: среди бюрократов и высшего офицерства было много прибалтийских немцев-аристократов, в целом среди "русского" дворянства был непропорционально велик удельный вес выходцев из Польши и Закавказья (101). Во-вторых, русская интеллигенция, как и всякое сообщество социальных отщепенцев, активно впитывала в себя этномаргиналов - особенно евреев, которым даже образование давало ограниченный шанс "выбиться в люди". В принципе, этномаргинальность сама по себе везде носит социально-провоцирующий характер: человек, лишившийся естественно устраивающей его "своей" среды, либо превращается в изгоя-индивидуалиста (здесь нет смысла обращаться к классическим работам этнопсихологов, достаточно вспомнить трагедию фолкнеровского Кристмаса), либо отыскивает сообщество себе подобных, составленных пусть по-иному, по но также отщепенческому принципу.
Этот последний фактор в России приобрел особое значение: в межпартийной борьбе черносотенцы особо упирали на "еврейско-социалистический" или "жидо-масонский" характер своих оппонентов, хотя сами, судя по фамилиям своих лидеров, были вовсе не из "природных русаков". Важнее, впрочем, другое. В определенные моменты вся партийно-политическая интеллигенция рисковала предстать в глазах низов чуждой этнокультурной массой - тем более, что яростное отстаивание этой последней непонятных низам лозунгов не могло не вызвать настороженности и недоверия.
Не приходится удивляться, что в конечном счете дело дошло до того, что в спор между партиями вмешался народ, сделав из них орудие реализации собственных интересов.
Сегодня ясно, что российская многопартийность в качестве прообраза парламентаризма оказалась мертворожденной - прежде всего в силу ее генетических пороков. Партии в России возникали по принципу "слева направо" - от социалистов к монархистам - это само по себе заставляет задуматься. Закономерно также, что российская партийно-политическая система складывалась под мощным воздействием извне: определяющий марксистский ее компонент неслучаен на фоне несовпадения типов политической культуры верхов и низов. [Партии в России в концентрированном виде выражали набор интеллигентских утопий, доктринального прекраснодушия, или сектантской оголтелости, а не_ являлись прагматичным оформлением интересов тех или иных социумов.
Было бы неверным вместе с тем полагать, что люди, наполняющие собой российскую многопартийность, превращались в проводников некоего плюрализма мнений. Доктринеры такими повадками не отличаются. Российские интеллигенты, включая партийных, обладали рядом качеств, трудно совместимых с устойчивым демократизмом.
М.Горький еще в 1912 г. выделял следующие генетические черты интеллигента: "Пассивное желание убежать из общества, в недрах которого русский человек чувствует себя бессильным"; аффектацию, доходящую "до проповеди социального фанатизма"; наконец, "крайнюю неустойчивость... демократических чувств" (102). Некоторые исследователи наделяют русскую интеллигенцию даже более впечатляющим набором взаимоисключающих черт: прекраснодушная пассивность и восприимчивость к рационалистическим идеям, гражданское непротивленчество и склонность к экстремистским действиям (103). Если перевести это на язык психоаналитики, то можно сказать, что в подсознании среднего интеллигента засел не сакраментальный русский вопрос "Что делать?", а неосознанная холуйская тревога: "А какой диктатор мне больше подойдет?". В свое время авторы сборника "Вехи", бичуя реальные слабости интеллигенции, сказали об этом откровенно, но на редкость не вовремя. Вероятно, Ленин, знавший кружковую среду не понаслышке, как-то зло заметил, что русская интеллигенция - вовсе не "мозг нации", а говно. Увы, он не был оригинален.
Российская многопартийность действительно выглядит воплощением своеобразной доктринальной шизофрении интеллигенции, а отнюдь не национально-консолидирующим, конструктивно-динамичным целым. Это своеобразный, порожденный имперским патернализмом "пустоцвет", способный, однако, провоцировать смуту. К тому же, многопартийность в России "развивалась" по принципу спущенного с горы снежного кома; развал ее, однако, не был фатальным, ибо зависел от "рельефа местности", в данном случае от геополитической ситуации, поставившей ребром вопросы войны, мира, революции, самоопределения.
Некоторые показательные количественные параметры партийно-политической структуры России определились в ходе революции 1905-1907 гг. (104). Наивным было бы однако, думать, что имеющиеся данные отражают реальную силу представляемых партиями "классов". Во-первых, партийная система отражала прежде всего мощное вторжение социалистических (особенно марксистских) идей в сознание одной лишь интеллигенции. Во-вторых, появление массовых либеральных, консервативных и черносотенных партий было до известной степени своеобразной, дозволенной сверху реакцией на эту тенденцию. В-третьих, характерно распадение политического спектра на полярные крайности, слабость центра и наличие партий-"антиподов" (марксисты-народники, западники-почвенники). Наконец, членство в партиях на крайних флангах было условным - практиковалась коллективная запись, что в российских условиях могло быть чистейшей фикцией.
Численность партий мало что объясняет. Более показательно территориальное размещение партийных комитетов. Социал-демократы имели их в 494 населенных пунктах, эсеровские - в 508, кадетские в 360, октябристские - в 260, правые - в 487. Из них в сельской местности: РСДРП -144, эсеры - 277, кадеты - 72, октябристы - 33, правые - 222 (всего существовало 2229 отделов черносотенства) (105). Получается, что все партии, за исключением право-экстремистских, были по преимуществу "городскими", т. е. интеллигентскими, включая и "крестьянскую" партию эсеров: не случайно из 39 членов ее руководства было всего 3 рабочих и крестьян (106). Характерно, что наиболее основательно связанными с деревней оказались черносотенцы (в руководстве которых преобладали дворяне): в черте оседлости они вербовали в свой состав порой целые приходы весьма нехитрым путем: человек, положительно ответивший на вопросы "В Бога веришь?", "Царя чтишь?", автоматически мог стать членом организации. Позднее некоторые из низовые черносотенные организации принимали антипомещичью ориентацию: при известных условиях вектор насилия легко смещался "справа" "налево" (107). В сущности, все взаимодействие партий, идей и масс шло по такого рода черносотенной схеме: традиционалистская природа массовых движений оставалась неизменной, менялись лишь знаковые предпочтения. Поэтому истинным предтечей Ленина был вовсе не Бакунин и Нечаев, а пресловутый Илиодор.
В деятельности партий обращает на себя внимание еще один малопривлекательный момент они в полном смысле кишели полицейскими стукачами, платными провокаторами и добровольными осведомителями. Исключение составляли либералы которые, руководствуясь неудобным, но законом, сами приглашали на свои заседания чинов полиции. В сыскном ведомстве знали и о революционерах, и о оппозиционерах буквально все -вплоть до подробностей личной жизни. Объяснить это можно только одним: интеллигенция не находила в себе внутреннего противоядия против "отеческого" участия власти в своих делах - даже тех, которые были направлены против правительства. Такая оппозиционность развращала и себя, и власть. Оттеснить бюрократию от рычагов управления государством интеллигенция не могла. Неудивительно, что иные "критики" правительства, получив со временем тот или иной крупный чиновничий пост, становились ревностными охранителями. Иной раз кажется, что и сама бюрократия была оппозиционна - не по отношению к власти как таковой, а применительно к самодержавным формам принятия тех или иных решений.
Показательно, что все крайние партии были особенно озабочены проблемой массовой социальной опоры. Но уже попытки революционных народников дали неожиданный для них результат: на их пропаганду реагировало не "угнетенное" крестьянство в целом, а всего лишь гонимые сектанты. С социал-демократами произошел и вовсе казус: взыскуя пролетарской сознательности, они вынуждены были ограничиться на первых порах работой с сектантами, что нашло соответствующее отражение в работе II съезда РСДРП. Что касается черносотенцев, то вместо "истинно русских людей" им легче удавалось вербовать в свои ряды всевозможное городское отребье; крестьяне под их знаменами готовы были громить в первую очередь не евреев, а помещиков.
Характерно, что в 900-е годы на собраниях религиозно-философского общества отдельные вожди сектантов ничуть не смущаясь заявляли представителям творческой интеллигенции: "Жизнь наша - чан кипящий, мы варимся в этом чану, в нас нет ничего... отдельного... Бросьтесь к нам в чан, умрите с нами и... вы воскреснете вождями народа" (108). Понятно, что интеллигенция, выше всего ставящая свободу личного самовыражения, могла реагировать на подобные призывы только негативно. В этом ее отношении к народной стихии в любых ее "неевропейских" проявлениях таился зародыш самоубийственного для нее непонимания природы российского бунтарства. Понятно, что в данной ситуации выигрывал тот, кто готов был "броситься в чан" первозданного хаоса.
Впрочем, с 1907 г. оппозиционная и отчасти революционная деятельность была более или менее удачно канализирована в русло псевдопарламентарной деятельности. Представляется, что на основе третьеиюньской избирательной системы в условиях эволюционного развития страны даже царская бюрократия способна была лет через 20 привыкнуть к сотрудничеству с Государственной думой, лидеры фракций которой, в свою очередь, смогли бы уяснить свои реальные возможности и даже постепенно подвести социальный фундамент под здание "нормального" парламентаризма. Возможно этот процесс смягчил бы и излишнюю внутрипартийную авторитарность, которой грешили даже либералы. В целом, сказать что возможности мирной эволюции страны в связи со специфическими особенности ее партийно-политической структуры оказались исчерпанными, нет убедительных оснований. Российскую многопартийность, как и империю в целом, взорвала мировая война, точнее неспособность самодержавия мобилизовать народ на победу. Строго говоря, крах Романовых произошел вовсе без помощи партий, включая самые левые. Не приходится удивляться, что после Февраля российская партийно-политическая система стала работать на самоуничтожение, ибо окончательно разошлась со вставшей на дыбы политической культурой народа.
Показательно, что ранее общероссийских социалистических партий возникли местные национальные [обычно также социалистические по названию) партии - причем не только на территориях Финляндии, Польши, но и Армении (109]. Система партий являлась также упреждающей и небескорыстной реакцией национализма расколотых и угнетенных народов на грядущие геополитические подвижки в мире. Националистические утопии явились еще одним фактором, который уничтожил некогда интернациональную по составу и доктринальному образу мысли российскую интеллигенцию. Так, кадеты, собрав громадный фактический материал о национальных притеснениях, особенно в армии, предпочитали держать его под сукном, дабы избежать обвинений в антипатриотизме. В результате еврейские депутаты в Думе, которые, по выражению правосоциалистической газеты, "давно уже приучили еврейское общество считаться с печальным фактом их политической невменяемости", вынуждены были в 1916 г. выступить с заявлениями о том, что "Прогрессивный блок еще не есть прогрессивная Россия" и заговорить о "моральном поражении кадетской партии" в связи с национальным вопросом (110). Кризис идентификации в народных низах подобно мощной волне смывал все интеллигентские идеологемы и тактические установки партий - за исключением тех немногих, которые в традициях М.Бакунина провоцировали насилие вооруженных толп.
То, что интеллигенция самоубийственно провоцировала революцию не подлежит сомнению. Но, право, не стоит масштаб разрушений, причиненных бомбой, приписывать ее взрывателю.
О большевиках стоит сказать особо. Накануне Первой мировой войны они были на грани исключения из II Интернационала и превращения в политическую секту, которая могла сохранить себя разве что за счет упрямства Ленина. Большевизм стал в полном смысле русским порождением мирового катаклизма.
Война поставила все партии России в неожиданную ситуацию. Германофильствующие правые вынуждены были моментально занять антинемецкую позицию. Сложный выбор пришлось делать либералам. Казалось, выбирая между либерализмом и империализмом они предпочтут первое (111). Ничего подобного дабы доказать свое право на управление Россией в глазах общественности, либералам пришлось прикинуться большими империалистами, нежели сам император (112). В 1917 г. империалистическое доктринерство стоило кадетам головы.
В весьма трудном положении оказались русские социалисты, ибо их европейские коллеги отказались от антивоенных решений Базельского (1912 г.) конгресса II Интернационала и предпочли интернациональной борьбе против своей империалистической буржуазии защиту своих собственных "буржуазных" отечеств. Поразительно, что крайний интернационалист Ленин, ощутивший поначалу себя в Швейцарии в полной изоляции, упорно настаивал на превращении "войны империалистической в войну гражданскую" (т. е. в мировую революцию), по-прежнему выступая за поражение в войне царизма (113). Казалось, он не имел никаких шансов на успех: созданное осенью 1915 г так называемое циммервальдское объединение интернационалистов оказалось малочисленным, лишь 18 из 38 собравшихся более или менее твердо разделяли взгляды его и Троцкого по вопросу войны и революции
Тем не менее, окончательная победа оказалась за Лениным. Причина невероятного, казалось бы, успеха объяснима только одним: Россия не выдержала тотальной войны. В этих условиях должны были победить крайние идеи, оплодотворенные жаждой социального насилия со стороны масс. Сама власть сделала невероятное.
Еще в 1911 г. В.О.Ключевский отмечал, что с помощью бюрократии Россия европеизировалась в ущерб "проявлениям народной свободы".
"Средства западноевропейской культуры, попадая в руки немногих тонких слоев общества", по его мнению, подготовляли народ "к бунту, а не свободе". "Главная вина на бессмысленном управлении" (114), - заключал выдающийся историк. Но сказать только об этом мало: система управления в России была неотделима от личности самодержца.
Во время войны общественность поначалу решила, что требовать радикальных перемен - все равно, что рвать руль потерявшего тормоза автомобиля из рук плохого, даже безумного шофера. Шло время, это представление сменилось убеждением другого рода: без верхушечного переворота Россия выиграть войну не сможет. Так утвердилась мысль, что для победы нужна революция (115).
Задним числом (в августе 1917 г.) лидер кадетов П.Н.Милюков в записке для внутреннего пользования заявлял как о чем-то само собой разумеющемся, что "твердое решение воспользоваться войной для... переворота было принято нами вскоре после начала этой войны", более того утверждал, что в конце 1916 г. "ждать мы больше не могли", ибо знали, что в конце апреля или в начале мая наша армия должна была перейти в наступление, результаты которого сразу в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство и вызвали бы в стране взрыв патриотизма и ликования". Но тогда же он сказал и о своих "колебаниях на производство переворота" (116). Налицо типичное самообольщение обычного для России "революционера поневоле". Готовить переворот на языке либеральной интеллигенции означало всего лишь соответствующую обработку общественного сознания, чем сам Милюков действительно занялся весьма активно. Иного, впрочем, тогда и не требовалось.
Февраль был подготовлен моральным неприятием существующей власти. Техническую подготовку восстания никто не проводил - заняться этим было некому, да и это было необязательно. Самодержавие могло рухнуть само по себе при совершенно определенном условии - нравственной изоляции.
