Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
ЧАСТЬ ВТОРАЯ.doc
Скачиваний:
5
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
1 Мб
Скачать
☆

27 Августа он подтвердил решение: «Пьесу писать в этом году не буду, душа не лежит, а если и напишу что-нибудь пьесоподобное, то это будет водевиль в одном акте».

И 29 августа — то же: «Немирович требует пьесы, но я писать ее не стану, в этом году, хотя сюжет великолепный, кстати сказать».

И Станиславскому он говорил осенью 1902 года, когда тот спрашивал о пьесе: «Сюжет есть, но пока еще не хватает пороху». И добавлял, что в Любимовке ему жилось «очень хорошо, лучше нельзя жить», и что климат в Любимовке и рыбная ловля с утра до вечера оказались для него целебными.

«Сюжет есть...»

«Великолепный» сюжет...

Что-то, наверное, осталось в канонической редакции «Вишневого сада» Чехова от его долюбимовского замысла, если он был: «либерализм» хозяйки имения, безденежье барыни, слуга, подбирающий рассыпавшееся серебро.

«Среда Гаева — Раневской — искренне либеральная и крайне ласковая к людям низшего происхождения, — заметил Амфитеатров в рецензии на «Вишневый сад» Художественного театра, привезенный в Петербург весной 1904 года. — Прислуга в доме — запросто фамильярна, держит себя вровень с господами до такой степени, что иногда кажется, что Чехов немножко пересолил. Как ни либерально будь российское барское семейство, но все же невероятно, чтобы в нем офранцуженный лакей Яшка смел фыркать в лицо главе дома и заявлял потом в виде извинения: "Я вашего голоса, Леонид Андреевич, без смеха слышать не могу!"»

В этих отношениях господ и слуг, нехарактерных для дворянских нравов, возможно, остатки неведомого нам первоначального замысла пьесы о «либеральной старухе», жалостливой, без сословных предрассудков, и одноруком барине, тоже либеральном. И с

такой же вероятностью возможно, что это — новые впечатления Чехова от нетипичной для помещичьих усадеб алексеевско-бостанжогловской купеческой среды, приближавшейся к дворянской, в которую писатель погружался. За эту «иетипичность» дворянства, изображенного в «Вишневом саде», Чехо-ну доставалось от Бунина: «Помещики там очень плохи. Героиня «Вишневого сада», будто бы рожденная в помещичьей среде, ни единой чертой не связана с этой средой» (11.23:273).

Может быть, есть в пьесе Чехова еще какие-то детали из никому не и:шестных набросков, которые Мария Павловна так и не нашла в июне 1902-го в ялтинском столе брата. Но мотив «первоначального», долюбимовского замысла — барыня, задолжавшая слуге, — сопрягается также и с любимовскими реалиями самих Чеховых. Они умудрились задолжать Егору, лакею Станиславского, «за харчи», хотя Лилина и с Егором, и с Дуняшей рассчиталась до отъезда во Франценсбад.

«Не знаю, хватит ли у тебя денег, чтобы заплатить Егору за обед», беспокоился Чехов. Егор предъявил Ольге Леонардовне какой-то фантастический счет, когда Чехов уехал из Любимовки.

Что в пьесе Чехова откуда, установить невозможно.

И все же в обещанной художественникам пьесе что-то сдвинулось на любимовской рыбной ловлей.

Без алексеевской Любимовки не было бы того чеховского «Вишне-ного сада», который появился в Художественном поздней осенью 1903-го. Или он был бы другим.

Любимовская подпитка Чехова была настолько основательной и гак заметна для Станиславского, что, получив рукопись пьесы, он ответил автору: «Я сразу все понял».

Подпитка эта продолжалась еще год с лишним после внезапного отъезда Чехова из Любимовки.

Ольга Леонардовна, оставшаяся в одиночестве, ходила «как в воду опущенная, — грустная такая; теперь, слава Богу, вернулись дядя Костя и Мария Петровна, и она повеселела», — писала Маня Смирнова Чехову из Тарасовки в конце августа 1902 года. После Любимовки и Антон Павлович стал ее адресатом.

С приездом Алексеевых Любимовка ожила.

Закипела работа над драмой Горького «На дне», которую готовили к открытию сезона на новой шехтелевской сцене в Камергерском. В Любимовку зачастили гости — артисты, режиссеры, художники.

«По-моему, тебе надо весь сентябрь прожить в Любимовке, — писал Немирович-Данченко Чехову из Любимовки. — Тебе никто не будет мешать. Дачники здешние тают, да и все равно тебя не тронут и ходить к Вам будут реже, чем летом. Сейчас тут очень хорошо. Славно смотреть на зелень, желтизну листьев. И воздух такой дивный, — за-;шнал он Чехова на алексеевскую дачу, пытаясь вызволить из Ялты, где, как ему казалось, писателя донимали «пустыми и мелочными разговорами». — Приезжай скорей писать пьесу. Без твоей пьесы сезон будет отчаянный!» (V.10:147).

Немирович-Данченко не терял надежды на то, что новую чеховскую пьесу к концу сезона 1902/03 гг. театр поставит.

Ольга Леонардовна, попав в свою среду, приободрилась, забыла о том, что Чехов в этом году пьесу писать не будет, забыла и о дачниках -о Нюше, о барышнях Смирновых, о Лили, о мальчиках Алексеевых, которые весь месяц скрашивали ее отдых.

Мика вообще перестал забегать на соседскую дачу: не было Чехова.

Егор, разговорившийся при Чехове, при Станиславском и Марии

Петровне притих.

И все они: Егор, Дуняшин Володя, барышни Смирновы и Лили, опекавшие Ольгу Леонардовну и Антона Павловича в отсутствие Алексеевых, приуныли. Их жизнь словно опустела.

Для них встреча с Чеховым не прошла бесследно. И, еще модели, один за другим — за исключением Дуняшиного Володи — они выходили на автора, который, казалось, их не искал. Они писали ему письма, не ведая о том, что уже попали в фантазию писателя, вместившую любимовские типы, и закрепляются в ней, добавляя столь не достававший ему материал о себе.

Видно, разговоры с Чеховым произвели на Егора сильное впечатление. Они пробудили в его, казалось, окостеневшей душе живые и прежде неведомые струны.

15 августа он получил от Чехова поклон — в письме писателя к жене с дороги из Москвы в Ялту. Чехов просил Ольгу Леонардовну не сердиться на своего рыболова и кланялся «Елизавете Васильевне, Марии Петровне, Дуняше, Егору, Смирновым». Егора привет Антона Павловича приободрил. 22 августа Ольга Леонардовна писала мужу в Ялту, что Егор взял у нее адрес Ивана Павловича Чехова, брата писателя, педагога одной из московских гимназий: «Ты мне ничего не говорил, что Егор хочет обучаться. Мария Петровна, кажется, не очень довольна его идеями».

Антон Павлович «взбудоражил» Егора, грамотного молодого человека, и Дуняшиного Володю необходимостью образования.

Но, к счастью для Алексеевых, в учебе «прогрессировал» один Володя, «остальные испортились», — записал Станиславский в черновых набросках о Чехове в Любимовке. То есть с учебой Егора ничего не вышло.

Большей реальностью оброс другой проект Егора Андреевича, также спровоцированный Чеховым. Еще в Любимовке, свидетельствует Вишневский, Егор поделился с Чеховым, что лакействовать не хочет и уходит от Алексеевых: «Антон Павлович принялся хохотать от радости, что ему удалось убедить Егора».

Егор подобрал место сидельца в винной лавке, сговорился с нанимателями, обзавелся визитной карточкой и попросил Чехова дать ему рекомендательное письмо к Стаховичу. Чехов пометил вполне церемонное, но вместе с тем и назойливое письмецо Егора к нему августом 1902 года. И письмо, и визитная карточка Егора Андреевича Говердовского, прототипа Епиходова «по мудреной речи», как считал Станиславский, сохранились в чеховском ялтинском архиве:

Глубокоуважаемый Антон Павлович

Кланяюсь Вам и желаю доброго здоровья на многие лета.

Прежде всего, прошу Вас простить меня за беспокойство, которое я причиняю Вам этим письмом. Я слышал, что Вы не скоро еще вернетесь в Москву. Между тем как я боюсь окончательно упасть духом, и потому покорнейше прошу Вас написать обо мне несколько строк господину Алексею Александровичу Стаховичу. Письмо это пришлите ко мне, чтобы я сам мог с ним отправиться к господину Стаховичу. Заранее принося Вам благодарность, остаюсь преданный Вам на всю жизнь Егор Говердовский

P.S. У Константина Сергеевича я уже больше не служу, но живу пока у него в Москве.

Слова Егора «Между тем как я боюсь окончательно упасть духом...» вполне достойны Епиходова с его катастрофическим сознанием, переведенным Чеховым в комедийный регистр в реплике Епиходова, обращенной к Дуняше: «Вы, позволю себе так выразиться, извините за откровенность, привели меня в состояние духа...»

Ольга Леонардовна торопила мужа с ответом Егору. Егор и ее тормошил: «Вчера был Егор, умолял дать ему твою карточку с удостоверением, что ли, что он хороший, надежный человек и может быть сидельцем в казенной винной лавке. Будь добр, напиши на своей карточке и пришли немедленно. Сделаешь доброе дело, он ждет это с лихорадкой, уже говорил о том, что ты знаешь, его и там ждут. Он подает прошение. Дусик, пожалуйста. Не забудь, милый. А Егор потешный».

И Станиславский считал, что Егор, хоть и демагог, но «потешный».

В письме к дочери весной 1903 года из Петербурга он просил кланяться «Дуняше, Поле, Егору и всем, кто вас любит и веселит».

Дуняша и Поля, видимо, из тех, кто «любит».

Егор из тех, кто «веселит».

Рекомендацию Чехов прислал, но, по всей вероятности, дело не сладилось, если Егор продолжал жить у Станиславского и служить у не­го на посылках. Он отправлял Чехову газетные рецензии, которые соби­рали в театре. А с мая по декабрь 1905 года, уже после смерти Чехова, он служил рассыльным в экспедиции Театра-студии на Поварской, финан­сировавшейся Станиславским.

«С ним постоянно случались «несчастья», и он забавно об этом рассказывал», — писала о Егоре в своих мемуарах артистка Театра-сту­дии В.П.Веригина, подтверждая верность модели образу Епи-ходова у Чехова: «У меня несчастье каждый день, и я, позволю себе так выразиться, только улыбаюсь, даже смеюсь».

Веригина вспомнила также рассказ Мейерхольда о том, как Егор, «разнося чай во время режиссерских совещаний, давал серьезные сове­ты по распределению ролей». Мейерхольд при этом хохотал.

А в конторской книге, хранящейся в архиве Театра-студии на По­варской в Музее Художественного театра, где подклеивались квитан­ции о рассылке писем, пьес, ролей и другой деловой корреспонденции, 12 мая 1905 года Егор собственноручно расписался в том, что поручен­ное ему исполнено, что Станиславскому переданы пьеса «Земля», види­мо, Брюсова, пьеса «Любовь» — без указания автора и что «квитанция потеряна». Так и написал: «Квитанция потеряна. Е.Говердовский».

Егор поразительно соответствовал характеристике, данной ему Станиславским в письмах Чехову из Франценсбада, и тому, чеховско­му Егору, чье имя мелькнуло в «Вишневом саде», который забыл пере­дать распоряжение Ани Раневской о том, чтобы Фирса отправили в больницу.

Впрочем, версия Станиславского, наиболее других посвященного в замыслы Чехова о прообразе Епиходова, не исключает и иных версий. Он же писал, что, сочиняя Епиходова, Чехов вспоминал фокусника — виртуоза-жонглера с его программой из двадцати двух номеров «Двад­цать два несчастья». Среди своих цирковых упражнений - с яйцом, яд­ром, тарелками, кинжалами — он «с большим комизмом» разыгрывал неудачника: в конце каждого номера что-то падало и разбивалось, пока он сам не падал, схватившись за шкаф, и шкаф накрывал его под грохот разбивавшейся посуды.

Тут же Станиславский добавлял, что Егор Андреевич был тоже «чрезвычайно неловкий и незадачливый», «но уже не притворно».

Каждый из писавших о чеховском Епиходове в канонической ли­тературной редакции «Вишневого сада» находил подобного ему среди своих знакомых. Чеховский Епиходов, литературный тип, поглощал их всех, не исключая Егора. Все ассоциации сплелись у Чехова в тугой клу­бок, его не размотать.

Кто-то увидел в Епиходове даже неуклюжего Владимира Ивано­вича Немировича-Данченко. Он то спотыкался, то падал в самых непод­ходящих местах. А однажды ему прищемили бороду.

«Никто не наблюдает больше Епиходовых, чем мы, газетные люди,

— писал Амфитеатров в петербургской «Руси», рецензируя «Вишневый сад» Чехова. — Они усердные графоманы и заваливают редакции свои­ми безграмотными присылками, по преимуществу стихотворными. Это

— Епиходовы «случайные». Но в каждой редакции, типографии, книж­ном складе, газетной экспедиции можно найти своего постоянного Епиходова — и с тем же неудачеством на всех путях жизни, с теми же «двад­цатью двумя несчастьями» каждый день; с тою же симпатичною жаждою просвещения и уважения к своей личности, с тем же до болезненности доходящим самомнением, с тою же опасною манией преследования, с враждою к каждому, кто с ним не согласен и не находит его гением»17.

Кажется, что писано это с Егора Андреевича, служащего экспеди­тором у Станиславского или в конторе Театра-студии на Поварской.

Или — другой конкретный «случай» Епиходова, рассказанный С.А.Андреевским, известным в России адвокатом. Он относил свой слу­чай Епиходова, ревнующего Дуняшу к Яше, к своему подзащитному, убийце-психопату, который, играя Отелло в жизни, как, допустим, Со­леный — Лермонтова, шантажировал невесту револьвером. Револьвер он всегда носил в кармане. И так-таки выстрелил в нее в припадке рев­ности.

Образ, вышедший из жизни, из услуг лакея, из его неловкости и незадачливости, из его колоритной речи и демагогических рассужде­ний, из бесед писателя с Егором, читавшим ученые трактаты из библи­отеки Станиславского и воображавшим себя философом, возвращался в жизнь типическими чертами Епиходова.

И другие любимовские модели Чехова будто искали свое место в будущей пьесе, сочетавшей, как все у Чехова, документальную и чувст­венную человеческую реальность с высокой степенью литературно-ху­дожественных обобщений.

В архиве Чехова сохранилась августовская записочка и от Лили Глассби с аккуратной карандашной пометкой, сделанной рукой Чехова: «1902, VIII». Лили, заскучавшая без «брата Антона», когда он уехал из Любимовки, написала ему в Ялту, как они договорились:

Брат Антон!

Как дольго время по казаться как ты уехала от сюба, мне жаль по­тому я люблю знать что ты блызка. Как твое здоров?

Счастлилый ли ты? Мне очень жаль, что твое жена совсем одна, она я думать очень скучно.

У нас все здоров кроми Кока он себе нарезала нога, но теперь он то­же здоров. Маня Наташа и Женя тебе клониться и желаю тебе снасти и здоров.

Пожалуйста поскоры возвращаться или мы тебе не буду видитъ. Теперь ты писать мне письмо, потому ты мне сказала если я тебе буду писать ты мне тожо буду. Когда ты буду здес?

Прощай дорогой Брат.

Христос с тобой.

Люблю тебе.

Лили.

«Шарлотта говорит не на ломаном, а чисто русском языке; лишь изредка она вместо ь в конце слова произносит ъ и прилагательные пу­тает в мужском и женском роде», — пояснял Чехов роль Шарлотты, ког­да пьеса была закончена и отправлена в Москву, в Художественный те­атр.

Чехов обещанного письма Лили не написал, но попросил жену пе­редать и ей, и ее воспитанницам сестрам Смирновым, что скоро приедет в Москву и непременно увидится с ними.

Маня Смирнова завалила его письмами.

25 августа 1902 года, в один день с Лили, пра-Шарлоттой Иванов­ной - по версии Станиславского, Маня отправила Чехову предлинное письмо, полное любимовских зарисовок. Она тоже, как и Лили, скучала без Антона Павловича:

Так Вас недостает! [...] Сегодня у нас кофейное мороженое — груст­но, некому нести [...] Ваш отъезд ускорил приближение осени — природа тоскует, небо часто хмурится и плачет, деревья от скуки пожелтели и обсыпаются! Да и тепла нет; солнышко кисло улыбается и не греет. Вчера было что-то необыкновенное — две сильнейшие грозы, одна утром, другая под вечер, и воздух был такой странный, душный и жгучий; а ког­да находила туча, сделалось так темно, что у нас средь бела дня лампы зажгли. Знаете, Антон Павлович, — признавалась Маня Чехову, — я Вас заглазно полюбила, увидав «Дядю Ваню»; я не могу выразить, какое яс­ное, теплое, милое впечатление произвела на меня эта пьеса! И я теперь так рада, так счастлива, что с Вами познакомилась!

И незаметно для себя, совсем забыв, что пишет знаменитому писа­телю, Маня все писала и писала страницу за страницей.

Октябрь — ноябрь 1902 года Чехов провел, как и обещал, в Моск­ве, ненадолго съездив в Петербург. Его больше держали дома. Боялись простуд. Но один раз он все же выбрался в Москве на выставку «Мира искусства», где встретился с Маней и Наташей. Мане страсть как хоте­лось «поболтать» с Чеховым. Но на выставке не удалось. И она в де­кабрьском послании в Ялту, спросив его: «Как Вам понравилась эта вы­ставка?» — сама изложила ему все, что думала о «Бабах» Малявина, о портретах Серова, о Бразе и Врубеле и о четвертом симфоническом со­брании Московского Филармонического общества: об оркестре под уп­равлением Зилоти, исполнявшем музыку Шумана к драматической по­эме Байрона «Манфред», о солистах, хоре и о мелодекламации. В концерте участвовали Шаляпин и Комиссаржевская:

Шаляпин декламировал Манфреда — какой он гениальный! Декла­мировал с такой искренностью, с таким чувством и так просто, что можно было думать, у него действительно кружится голова, стоя на краю пропасти; он действительно останавливал хор криком: «Я знаю» [...] Музыка Шумана чудная, но, к сожалению, оркестр шел вяло, а один из хоров (басы), прошел совсем слабо. Шаляпин папе понравился больше знаменитого Поссарта. Комиссаржевская не особенно хороша, очень за­вывает, декламируя (там же:4).

После артистов Художественного Комиссаржевская казалась Мане слишком театральной.

Весь 1903 год Чехов получал от Мани длинные рецензии на спек­такли Художественного театра. Она из театра не вылезала с момента его открытия в 1898 году, со своих девчоночьих тринадцати. Теперь, в во­семнадцать, превратилась в ту постоянную публику Художественного театра, им воспитанную на Чехове, которую так не любил Владимир Сергеевич Алексеев. Ее глаза вовсе не залипли от чеховской «болотной тины», как именовал чеховские интонации Владимир Сергеевич. На­против, были широко распахнуты в мир, который ей открывали Чехов и Художественный театр, полный живой человеческой жизни, чувств и настроений российской интеллигенции, вступившей в XX век.

У Мани все только начиналось.

Подробно описала она Чехову «Столпы общества» с Ольгой Лео­нардовной в роли Лоны, которую та подучивала в Любимовке. А в сле­дующем сезоне столь же подробно - «Юлия Цезаря» с Качаловым, Ле­онидовым, Вишневским и Станиславским. Спектакль выпускал Неми­рович-Данченко с актерами, которым предстояло играть в «Вишневом саде». И к началу сезона 1903/04 гг. Чехов не прислал пьесы в Художе­ственный. «Цезарем» открывали шестой сезон театра. В антракте премьерного спектакля Маня виделась с Иваном Павловичем Чеховым и узнала от него, что «Мария Павловна везет нам желанный «Вишневый сад» и что Вы сами на днях приезжаете». Письмо Чехову о «Юлии Це­заре» Маня написала в ночь на 3 октября 1903 года:

Многоуважаемый Антон Павлович!

Сейчас вернулись с «Цезаря»! Художественный открылся; открыл­ся вчера, но спектакль кончился сегодня четверть второго. Наши все уже спят; я помираю от усталости, но чувствую потребность поговорить с вами, поделиться впечатлением. Дивно хорошо! Я все время Вас вспоми­нала и от души жалела, что Вас не было! Костюмы, декорации и вообще обстановка идеальны, лучшего немыслимо ожидать! Юлий Цезарь — Ка­чалов — превосходен; игра, грим, костюм — все безупречно. Брут — дядя Костя — будет прекрасен спектаклей через десять; сейчас он не освоился с ролью и... заикается, будто нетвердо знает; но игра и теперь чудная! Кассий — Леонидов слишком кричит, а в сцене в палатке — ссора с Бру­том — он совсем мне не понравился — он так там плачет, что вас смех разбирает. Антоний — Александр Леонидович* — очень хорош, трогате­лен... он, пожалуй, на меня самое сильное впечатление произвел; особенно когда тихо говорит. Когда он возвышает голос — выходит немного грубо, форсированно; но когда он начинает: «Я Цезаря пришел похоронить, а не хвалить»... или в сенате над трупом Цезаря грустит, — отлично. Из сцен самая сильная и лучше всего сыгранная — смерть Цезаря; я сейчас неволь­но вздрагиваю при одном воспоминании. Они его превосходно окружают, наступают на него и наконец начинают наносить удары... он кричит, и вы чувствуете боль этих страшных ударов... а когда Цезарь бросается к Бруту и последний запускает свой кинжал... ой, жутко! Меня мороз по ко­же продирает! У меня и сейчас сердце так же бьется, как тогда... Эта сцена и папе больше всего понравилась. Отлично сделана гроза в первом действии — тучи находят, и вы это видите, о громе и молнии и говорить нечего! Тоже хорош призрак Цезаря в палатке Брута, кровавый приз... страшно, лучше не вспоминать одной среди ночи!

Зачем я Вам все это пишу!? Ведь Вы сами увидите и, наверное, уже много знаете по описаниям репетиций... но, Антон Павлович, мне надо высказаться, впечатление слишком сильное, а после Художественного театра я могу только Вам высказаться!

А все-таки, Антон Павлович, Художественный театр создан для Ваших пьес, и «Дядя Ваня» на меня сильнее впечатление произвел, чем даже «Цезарь». Кстати, я недавно прочла «Чайку», а сейчас перечиты­ваю «Дядю Ваню»...

Итак, я надеюсь, что я первая ласточка к Вам по открытии Худо­жественного, который теперь только Вас ждет.

«Прощайте, голубчик» (Д.В., d.IV).

М.Смирнова

Маня и в жизни говорила репликами чеховских пьес: «Мне надо высказаться», «Прощайте, голубчик», — когда-то сознавая, помечая, как в конце, цитату из любимого «Дяди Вани», из ее книги книг, как цитату из Библии — (Д.В., д.1У), а чаще — бессознательно, потому что сама бы­ла в жизни чеховским персонажем. Ближе всех ей была Соня Войниц-кая. И дядю Костю, «милого дядю», она любила, как Соня — дядю Ваню.

Маня писала Чехову красивым почерком на фирменной почтовой бумаге с белыми лебедями и белыми кувшинками на вяло-зеленых длинных стеблях, перевитых узором в стиле модерн. Последнее свое письмо к Марии Петровне Лилиной в связи с кончиной дяди Кости в 1938 году она, супруга врага народа, приговоренного к расстрелу с заме­ной его на 10 лет лагерей, напишет из Свердловска на желтом клочке в клеточку, вырванном из старой школьной тетрадки сына, нареченного конечно Костей. И почерком совершенно неузнаваемым...

От просьб Мани прислать ей весточку или фотопортрет Чехов де­ликатно уклонился. Это он умел. И ни Мане, ни Наташе, ни Жене Смирновым, ни Лили Глассби не ответил. Разве что выполнил просьбу Егора о рекомендации и Манину — выслал в Москву какие-то крым­ские шлепанцы.

Наташа писала реже Мани. И сдержанней. Свои письма к Чехову осени — зимы 1902-го начинала с трогательных рисунков акварельны­ми красками на детские темы в духе популярной художницы начала ве­ка Елизаветы Бём.

Но из всей обширной декабрьской 1902 года смирновской корре­спонденции Чехов выделил именно ее письмецо. «Наивнее и талантли­вее всех написала Наташа, художница, — сообщал он Ольге Леонардов­не. — Но как их много! Что, если у тебя будет столько дочерей!» Барышни Смирновы утомляли его тьмой поздравле­ний — с Рождеством, с наступающим и наступившим Новым годом — и наилучших пожеланий.

Наивная, талантливая пятнадцатилетняя гимназистка Наташа Смирнова многое проясняла ему в характере молоденькой девушки, принадлежавшей к совсем новому для него женскому типу — человека с активными желаниями, способного жить по-своему, подчиняя жизнь призванию.

Наташа выделялась даже в простеньком поздравлении.

Маня желала милому Антону Павловичу «много, много здоровья, счастья и всего самого лучшего, что можно пожелать».

Женя, пожелав многоуважаемому Антону Павловичу здоровья, возвращения «к нам в Любимовку» и посетовав на московские зиму и снег, в то время, как на юге «весна и цветы», просила прислать ей засу­шенный цветочек. «Любящая и уважающая» дорогого Антона Павловича Наташа же­лала ему всего того, что он сам называл хорошим. Но поздравительной открытки ей показалось мало, и она отправила ему письмо. То, которое понравилось Чехову:

Поздравляю Вас, Многоуважаемый Антон Павлович, с Праздником Рождества Христова и с Новым Годом и желаю Вам и тот и другой про­вести в полном здравии и благополучии. Вы вовремя уехали: после Вас у нас были сильнейшие морозы, а теперь вдруг оттепель вот уже несколь­ко дней. 21-го нас распустили на Праздники, чему я очень довольна, так как утомилась от занятий и вечного сидения между четырьмя душными стенами. Но я люблю свою гимназию и страшно жалко будет с ней рас­статься, когда я кончу. «Школьная жизнь» — это слово не всем понятно, но обязательно дорого. Сколько волнений, чувств, незабываемых момен­тов переживаешь, сидя в классе! Чувства любви, ненависти, страха, уни­жения, стыда, гордости вследствие удовлетворенного тщеславия, — все это тесно живет рука об руку в этой гимназической чернильной атмо­сфере, в которой развиваются и берут первые уроки жизни молодые, от­зывчивые ко всему существа.

Страшно расставаться с этой жизнью и вступать в совершенно чу­жую и таинственную, но до этого еще два года, и я рано об этом говорю.

Вам, наверное, смешным покажется мое письмо потому, что я еще девочка, а Вы взрослый мужчина, но так как Вы писатель, Вы поймете все возрасты.

В Москве у нас обычная суета перед Праздниками, магазины пере­полнены и люди мечутся, теряя рассудок. У нас здесь знаменитый скри­пач Кубелик, и я его слышала. Действительно гений и может доставить громадное удовольствие.

Бываю на выставках часто, и хотя это мне большое удовольствие, но уж очень раздосадывает, когда хочется писать, а времени нет.

Ну, Бог даст, придет и мое время.

Наши Вам кланяются.

Остаюсь уважающая Вас

Наташа Смирнова.

P.S. Желала бы я знать, как Ваше здоровье и что Вы поделываете. Простите, что Вас утруждаю таким длинным письмом.

Маня упивалась сиюминутными впечатлениями, продлевая их в письмах кумирам, Ольге Леонардовне и Антону Павловичу.

Она витала в эмпиреях, отдаваясь эмоциям.

Наташа торопила время. Проявляя активно-творческое начало, размышляла о будущем, предчувствуя его, чужое и таинственное. Она страшилась будущего, но оно влекло ее. Она верила в себя, ощущая свой потенциал творческой личности: «Придет и мое время». Она летела ему навстречу, жертвуя сиюминутным интересом. У нее был твердый харак­тер: «Желала бы я знать». Новый, незнакомый Чехову, нечеховский ха­рактер.

Наташа совсем другая, нежели Маня, плачущая от бессилия или от восторга.

Наташа не будет рабски повиноваться кому бы то ни было. Она бу­дет жить по-своему, это ясно, что бы папа и мама ни советовали ей.

Она и в пятнадцать вполне самостоятельна. Она одолеет жизнь, а не жизнь ее, как прежних чеховских персонажей.

Есть в Наташе внутренняя сила: «Придет и мое время...»

Конечно, Наташа, а не Маня могла подсказать Чехову черты Ани Раневской — устремленной в будущее и «перевернувшей» свою жизнь праздной барышни.

«Перед нами откроется новый, чудный мир», — мечтает, как и Наташа, чеховская Аня Раневская, прощаясь с имением и вступая в но­вую жизнь — за его порогом, в которую звал ее Петя Трофимов.

Дуняшин Володя писем Чехову не писал.

Не было в нем внутренней свободы, раскрепощенности смирнов­ских барышень. Зато он жил по схеме, будто начертанной для него Че­ховым.

Чехов убедил Володю приготовиться к экзамену зрелости и посту­пить в университет.

В августе 1903 года Володя экстерном выдержал экзамены за VI класс гимназии.

Станиславский радовался этому событию.

Получив известие об успехе Володи, он писал жене в Любимовку:

Спасибо за твое письмо. Я его получил сегодня. Принес Володя с объ­явлением, приятным для меня, о том, что он выдержал экзамен. Моло­дец. Я сказал ему, чтоб в воскресенье он был в Любимовке. Не может ли mademoiselle* сходить с ним к Сергею Николаевичу** и добиться аудиен­ции с ним? Может быть, можно устроить его пансионером во Вторую гимназию? Если нет, то не посоветует ли он, куда его определить, или у кого навести справки, хотя бы и о провинции (Эрнестин Дюпон, гувернантка детей Станиславского. ** Смирнову.)

Снова устроить Володю пансионером во Вторую московскую мужскую, смирновскую гимназию, откуда его выгнали, не удалось. Наверное, по рекомендации Сергея Николаевича Смирнова Володя уехал в Орел и 3 июля 1905 года, проучившись в орловской гимназии в VII и в VIII классах, получил аттестат зрелости с оценками 5 по закону Бо­жьему и поведению и с четверками по остальным предметам.

В конце июля 1905 года московский мещанин Владимир Сергее­вич Сергеев, проживавший в Каретном ряду, по адресу Станиславско­го, и служивший в конторе Театра-студии на Поварской, подал проше­ние на имя ректора Московского университета — принять его на исто­рическое отделение историко-филологического факультета. Прошение было удовлетворено18.

Двадцатидвухлетний Владимир Сергеев, абитуриент, резко изме­нился в сравнении с Дуняшиным Володей — гимназистом. На фотогра­фии 1905 года, подшитой к его университетскому делу, Владимир Сер­геев - «чистюлька»: студенческий мундир на нем новенький, идеально пригнанный к фигуре; реденькие усики аккуратно подстрижены, воло­сы жиденькие, прическа — волосок к волоску.

«Что же, Петя? Отчего вы так подурнели? Отчего постарели? Вы были тогда совсем мальчиком а теперь волосы не густые...» — звучит за кадрами двух фотографий, гимназической и университетской, голос чеховской Раневской, вернувшейся домой через шесть лет.

Сыну горничной и барина на университетской фотографии хочет­ся выглядеть барином: белоснежно-крахмальная высокая, под подборо­док, стойка подвязана по моде широким темным бантом-бабочкой. Но для барина он скован, приглажен, прилизан, «социальную неполноцен­ность», загнанную внутрь, выдает укрощенно-смиренный, неуверенный взгляд, и барин он - «облезлый», если вспомнить седину и вальяжную артистичность барина настоящего — молодого Станиславского.

На университетской фотографии Дуняшин Володя - «обинтеллигентившийся» мещанин, словом Чехова о горьковском Ниле.

Чехов и в беллетристике, и в драме намеренно убирал «натуру» — концы, ведущие в его собственную жизнь и в иную конкретику, прячась за персонажами и пряча за ними их прообразы и прототипы.

Сочиняя своих героев по образу и подобию реальных людей свое­го окружения, он никогда не называл их подлинными именами. Он и брату Александру советовал, когда тот тащил в свою прозу имена род­ных и знакомых: «К чему Наташа, Коля, Тося? Точно вне тебя нет жиз­ни?! И кому интересно знать мою и твою жизнь, мои и твои мысли? Лю­дям давай людей, а не самого себя».

Оттого и имена знакомых Чехова, так или иначе попавших в «Вишневый сад», всплывают неожиданно, при изучении контекста жиз­ни Чехова в алексеевской Любимовке, где «Вишневый сад» если не за­думывался, то обдумывался, складывался в писательском воображении. Люди из чеховского окружения лета 1902 года - непереименованные Егор, Дуняша, няня — всплывают, как «белые нитки», которые Чехов не убрал. Справедливо полагая их невидимыми.

Он долго не мог приняться за «Вишневый сад».

Пока свежи были впечатления Любимовки — болел. Но и оттяги­вал начало работы, ожидая, пока любимовские впечатления не открис­таллизуются в типы. Он признавался, что умеет писать «только по вос­поминаниям, и никогда не писал непосредственно с натуры»: «Мне нужно, чтобы память моя процедила сюжет и чтобы на ней, как на филь­тре, осталось только то, что важно и типично».

Потом, когда стало полегче со здоровьем, когда он вошел в при­вычное ялтинское русло отшельничества и время стерло случайные черты реальности, отодвинуло реальность, возникли другие литератур­ные интересы, казалось бы надолго вытеснившие «Вишневый сад». На­писав «пьесоподобное» — одноактный монолог-водевиль «О вреде та­бака», Чехов принялся за повесть. «Пьесы не моху писать, меня теперь тянет к самой обыкновенной прозе», — сообщал он жене в сентябре 1902 года.

Беловая рукопись пьесы появилась в театре больше чем через год.

Но работа над «Вишневым садом», начатая в Любимовке, в тече­ние года не прерывалась. Она невидимо продолжалась в иных литера­турных формах.

Повесть, эта «самая обыкновенная проза», и была подступом к «Вишневому саду», к самой сложной, самой расплывчатой для него ли­нии молодых героев.

Ориентировочное название повести о молодых людях — «Невес­та» — так и закрепилось за ней. Она вышла в «Журнале для всех» в де­кабре 1903 года, тогда же, когда Художественный театр вовсю репетиро­вал «Вишневый сад», готовя его премьеру.

Повесть, где отчетлива авторская интонация, доведенная до автор­ского слова, и драму, где действуют сами герои, Чехов писал одновре­менно.

Аня Раневская и Петя Трофимов явились Чехову сначала в обра­зах Нади Шуминой и Саши, молодых персонажей «Невесты». Надя в черновой рукописи «Невесты» звалась Наташей. Но Чехов, не любив­ший узнаваемости прототипа, как всегда, спрятал белые литературные нитки. Героине «Невесты», как и Наташе Смирновой, рисовалась впере­ди «жизнь новая, широкая, просторная, и эта жизнь, еще неясная, пол­ная тайн, увлекала и манила ее». И заканчивалась повесть этими перефразированными словами из Наташиного письма, которое Чехову по­казалось талантливым.

Саша из «Невесты» и Петя Трофимов похожи внешностью.

Саша худ, бледен, у него реденькая бородка и всклокоченные во­лосы.

«Надо же что-нибудь с бородой сделать, чтобы она росла как-ни­будь», — смеется Раневская над Петей (11.3:234).

Саша, когда Надя приехала к нему в Москву, «и постарел, и поху­дел, и все покашливал». Саша болен. У него чахотка.

И Петя в «Вишневом саде» признается Ане, что болен и ему осо­бенно худо зимой.

У Пети и у Саши — один облик и одно лицо. Оба «облезлые», уг­ловатые, болезненные - «уроды», каким видит Петю Раневская. И оба привлекательны мыслями и речами — в глазах невест, игнорирующих сословное с ними неравенство.

Петя Трофимов, равный Дуняшиному Володе — Владимиру Сер­геевичу Сергееву — по Станиславскому, в «Вишневом саде» Чехова — вечный студент.

И Саша в «Невесте» — вечный студент.

Чеховский Саша учился в Училище живописи, ваяния и зодчества чуть ли не пятнадцать лет на архитектурном отделении. Надо же было наткнуться на личное дело реального, невыдуманного студента Учили­ща живописи, ваяния и зодчества с фамилией, именем и отчеством Ду-няшиного Володи — Владимира Сергеевича Сергеева! Оно хранится в фонде Училища в Российском Государственном архиве литературы и искусства, там же, где хранится личное дело студентки Училища по от­делению живописи Наталии Сергеевны Смирновой — Наташи Смирно­вой19.

Чехов, наверное, знал того Владимира Сергеева.

Назовем его Владимир Сергеевич Сергеев-2.

У Саши из «Невесты» биография Владимира Сергеевича Сергее-ва-2, полного тезки Дуняшиного Володи.

Студент Училища Владимир Сергеевич Сергеев-2, 1874 года рож­дения, — на 9 лет старше Дуняшиного Володи. Он почти ровесник Пе­ти Трофимова.

В Училище Владимир Сергеев-2 поступил в 1891-м.

В 1893-м, состоя в третьем классе по наукам, — зачислен на архи­тектурный факультет, где учился сочиненный Чеховым Саша из «Неве­сты».

В 1897-м Владимир Сергеев-2 получил свидетельство на звание учителя рисования в гимназии. Саша из «Невесты», не кончивший ар­хитектурного факультета, недоучившийся студент, работал в одной из московских литографий.

В 1900-м, когда Владимиру Сергееву-2 было вручено свидетельст­во на звание неклассного художника архитектуры, он был удостоен ма­лой серебряной медали. Но при жизни Чехова он диплома об оконча­нии Училища не получил и работать архитектором прав не имел.

Только в 1906 году ему выдана справка — в ответ на запрос Отдель­ного корпуса Пограничной стражи из Санкт-Петербурга — о том, что окончание Училища предоставляет ему право занять классную долж­ность архитектора. Чехов этого не узнал.

Саша из «Невесты» с биографией Владимира Сергеевича-2 и Петя Трофимов, списанный, как утверждает Станиславский, с Дуняшиного Володи, похожие внешностью, думают одинаково и говорят одно и то же, что было замечено всеми поколениями критиков. Оба обрушивают­ся на нелепый жизненный уклад, несправедливый к неимущим работя­гам, и оба строят грандиозные планы будущего, которое сметет, взорвет, как по волшебству, «старую жизнь».

В Сашиных прожектах «старая жизнь», уступающая место «но­вой», — это грязные серые здания без удобств, хоть и с колоннами по фасаду.

«Новая», построенная на месте старых развалин, — это великолеп­ные города с необыкновенными фонтанами. Сказывалось Сашино архи­тектурное образование. Ему виделись в будущем России города с чудес­ными садами и нравственными, образованными людьми.

Петины фантазии лишены Сашиной архитектурной конкретики. Они лаконичнее, образнее, обобщеннее. И неопределеннее Сашиных: «Вся Россия наш сад». Или: «Человечество идет к высшей правде, к высшему счастью, какое только возможно на земле», когда не будет ни бедных, ютящихся в грязных казенных общежитиях, ни больных, ни обиженных, принадлежность к которым он остро ощущал. Петя видел будущее обществом социального равенства.

И оба они - Саша и Петя — ломали жизнь праздных барышень -Нади и Ани, обратив их в свою веру.

Саша не помышлял о революционном действии. «Только просве­щенные и святые люди интересны, только они и нужны», — говорил он Наде, одурманивая неокрепшее сознание барышни необходимостью для образованного человека общественно полезного труда.

Вряд ли и у Пети Трофимова и редуктивно у Дуняшиного Володи Сергеева были серьезные революционные идеи. А вот стремление к об­разованию и вера в него как преобразующее начало жизни, у Дуняши­ного Володи, наверное, были. Чехов, как известно, сам исповедовал эти идеи. И для себя реализовал.

Дорошевич, близко знавший Чехова, расслышал эту чеховскую интонацию в драме, где автор самоустранялся, отдав действие героям, и где Аня вслед за Петей покидала свой дом, торопя новую жизнь за его порогом и веря в то, что она будет счастливой для всех. Над «революци­онной» фразеологией Пети Дорошевич иронизировал. Он читал пьесу в рукописи. Ее единственный экземпляр, посланный Чеховым в Москву, Дорошевич получил от Станиславского — по просьбе Чехова. Дороше­вич писал после премьеры «Вишневого сада» под впечатлением речей Пети Трофимова — Качалова в спектакле Художественного театра: «Когда этот Трофимов говорит:

— На новую жизнь! Слышится:

— На новый факультет»20.

Чехов, конечно же, откровенно подтрунивал — посмеивался — над Сашей в «Невесте», над героем — не-героем, как над либералом-красно­баем из «Соседей», у которого наивная Нина Заречная выдернула за­ветную строчку, вовсе лишенную в контексте чеховского рассказа революционно-романтической окраски.

Умерил он и Надины лирические всплески своим откровенным скептицизмом в финале. Он не верил в побег барышни из дома - в тру­довую жизнь. И в «Невесте» он оставался Чеховым, писателем-восьми­десятником, не сумевшим заполнить громадное идеологически пустое пространство никакой спасительной идеей, — писали рецензенты.

Но в Пете Чехову хотелось изобразить нечто вроде революционе­ра из стаи Горького. Петя «то и дело в ссылке», его то и дело «выгоняют из университета», — поведал он о своем замысле образа жене, когда от­правил рукопись новой пьесы в театр. «Пропала жизнь!» - он оставил старшим, Раневской и Гаеву. Молодым дал: «Прощай, старая жизнь!» и «Здравствуй, новая!»

Он дал Пете горьковскую, если по Стражеву, здравицу «новой жизни» — на вырост. Его Петя не дорос ни до Горького, ни до героя, не созрел в героя. Горькому в начале 1900-х — тридцать пять. Пете Трофи­мову — двадцать шесть. А Дуняшиному Володе, «обинтеллигентивше-муся» сыну горничной, и вовсе девятнадцать.

Чехов дал Пете запас времени.

Чтобы прокричать горьковскую здравицу с убеждением, Петя дол­жен был вырасти как идейная личность. Но Чехов, поставил своего сту­дента на горьковский путь, заставив читать горьковские книги и подхватить горьковскую критику российской интеллигенции, которая ничего не делает, заставил рассуждать о положении рабочих, о гордом человеке, заставил его цитировать Горького — правда, перед сомнитель­ной аудиторией, снижавшей ораторский пафос студента, перед интел­лигенцией вишневосадского разлива — и обрушивать словесные горь­ковские декларации на неокрепшее сознание неискушенной Ани.

Сам Чехов таких громких, неопределенных, ко многому обязывав­ших пафосных слов: «Здравствуй, новая жизнь!» — избегал. Понятия:

жизнь «старая» и «новая» — вкладывал только в уста драматических молодых героев, действовавших самостоятельно, от своего имени. Изве­стно, что Чехов поправил название пьесы Е.Чирикова «Новая жизнь» на «Иван Мироныч»: «Зачем такое заглавие? — говорил Чехов Чирико-ву. Вот теперь будут ждать от Вас и требовать «новой жизни». Проще надо... чтобы придраться к этому нельзя было»21.

Чеховский вечный студент Петя Трофимов, сын аптекаря, «обинтеллигентившийся» разночинец-мещанин, прошедший через ссылки — в замысле Чехова, — ратующий за переустройство жизни в пользу ра­бочих и прислуги, не тянул на революционера горьковского типа. «На­тура» - Дуняшин Володя — снижала замысел, превращая горьковско­го героя в чеховского не-героя. И Чехов по-прежнему оставался Чехо­вым, подав свой голос в финальной ремарке — о звуке лопнувшей струны, не обещавшей, как всегда у него, светлых надежд на земном пу­ти.

Горький не разглядел своего силуэта в Пете: «Дали красивую ли­рику, а потом вдруг звякнули со всего размаха топором по корневищам: к черту старую жизнь!» Он почувствовал в Пете Трофимове профана­цию своей идеологии: «Дрянненький студент Трофимов красиво гово­рит о необходимости работать и бездельничает, от скуки развлекаясь глупым издевательством над Варей, работающей, не покладая рук, для благополучия бездельников».

Аня и Надя уходили у Чехова не в «новую» жизнь, а в неизвест­ность, в жизнь «чужую и таинственную», как писала Чехову Наташа.

Петя Трофимов, на словах радикал, — у Чехова недотепа. И не слу­чайно такой молодой Саша в «Невесте» умирал. Чехов просто не знал, как быть с ним дальше.

Чехов не знал завтра ни Дуняшиного Володи, ни Наташи Смир­новой, своих любимовских моделей. И не узнал. Володя и Наташа еще не кончили гимназию, когда он умер. Но они были молоды, и все у них было впереди — и любовь, и страдания, и университеты, и революция, и свое место в ней. Хотя вряд ли Наташа знала такое слово: револю­ция, когда писала Чехову: «Придет и мое время». Она видела себя ху­дожницей.

Ближайшая к чеховской пьесе реальность подтвердила правоту Дорошевича: молодые Володя и Наташа устремлялись «на новый фа­культет».

Дуняшин Володя, пра-Петя Трофимов и Наташа, пра-Аня Ранев­ская — по Станиславскому, много, долго и хорошо учились.

Наташа — Наталья Сергеевна Смирнова — стала профессиональ­ной художницей и вела трудовую жизнь.

Летом 1902-го, когда Чехов обратил на нее внимание, она перешла в VI класс московской частной женской гимназии. А 24 ноября 1904 года, уже после смерти Чехова, она получила аттестат и золотую медаль за окончание VII класса. В аттестате было сказано, что девица Наталья Сергеевна Смирнова, подданная Российской империи, дочь статского советника, рожденная 9 апреля 1887 года и крещенная в веру Христиан­скую Православного вероисповедания, оказала успехи, удостоенные зо­лотой медали, в: Законе Божьем отличные, русском языке с церковно - славянским и словесности отличные, математике отличные, географии всеобщей и русской отличные и

немецком языке отличные.

И еще два языка были в ее активе. Английскому ее выучила Лили, французскому — мать Елена Николаевна Смирнова, урожденная Бостанжогло, внучка французской актрисы Мари Варле.

Сверх того, Наташа поступила в дополнительный, VIII гимназиче­ский класс. Через год, 23 мая 1905 года ей было выдано свидетельство с приложением печати канцелярии попечителя Московского учебного округа, удостоверяющее ее право преподавать русский язык в частных домах и в учебных заведениях.

Учительским званием Наташа не воспользовалась. Стезя учитель­ницы не прельщала, заработок не интересовал. Ее вполне безбедное су­ществование потомственной почетной московской гражданки, наслед­ницы в четвертом колене табачной фабрики «М.И.Бостанжогло и сыно­вья», обеспечивали принадлежавшие ей паи. Фабрика до 1917 года да­вала солидные дивиденды.

В 1905 году она поступила в московское Училище живописи, вая­ния и зодчества и числилась его студенткой бесконечно долго. Только в 1916 году она получила свидетельство о том, что обучалась в Училище и окончила в нем полный курс живописного отделения с правом препо­давать рисование в женских и смешанных учебных заведениях. «Свиде­тельство же на звание она получит при сдаче экзаменов по некоторым научным предметам за курс художественного отделения Училища», — говорилось в выданной ей справке.

Видимо, Наташа была вольнослушательницей.

Числясь студенткой Училища живописи, ваяния и зодчества, она почти безвыездно жила в Европе: в Италии, во Франции, в Швейцарии. Жила и работала. Она помнила то, что сказали ей Чехов и Ольга Лео­нардовна летом 1902-го, оценив ее способности: если она будет рабо­тать, из нее получится художница «совсем новой школы».

Наташа много работала. Где бы она ни жила. И много выставля­лась. Она начинала в блестящей компании. На XVI выставке Москов­ского товарищества художников в доме Фирсановой у Мясницких во­рот в 1908 году она представила три картины - «Этюд», «Interier» и

«Сумерки». Рядом с ее работами висел картон «Богоматерь» Врубеля для Кирилловской церкви в Киеве, картины Денисова, Куприна, Рылова, Шевченко. Скульптуру на выставке товарищества представляли Го­лубкина и Коненков.

Пять Наташиных картин было включено в тридцатую юбилейную выставку картин учащихся Училища живописи, ваяния и зодчества, то­же в 1908 году. Здесь ее работы висели в одном зале с картинами С.Ге­расимова, Куприна, Нестерова, Судейкина, Фалька.

Ее пейзажи, городские и сельские, русские и западноевропейские, участвовали во всех ежегодных выставках картин студентов Училища.

На XXXI выставке она представляла 11 работ, среди них: «Ранняя весна», «Сумерки в Люксембургском саду», «Висбаден», «Дом в Береж­ках», «На Оке», «Осень», три этюда. Рядом выставлялись С.Герасимов, Конашевич, Нестеров и Л.Попова.

На XXXII студенческой выставке — снова 11 картин, больше, чем у остальных. Здесь экспонировался ее итальянский цикл: зарисовки Флоренции, моря в Генуе, набережной Неаполя, храма Сицилии, вилл Рима.

Итальянские впечатления из всех заграничных были, пожалуй, са­мыми сильными. О них она писала художнику Остроухову, другу отца. Она не видела в жизни ничего лучше Боттичелли — из живописи, а из архитектуры — лучше храма Сицилии с его большими кариатидами. Ле­жавшие на земле гиганты глядели пустыми сфинксовыми глазами пря­мо в небо. Потрясли ее антика Рима, вазы Равенны, мозаика капелл, бронза и мрамор Неаполя, Помпеи - «совсем античный сон».

Две ее картины были выставлены в 1911 году на огромной Рим­ской выставке русских художников — наравне с картинами Бакста, Александра Бенуа, Добужинского, Головина, Коровина, Кустодиева, Лансере, Малявина, Г.Нарбута, Л.Пастернака, Петрова-Водкина, Улья­нова и скульптурой Голубкиной, Коненкова, Судьбинина, бывшего ак­тера Художественного театра, П.Трубецкого. Эта выставка выпустила каталог на итальянском языке.

В том же 1911 году Наташа участвовала в XVIII выставке картин московских художников. Вместе с ней выставлялись Борисов-Мусатов, Кардовский, Кончаловский, Кузнецов, Г.Нарбут, Н.Рябушинский, Сарьян, Якулов — художники «совсем новой школы». На выставку аква­релей и эскизов, организованную Московским товариществом худож­ников, Наташа дала свой карандашный «Рисунок головы», похоже, ее младшей сестры Жени, Жени-гребца.

Четырьмя картинами, среди них - «Пейзаж Тосканы», «Вилла Боргезе в Риме» и двумя натюрмортами, — она участвовала в москов­ской выставке художников и скульпторов «Жертвам войны 1914 года». Выставка проходила в доме Лианозова в Камергерском в 1915 году и была организована Губернским комитетом всероссийского земского со­юза помощи раненым и Центральным бюро городской управы. Кроме нее, в этой благотворительной акции участвовали: Александр Бенуа — своими эскизами декораций и костюмов к комедии Мольера «Тартюф» в МХТ, Борисов-Мусатов, А. и В. Васнецовы, А. и С. Герасимовы, Гра­барь, Егоров, Коненков, Кончаловский, Крымов, Кузнецов, Лентулов, Нестеров, Пастернак представлял портрет Л.Н.Толстого, Татлин, А.Хотяинцева, приятельница А.П.Чехова, Шехтель, Юон.

У Наташи был собственный голос, различимый и сквозь ее иска­ния живописного языка, и сквозь простое, незамысловатое письмо, к ка­кому она пришла после заграничных штудий: неяркое по краскам, не скованное измами, устанавливавшее кратчайшее расстояние между изображением и личностью художника. В Наташином голосе гнезди­лась несентиментально-душевная чеховская интонация, сочетавшая у других художников несочетаемое: объективность и настроение. Наташа любила пристроиться с мольбертом где-то на холме, на верхней точке местности, чтобы посмотреть на Флоренцию или на речку с полями и лугами вдоль берегов и лесом у горизонта. Или на море с одинокой бе­лой точкой на глубокой сини воды под светлым небом. Или на храм, ан­тичный или православный, с дорогой к нему. Картина, продуманная по композиции и прорисованная, получалась как будто обзорной, но об­щий вид, вид сверху, издалека и далеко, был окутан едва уловимой пе­чалью, пробивавшейся сквозь контуры рисунка, сквозь движущиеся си­не-серо-голубые с отсветами фиолетового облака.

Уже до революции художница Наталья Сергеевна Смирнова во­шла в число русских живописцев «серебряного века», составивших сла­ву современного искусства. Чехов не ошибся в ней, и она не подвела его.

Не ошибся Чехов и в Володе Сергееве, Дуняшином Володе, обра­тив на него внимание летом 1902 года в Любимовке.

Володя в свои юные постчеховские годы жил не менее целеустрем­ленно, чем Наташа Смирнова. А ему, сыну горничной, было труднее, чем Наташе, совладевшей с отцом, дядьями и братом Николаем Сергее­вичем фамильной табачной фабрикой Бостанжогло. Владимиру Серге­евичу приходилось зарабатывать на жизнь уроками. Правда, тут ему по­могал Станиславский — Володя все годы учебы был наставником и по­стоянным репетитором Игоря Константиновича Алексеева, младшего сына Станиславского.

В конце июля 1905 года, одновременно с Наташей, подавшей доку­менты на зачисление в московское Училище живописи, ваяния и зодче­ства, московский мещанин Владимир Сергеевич Сергеев, проживавший в Каретном ряду, по адресу Станиславского, и предъявивший аттестат зрелости с пятерками по Закону Божьему и по поведению и с четверками по остальным предметам, получил университетский студенческий билет с вклеенной в него фотографией «облезлого барина».

А 23 марта 1911 года декан факультета И.В.Цветаев, ученый, спе­циалист по античной истории, отец Марины Ивановны, подписал дру­гое свидетельство. В нем сказано, что В.С.Сергеев, избравший в Мос­ковском университете учебный план всеобщей истории, прослушал курсы: логики, психологии, введения в философию, государственного и гражданского права, политэкономии, греческого автора, латинского ав­тора, древней истории, истории средних веков, новой истории, геогра­фии, истории церкви, истории литературы, истории искусства, истории философии, этнологии, истории Чехии и курс введения в языковеде­ние. И выдержал испытания по: богословию, психологии, введению в философию, государственному праву, политической экономии, гречес­кому, латинскому, немецкому и французскому языкам с оценками «весьма удовлетворительно». Для сдачи выпускных экзаменов студент Сергеев представил, кроме зачета восьми семестров, еще и письменное сочинение на тему, одобренную Р.Ю.Виппером. Профессор Виппер спе­циализировался на истории древнего мира и средних веков.

Круг научных интересов Владимира Сергеевича Сергеева к момен­ту окончания университета был определен. Может быть, и здесь Стани­славский подтолкнул Володю. Отец Роберта Юрьевича Юрий Францевич Виппер был домашним учителем братьев Алексеевых, Володи и Ко­сти. Он учил их математике и географии — до поступления в гимназию. Одно время он преподавал им и грамматику немецкого языка. Сердо­больная Елизавета Васильевна жалела детей Виппера, вдовца. Его че­тыре дочери и двое сыновей, и Роберт Юрьевич среди них, проводили у Алексеевых иногда целые дни и подряд два лета жили в Любимовке.

Роберт Юрьевич знал Володю и его способности.

Осенью 1911 года, выйдя из университета, Володя снова стал сту­дентом. Поступил в Педагогический институт имени П.Г.Шелапутина, избрав специальностью также всеобщую и русскую историю. Окончив­шие курс в Институте и сдавшие установленные экзамены получали свидетельство на звание учителя гимназии по предметам своей специ­альности.

Для получения казенной стипендии пришлось подать прошение на имя «Его Превосходительства господина Директора» и написать «Cur­riculum vitae». Оно сохранилось в Володином институтском личном де­ле. В нем Владимир Сергеевич писал: «По окончании Орловской гим­назии в 1905 году поступил в Московский университет на филологиче­ский факультет по историческому отделению, работал в семинарах Р.Ю.Виппера (по истории социальных и политических идей в Греции и Риме), П.Г.Виноградова (по кодексу Феодосии), С.Ф.Фортунатова (по конституционной истории), ААКизеветтера и Ю.В.Готье (по крестьянскому вопросу). В весенней сессии 1911 года выдержал испытания в Испытательной комиссии при Московском университете на круглые «весьма удовлетворительно», равно как и по общеобразовательным предметам (выпускное свидетельство), и за кандидатское сочинение «Социологические и исторические взгляды Аристотеля и его матери­ал», представленное Р.Ю.Випперу, получил тоже «весьма удовлетвори­тельно». Средств к жизни не имею, живу случайным заработком, част­ными уроками, что и заставляет меня просить Ваше Превосходительст­во о предоставлении мне стипендии»25.

Осенью 1912 года он написал второе прошение о стипендии анало­гичного содержания: «Имею честь просить Ваше Превосходительство о назначении мне казенной стипендии. Особых средств к жизни не имею, живу частными уроками, носящими всегда случайный характер и пре­пятствующими углубленным занятиям в самом Институте»26.

В течение двух лет по окончании университета Владимир Сергее­вич был стипендиатом Шелапутинского института. 30 мая 1913 года он получил свидетельство, которым сын горничной Алексеевых Дуняшин Володя мог гордиться. В нем говорилось:

«Предъявитель сего, окончивший курс Императорского Москов­ского Университета Владимир Сергеевич Сергеев, русский подданный, православного вероисповедания, по избрании им для специальных за­нятий группы русской и всеобщей истории, был принят в 1911 — 1912 учебном году в Педагогический институт имени Павла Григбрьевича Шелапутина в г. Москве.

Состоя слушателем Института в течение двух лет, он, Владимир Сергеевич, выполнил положенные по учебному плану практические и теоретические занятия по русской и всеобщей истории «весьма удовле­творительно», а на переводных и окончательных испытаниях, прохо­дивших в конце 1911/12 и 1912/13 учебных годов, оказал следующие успехи:

по логике — весьма удовлетворительно;

по общей педагогической психологии — весьма удовлетворительно;

по общей педагогике — весьма удовлетворительно;

по истории педагогических учений — весьма удовлетворительно;

по школьной гигиене — весьма удовлетворительно.

Представленное им зачетное сочинение на тему: «Теория и практи­ка неогербатианцев» было признано советом «весьма удовлетворительным».

На основании статьи 22 и пункта 7 статьи 41 положения о Педаго­гическом институте им. П.Г.Шелапутина в г. Москве Педагогический совет на заседании 30 мая 1913 года постановил выдать Сергееву свиде­тельство на звание учителя гимназии с правом преподавать русскую и всеобщую историю».

За то, что в течение двух лет Володя пользовался казенной стипен­дией, он, в соответствии со статьями 23 и 25 того же положения, должен был отработать три года «где прикажут». Приказали — в Новгород-Сенерской мужской гимназии, но удалось перевестись в Орловскую, кото­рую он окончил, — учителем древних языков и философской пропедев­тики. Институт выдал Дуняшиному Володе характеристику, рекомен­довавшую его на назначенное место: «Принадлежит к числу лучших слушателей Института во всех отношениях, выдаваясь своими знания­ми, начитанностью и подготовкою»28.

Необходимость отъезда Володи из Москвы приводила Станислав­ского в отчаяние. Игорь оставался без репетитора. Учеба давалась Иго­рю тяжело. Запнулся он на VI гимназическом классе, как, впрочем, и Володя, представший перед Чеховым недоучившимся гимназистом, и Станиславский в Игоревы годы. О самостоятельности Игоря не могло быть и речи. С Володиной помощью Игорь с трудом одолел VI гимна­зический класс, но за два года, что отнюдь не пугало его.

Если бы мне нужно было кончать гимназию, чтобы кормить себя и семью, тогда был бы другой разговор; но, к счастью, этого нет, и от то­го, что буду проходить VI класс в два года вместо одного, ничего, кроме пользы, не может быть, —

писал Игорь Володе осенью 1910 года.

Володя увлек Игоря историей, водил его по Кремлю, рассказывал о русских царях, заставлял читать, кроме обязательных хрестоматий, серьезные книги по социальным, экономическим и политическим во­просам из истории Древнего Рима и современности, выходившие за пределы гимназических программ. Но Игорь не мог читать длинных книг, будь то научное сочинение или роман Толстого «Война и мир», в котором он усердно прорабатывал военно-исторические фрагменты. При наличии высоких и серьезных порывов Игорь совсем был лишен прилежания. Расставшись с Володей на летние каникулы и отчитыва­ясь, что из заданного выполнено, Игорь писал репетитору в октябре 1910 года:

Мой характер нисколько не изменился, и я так же продолжаю быть привязанным всем своим существом к ничегонеделанию, как и раньше, хо­тя, как и раньше, не нахожу в этом никакого удовлетворения, но не могу победить свою слабую волю и делать что-нибудь. Одним словом, все, как и раньше.

Игорь будто иллюстрировал антиинтеллигентский тезис Пети Трофимова: «Называют себя интеллигенцией, а учатся плохо, серьезного ничего не читают, о науках только говорят, в искусстве понима­ют мало».

Володя Сергеев был волей Игоря Константиновича. Только благо­даря Володе Игорь Алексеев окончил гимназию и поступил на филоло­гическое отделение историко-филологического факультета Московско­го университета. Конечно, университета он не кончил. Ему не хватило Володиных способностей, такие не давались природой каждому, и у не­го не было Володиной целеустремленности. Той движущей силы, какая подталкивала и молодого Чехова, чей отец, бывший лавочник, выбился из крепостных. «Социальная неполноценность» была их творческим потенциалом. Она превращала Чехова в свободного человека, изживав­шего свое рабство, и в писателя, а Дуняшиного Володю — в крупного ученого-историка. «Что писатели-дворяне брали у природы даром, то разночинцы покупают ценою молодости», — сознавал Чехов.

А Игорь Константинович, потомственный почетный гражданин Москвы, в свои молодые годы был молод, и только.

Лишить Игоря в 1913 году, в последних классах гимназии, Володи-ного репетиторства было немыслимо. Станиславский делал все возмож­ное, чтобы оставить Володю в Москве, при Игоре. Он готов был «отку­пить» Володю, погасить Шелапутинскому институту огромную по тому времени сумму Володиных стипендиальных выплат. Тогда Володя ста­новился свободным от распределения в Орел и мог согласиться на лю­бое частное или казенное московское место преподавателя. По своему выбору. Но тогда он терял несколько лет стажа в дальнейшем, при полу­чении пенсии. Володя думал об этом.

Он все же предпочел преподавание в Орловской гимназии. Стани­славский горевал о нем, подыскивая Игорю учителя латыни. Адекват­ной замены Володе он не нашел.

Станиславский преклонялся перед Володиными познаниями. Как и Чехов в 1902 году, убедивший Володю, служившего в конторе при имении, приготовиться к экзамену зрелости и поступить в университет. Станиславский говорил об этом интервьюеру петербургской «Речи», когда отмечалось десятилетие со дня смерти Чехова, а Володя отраба­тывал свою институтскую стипендию в провинциальном Орле — обык­новенным гимназическим учителем. Запомнив слова Чехова — «Из юноши непременно выйдет профессор» — Станиславский тогда и до­бавил от себя: «Юноша действительно выполнил совет Чехова: стал учиться, сдал гимназический экзамен, поступил в университет. Может быть, он когда-нибудь будет и профессором» (1.7:467).

Владимир Сергеевич Сергеев, прообраз Пети Трофимова — по Станиславскому, стал профессором в 1930-х, в «новой» жизни, куда че­ховский Петя звал за собой барышню Аню Раневскую.