Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Nazaretyan_Sinergetika.doc
Скачиваний:
3
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
1 Мб
Скачать
☆

Обсуждение лекции 4

— Первобытные люди ближе к природе, и у них должен сильнее, чем у нас, действовать родительский инстинкт. Как же они могут так легко жертвовать жизнью собственных детей?

— Это одна из причин того, почему еще в прошлом веке французский антрополог Ш.Леторно, указывая на глубокое безразличие первобытных людей к индивидуальной жизни, ставил их нравственность "много ниже нравственности живот­ных". Будем считать такую формулировку курьезной, но мно­гие исследователи отмечали поразительное обстоятельство: на ранней стадии развития общества инстинкты как бы полнос­тью вытесняются нормативными регуляторами. Между про­чим, и каннибализм присущ первобытному человеку в гораздо большей степени, чем высшим животным. Хищники поедают особей своего вида только в экстремальных условиях и, судя по всему, мясо сородичей для них невкусно. Человекообразные обезьяны охотно едят мясо других животных, шимпанзе орга­низованно охотятся на павианов, мартышек, способны сожрать даже человеческого ребенка. Но поедание ими представителей собственного вида этологи не наблюдали ни разу.

Сказанное об отторжении первобытным обществом природ­ных регуляторов касается, конечно, не только таких инстинк­тов, которые мы склонны оценивать положительно — роди­тельскому или популяциоцентрическому. Этнографы отмечают крайний, какой-то "антибиологический" альтруизм, неизмен­ную готовность жертвовать индивидуальными интересами, даже жизнью в пользу племени, иногда исключительно по требованию ритуала (вплоть до ритуальных самоубийств). "Психология безвозмездного дарения", как назвал это качест­во Б.Ф.Поршнев, поддерживается всей системой табу и состав­ляет ментальную основу первобытнообщинного хозяйства.

Приведу характерный пример из жизни индейцев ашё (по П.Кластру). Мужчины охотятся в одиночку и всю добычу передают женщинам племени, которые готовят еду. При этом охотнику жесточайшим образом запрещено есть мясо убитого им животного — питаться он может только мясом, добытым другими охотниками. Каждый внимательно следит, чтобы при коллективной трапезе ни один кусок из принесенной им добы­чи не попал к нему в рот, а оказавшись изолированным от племени при полном охотничьем снаряжении, туземец легче умрет от голода, чем воспользуется плодами своего мастерства.

Подобные ситуации очень типичны для первобытности. Поршнев применил даже такую формулу к истории человечест­ва: "переворачивание перевернутого". Он имел в виду, что современный человек по некоторым психологическим установ­кам ближе к животным, нежели человек первобытный. Види­мо, становление праобщества потребовало тотального отрица­ния качеств, свойственных животному миру, а в последующем развитии происходило отрицание отрицания — воспроизведе­ние логической структуры инстинкта интеллектуально-норма­тивными средствами. (Речь идет об отношении к детям, к иноплеменным представителям вида, к собственности и т.д.)

Я думаю, что эта формула остроумна и дает подход к ответу на ваш вопрос.

— У вас получилась очень мрачная картина первобытного общества. Но некоторые авторы пишут, что, например, северные народы и сегодня живут по естественным христианским заповедям, без убийств и насилия. В вами же рекомендованной книге М.А.Энгельгардта "Прогресс как эволюция жестокости" как раз масса фактов, говорящих о том, что людоедст­во и прочие формы жестокости рождены соци­альным прогрессом и с ним усиливались.

— Конечно, я умышленно включил в список литературы захватывающую книгу Энгельгардта, известного в конце про­шлого века русского историка. Это ценное собрание фактов и вместе с тем яркий образец руссоистского мышления. Книга интересна еще тем, что выпукло демонстрирует две концепту­альные неточности, характерные для этнографов прошлого века. Во-первых, автор смешивал современные палеолитичес­кие племена с предковыми формами гоминид, поскольку о последних тогда почти ничего не было известно. Во-вторых, выискивал только одну сторону причинных связей: прогресс — жестокость. В результате у него действительно выходит, что людоедство, например, возникло на поздних стадиях развития культуры, как и детоубийство и т.д. Но сегодня доподлинно известно о наличии каннибализма у палеоантропов, архантропов и даже австралопитеков. Выяснилось, что многие из ро­мантизированных Энгельгардтом племен, в том числе и самые отсталые, в действительности практикуют людоедство. Сгруп­пированные же автором факты можно было бы использовать в поддержку иной гипотезы: племена с более выраженной внеш­ней агрессивностью в верхнем палеолите быстрее развивались и, вероятно, чаще гибли, а племена менее настроенные на борьбу смогли выжить, будучи оттеснены на географическую и культурную периферию, где их состояние было надолго закон­сервировано.

63

Столь же яркий, но более свежий пример руссоизма — книга Э.Фромма "Анатомия человеческой деструктивности", написанная в начале 70-х годов. Признав, что подавляющее большинство антропологов указывают на огромную роль грубо­го насилия в палеолите, автор искусно подбирает данные, свидетельствующие об обратном. В результате жизнь перво­бытных собирателей видится им как "первое в истории общест­во благоденствия", кризисы совершенно игнорируются, неоли­тическая революция объясняется тем, что люди "случайно обнаружили" природные зависимости. А может ли человечест­во избавиться от войны? Да, для этого, по Фромму, необходима и достаточна более совершенная система распределения, "ис­чезновение господствующих классов"... Признаться, мне эти рассуждения представляются удивительно наивными для мыс­лителя такого ранга.

Вообще склонность идеализировать первобытное бытие имеет старинную традицию. Выдающийся испанский гуманист XVI века, богослов Б.Лас Касас называл "природными христианами" самые отсталые индейские племена, которым многие его совре­менники вообще отказывали в праве считаться людьми (ибо "они едят человеческое мясо... ходят нагишом, едят сырыми блох, пауков и червей"*). Существенно идеализируется и образ жизни современных северных народов, хотя в их исконных обычаях дейст­вительно отмечают ряд весьма привлекательных и в общем нети­пичных для первобытности черт, прежде всего — приветливость к чужеродцам, готовность к генетическому смешению. Это принято объяснять особенными условиями бытия: крайне суровый климат затрудняет воспроизводство населения, а малозаселенность огром­ных пространств и, соответственно, генетическая замкнутость дела­ют жизненно необходимыми те редкие внешние контакты, которые выпадали на долю аборигенов. Я знаю, что малочисленным обитате­лям Гренландии датчане даже не могли объяснить, что такое война, дабы привлечь их к сотрудничеству против немецких оккупантов. Это, конечно, исключение, то, что по-русски называется: не было бы счастья, да несчастье помогло...

— Значит, ваш материал в целом выстраивается по схеме "общественное бытие определяет обществен­ное сознание"? И говоря о "цивилизациях", вы будете проводить какую-либо разновидность форма-ционного подхода?

— Все, о чем я рассказывал и расскажу далее, в равной мере могло бы подтвердить обратную формулу: сознание определяет бытие. А если серьезно, то сама такая постановка вопроса — теперь уже анахронизм.

* Цит. по: Леви-Строс К. Печальные тропики. М., 1984, с. 64

Говоря так, я вовсе не хочу игнорировать исторические заслуги материализма в обществоведении. Истматовская схема ощущается вульгарной теперь, после того как полторы сотни лет стимулировала весьма продуктивную полемику, прямую и косвенную, в контексте которой выросли самые значительные концепции современной социологии. Но уже мало кому надо доказывать, что не существовало общественного бытия прежде общественного сознания — это нонсенс,— что реалии бытия и реалии сознания не всегда поддаются размежеванию на незави­симые переменные и что в любом случае глубина взаимопро­никновения этих факторов исключает вечное отношение "пер­вичности — вторичности".

То же и с "формационным подходом". Его достоинство — в акценте на преемственности, кумулятивных качествах соци­ального развития. Но в своем классическом варианте (я не говорю о сталинской "пятичленке") он давно дезавуирован, выявлен его органический порок: пренебрежение специфичес­кими особенностями каждой конкретной цивилизации, искус­ственная подгонка всех исторических фактов под крайне упро­щенную схему европейской истории.

Обычно противопоставляемый этой схеме "цивилизационный" подход преодолевает эти недостатки, лишаясь вместе с тем и достоинств своего концептуального антипода. Здесь уже абсолютизируются специфические особенности и недооценива­ются как обстоятельства преемственности, так и общность феноменов, закономерностей, зависимостей. Ученые, придер­живающиеся этого подхода, стараются, например, не замечать сходство психологических, поведенческих черт у представите­лей самых разных культур, переживающих аналогичные пе­риоды развития, относят к сфере "национальной психологии" многое из того, что в действительности характеризует психоло­гию той или иной эпохи и т.д.

Я полагаю наиболее продуктивным в этом плане подход, предложенный в книге О.Тоффлера (А1. Toffler) "Третья волна". Представление о сменяющих друг друга цивилизационных "волнах" помогает выявить сложные обоюдные зависи­мости между способами производства, технологиями, типами мироощущения, теоретическими концепциями, нормативны­ми регуляторами деятельности, составляющие цельную реаль­ность ("культурный код") каждой исторической эпохи. При этом вопрос о "первичности — вторичности" отпадает сам собой, или решается (при изучении революционных перело­мов) конкретно.

Вообще сегодня философию истории больше интересует во­прос об отношении общественного бытия и индивидуального сознания. И здесь "волновой" подход перекликается с синергетической моделью бифуркационных фаз. Последние характер­ны тем, что в ситуациях неустойчивости резко возрастает —

65

сравнительно с "нормальными" периодами — роль каждого индивидуального выбора, который способен служить фактором стабилизации или деградации системы, определить общее на­правление последующего процесса. Поэтому в бифуркацион­ной фазе (когда, по Тоффлеру, одна волна сменяет другую) прогнозирование событий должно строиться на принципиаль­но иной, "сценарной" методологии. Давно сказано: в одних эпохах люди создают институты, в других — институты созда­ют людей...

Последующие наши беседы дадут дополнительный материал для размышлений на эту тему.

— В исторической литературе приходится встре­чать утверждение, что причиной верхнепалеолити- ческого кризиса послужило похолодание. У вас вы­ходит наоборот...

— Вы могли встречать такие утверждения не в исторической, а, скорее, в "истматовской", философской литературе. В том, что голоцен — это послеледниковый период, т.е. глобальное потепле­ние, а не похолодание, вы удостоверитесь, заглянув в любой спе­циальный справочник; так что здесь просто фактическая ошибка, которую советские философы переписывали друг у друга. Ошибка не случайная: все та же догматическая схема о примате внешних факторов над внутренними, о первичности бытия требовала, чтобы причиной кризиса стало ухудшение внешних условий. Тут уж, как говорится, тем хуже для фактов...

Точно так же похолоданиями объясняли начало использова­ния гоминидами огня, изобретение одежды, изменения формы и качества жилища. Правда, такие суждения (в отличие от суждений по поводу голоцена) можно встретить и в серьезной исторической литературе — они кажутся интуитивно очевид­ными при скудности фактического материала. Между тем, насколько сегодня уже можно судить, возникновение очага, одежды, эволюция жилища не связаны прямо с изменениями климата. Столь важные технологические инновации станови­лись следствиями тех самых эволюционных кризисов, о кото­рых мы говорили — кризисов, вызванных собственной логи­кой развития. Все эти новшества возникали не там и не тогда, где и когда было особенно холодно, а, напротив, в климатичес­ки благоприятных условиях, сопровождавшихся скоплением стад и обострением конкуренции. И, по-видимому, теплоза­щитная функция огня, одежды, искусственного жилища выдвинулась на передний план много позже, а исходными функ­циями были защита от хищников, от соседей (еще сохраняв­ших животный страх перед огнем), защита туловища и головы от ударов, охота, коммуникация, родовая и сексуальная иден­тификация, запугивание врагов в бою и привлечение половых партнеров...

66

А что касается верхнепалеолитического кризиса, я не зря упомянул, что в Америке, например, он произошел значитель­но позже, а в Австралии так и не успел произойти, хотя известно, что глобальные изменения климата тем чувствитель­нее, чем дальше от экватора. Так что связывать его с потепле­нием, тем более с мифическим похолоданием, или вообще с сугубо внешними причинами бесполезно.

— Вы сказали, что считаете концепцию Л.Н.Гуми­лева уязвимой. Почему?

— В концепции Гумилева меня привлекает междисциплинарность, острота постановки очень важных для философии истории вопросов. Но и подбор фактов, и их интерпретация, и теоретическое обоснование не выдерживают критики.

Когда автор представляет этнос как энергетически закры­тую систему, это с естественно-научной точки зрения абсурд: не может из энергетически открытых систем — организмов — складываться суперсистема энергетически закрытая — этнос. Само выделение этносов и их различение часто выражает авторский произвол, направленный на доказательство времен­ной ограниченности существования. Этнос выступает то как генетическое явление, то как социологическое (когда опреде­ляется через интенсивность социальных связей; по этому при­знаку, между прочим, граждан США, например, пришлось бы квалифицировать как самостоятельный этнос), то как социаль­но-психологическое (когда определяется через положительную и отрицательную "комплементарность"). Объяснение истори­ческих катаклизмов через флуктуации биохимической энергии выглядит весьма натянутым, а трактовка массовых этничес­ких передвижений по аналоги с нашествиями саранчи — про­сто профанацией.

Я думаю, что историческая, социально-философская теория может быть плодотворной постольку, поскольку ставит во главу угла духовные процессы как несводимую реальность и как определяющий фактор человеческой деятельности, кото­рая и составляет в совокупности своей исторический процесс. Поэтому я взял на себя смелость использовать предложенный Гумилевым удачный термин "пассионарность" для характерис­тики феномена, относящегося к сфере не биохимии, энергети­ки или генетики, но духовной, идеологической жизни.

...В начале 80-х многим бросалась в глаза аналогия между войной в Афганистане и войной против басмачества в Средней Азии 20-х годов. Но отчего столь различен ход и исход этих войн? Русский народ утерял былую пассионарность? Но поче­му-то она не проявилась так же явно у русских солдат на фронтах I мировой войны, как у красной армии в процессе энергичной экспансии по огромному пространству бывшей Рос­сийской Империи — экспансии, преодолевавшей сопротивле-

67

ние своих же соотечественников. И почему-то среди революци­онеров был очень высок процент инородцев. Настолько высок, что теперь кое-кто умудряется представить гражданскую войну как чужестранную агрессию против России, забывая о многонациональности каждой из сторон этого многостороннего конфликта.

Я вижу здесь самый близкий нам пример того, как яркая, доступная, эмоционально насыщенная (обещанием скорого во­площения) идея, заполнив духовную нишу, освобождаемую обра­зами классических религий, и овладев массами, превращается в материальную силу. Призрак Коммунизма бродил по Европе, бу­доража французов (Парижская Коммуна), затем немцев, венгров, пересек границу полиэтнической России, из нее проник в про­буждавшийся после многовековой спячки Китай, привел в дви­жение массы корейцев, вьетнамцев, кхмеров, кубинцев, перуанцев, чилийцев... И везде он возбуждал, если угодно, всплески "биохимической энергии". К концу 50-х годов даже многим из врагов коммунизма его напор казался неудержимым, и лишь редкие смельчаки предугадали то, что теперь для всех очевидно: спустя два-три десятилетия эта всемогущая идеология станет похожа на спущенную резиновую камеру.

Стенки камеры уже достаточно прохудились к началу войны в Афганистане. Столкнулись же там советские воины-"интернационалисты" с быстро возрождающейся и также наце­ленной на геополитическую экспансию идеологией панисла­мизма, в которой нашел свое воплощение коллективный ком­плекс неполноценности численно растущих народов, чьи тра­диционные культуры веками подвергались давлению европей­ской цивилизации. Рационализованный комплекс неполноцен­ности и наполнил панисламизм мощным мотивационным им­пульсом, временно сплотив своих приверженцев против общего врага. Только совсем оторвавшиеся от жизни люди могли рассчитывать при этом на повторение среднеазиатского сцена­рия, игнорируя изменившееся "соотношение пассионарностей", свойственных, разумеется, не этносам, а противоборству­ющим идеологиям...

Прежде у нас уже шла речь о том, что духовный мир — большая самоорганизующаяся система со своими нишами, уровнями, законами возникновения, сохранения, наследова­ния, конкуренции и отбора, и в этом отношении жизнь идей удивительно напоминает жизнь биологических особей, популя­ций, видов, ценозов. Работая в политической психологии, я убедился, что системно-экологическая модель применима даже к такому, казалось бы, тривиальному предмету, как слухи. Во всяком случае, изучая механизмы рождения, укоренения, жизни и смерти идеологий, можно гораздо больше узнать о причинах исторических событий, чем сведя дело к биохимии, энергетике или нейрофизиологии.

68

Лекция 5—6

Ненасилие, совесть, гуманизм в их историческом становлении.

Инструментальная и гуманитарная культура: эволюционные корреляции

...За каждым новым

Разоблачением природы

Идут тысячелетья рабства и насилий,

И жизнь нас учит, как слепых щенят,

И тычет носом долго и упорно

В кровавую, расползшуюся жижу;

Покамест ненависть врага к врагу

Не сменится взаимным уваженьем,

В конечном счете только равным силе,

Когда-то сдвинутой с устоев человеком.

Ступени каждой в области познанья

Ответствует такая же ступень

Самоотказа...

М.А. Волошин (курсив мой)

Абсолютное зло невозможно, оно непременно уничтожило бы себя.

Фома Аквинский

История — это прогресс нравственных задач.

Не свершений, нет,— но задач, которые ставит перед

отдельным человеком коллективное могу­щество человечества,

задач все более и более трудных, почти невыполнимых,

но которые с гре­хом пополам все же выполняются

(иначе новое бы давно развалилось).

Г.С. Померанц (курсив мой).

В нашу эпоху демографического взрыва в бедных странах и связанных с ним головоломных проблем как-то даже странно звучат слова классика политической экономии А.Смита о том, что самый бесспорный показатель процветания любого госу­дарства — увеличение числа его жителей. Между тем два века тому назад, когда эти слова писаны, их вполне разделяли просвещенные европейцы, и только работы другого выдающе­гося англичанина, Т.Мальтуса, заставили усомниться в безус­ловной ценности демографического роста.

69

Мы с вами говорили о том, как регулируют свою числен­ность первобытные племена, обеспечивая стабильную адапта­цию к условиям среды, и, думаю, согласились, что используе­мые ими средства неприемлемы для "цивилизованного" обще­ства. С развитием же сельскохозяйственного производства люди научились активнее формировать условия своей жизне­деятельности, обеспечивая возможности для расширенного биологического и социального воспроизводства, стали более "ценностно" относиться к собственному потомству и вместе с тем утеряли кощунственную "адаптивность" палеолитических предков. Это должно было сказаться самым существенным образом на ходе исторических событий.

Во избежание недоразумений сразу оговорюсь, что благо­приятные условия для демографического роста с сопутствую­щими ему проблемами складывались подчас в силу сугубо естественных факторов, удельный вес которых тем выше, чем ближе человек к природе. Однако я в последующем поставлю основной акцент на технологических предпосылках, посколь­ку для нашей темы и вообще для современной эпохи данный аспект представляет особый интерес, а также потому, что до сих пор ему уделялось явно недостаточно внимания. Соответ­ственно, как отмечает исследователь из Санкт-Петербурга А.А.Григорьев, причины социальных катастроф историки ста­рались свести либо к чисто природным факторам, либо к войнам и междоусобицам. "Однако сейчас все более накапли­вается сведений об экологических явлениях, вызванных нера­зумной хозяйственной политикой. Такого рода катастрофы могут поразить город или целое государство не в период их упадка, а, напротив, в период расцвета"*.

Описав и обобщив множество фактов из истории Азии, Европы и Америки, автор выделил различные типы характер­ных ситуаций. Например, на берегах реки возникало поселе­ние людей, владевших технологиями земледелия и скотоводст­ва. При благоприятных обстоятельствах их экспансия вверх и вниз по течению (с соответствующим строительством иррига­ционных сооружений и т.д.) вела к истощению водных ресур­сов, истощению и засолению почв, и оазисы начинали дегра­дировать. Или: с интенсификацией животноводства неумерен­ный выпас скота приводил к вытаптыванию пастбищ, вырубка кустарников и деревьев на дрова оголяла пески, которые "при­ходили в движение" и, подхваченные ветром, засыпали поля, каналы, поселения. Или: накапливающиеся отходы жизнедея­тельности города образовывали многометровые холмы из сва­лок, которые рано или поздно становились источниками эпи­демий, уничтожавших население...

* Григорьев А.А. Экологические уроки прошлого и современности. Л., 191, с.66

70

Короче говоря, при огромном многообразии конкретных ситуаций в историях расцвета и увядания многих посленеолитических очагов цивилизации просматривается характерная схема, напоминающая схему верхнепалеолитического кризиса. Владение эффективными (теперь уже производственными) тех­нологиями создает благоприятные условия для экстенсивного роста. Увеличивается население, социальные и, по-видимому, индивидуальные потребности, укрепляется ощущение безгра­ничности ресурсов, типичное для периодов расцвета. Все это оборачивается возрастающей нагрузкой на природную (а также социальную) среду, последствий которой люди не умеют предвидеть и в результате разрушают основу своего существо­вания.

Крупнейший историк А.Тойнби, исследовав циклы цивилизационного развития, указал на множество примеров того, как развитие производственных и боевых технологий влекло за собой надлом социальных систем, становившихся затем легкой жертвой варваров. На данном основании он вообще отверг технологический критерий прогресса как предрассудок "запад­ного ума". При этом обратная зависимость между "военным и социальным прогрессом" у Тойнби не взывает удивления. Более удивительным автор полагает то, что сказанное относит­ся и к искусству обработки земли. Например, "если проследить развитие сельскохозяйственной техники на общем фоне элли­нистической истории, то мы обнаружим, что и здесь рост технических достижений сопровождался упадком цивилиза­ции"*. Общий вывод печален: хотя строгой зависимости обна­ружить не удалось, однако чаще всего "по мере укрепления власти над окружением начинается процесс надлома и распа­да, а не роста"**.

Итак, усиление господства над силами природы — скорее, зло, чем благо для самого человека. Этот технологический пессимизм, имеющий под собой солидную фактическую базу, созвучен умонастроению многих наших современников. И по­скольку речь идет о вопросе мировоззренческом — ведь от его решения зависят стратегические, судьбоносные рекоменда­ции,— он заслуживает специального изучения. Я постараюсь показать, что, хотя вывод об отрицательной зависимости между технологическим и духовным ростом построен на бога­том историческом материале, он выглядит бесспорным лишь до тех пор, пока мы ограничиваемся рамками отдельных цивилизационных циклов. Широкомасштабное же сопоставление сменявших друг друга обществ убеждает в том, что трудный опыт надломов, тупиковых и оптимальных стратегий не ухо­дил в небытие вместе с угасавшими очагами цивилизации, но

* Тойнби А. Постижение истории. Сборник. М., 1991. С. 231

** Там же, с . 335

71

исподволь накапливался в исторической памяти, оказывая влияние на последующие события.

Особенно заметно это обстоятельство в тех случаях, когда эволюционный кризис охватывал обширный, социально насы­щенный регион, обитателям которого удавалось найти карди­нальный выход. Подобные ситуации чрезвычайно интересны и поучительны, и они знаменуют качественные скачки в истории планетарной цивилизации. О двух из них — первичном воз­никновении культуры и неолитической революции — я рас­сказывал в предыдущих лекциях. Рассмотрев далее наиболее яркие примеры посленеолитического развития, можно будет перейти к определенным обобщениям.

...В V—III тысячелетиях до н.э. люди научились использо­вать, наряду с традиционными материалами, медь, а затем и бронзу. С распространением первых металлических орудий возросло земледельческое производство, стимулировав рост на­селения и вместе с тем усиление соперничества за плодородные почвы. Кризис завершился переходом к орошаемому земледе­лию в долинах Тигра, Евфрата, Нила, Инда, Хуанхэ.

Исследователи отмечают, что ни один период истории, вплоть до Галилея, не дал такого гигантского приращения знаний. За сравнительно короткое, по историческим меркам, время человек овладел энергией ветра и силой рычага, приду­мал плуг и колесо, изучил свойства металлов, изобрел систему мер и весов и, главное, письменность. Строительство и исполь­зование сложных ирригационных сооружений потребовало формирования централизованных управленческих систем. А новообретенные навыки, умения, кардинально увеличив ско­рость и объем информационных связей, обеспечили операцио­нальные условия для становления первых империй со слож­ным разделением труда и сословной дифференциацией. Эту эпоху иногда называют революцией городов.

По письменным источникам удается насчитать в некоторых древнейших городах-государствах от 80 до 130 должностей и профессий. К той же эпохе относятся первые формально-юри­дические документы. "Да не обидит сильный вдов и сирот" — провозгласил древнейший из таких документов, датируемый XXIV веком до н.э. Своды законов, издаваемые вавилонскими и шумерскими правителями, регулировали уже не общинные, внутриплеменные отношения (которые вполне обходились без документальной регламентации), но отношения в рамках боль­шого неконтактного сообщества.

По существу речь идет о началах того феномена, который известный американский экономист, философ и историк, лауре­ат Нобелевской премии Ф.А.Хайек обозначил как "расширенный порядок человеческого сотрудничества". Раскрывая данное поня­тие, автор приводит утверждение Аристотеля о том, что единый порядок среди людей ограничен пределами слышимости голоса и

72

что поэтому невозможно создать государство, насчитывающее, скажем, 100 тысяч человек. Парадокс, однако, в том, что при Аристотеле и задолго до его рождения названное невероятным уже существовало. Давно функционировали многолюдные, охва­тывающие обширные территории государства, жители которых не могли знать друг друга в лицо, одновременно воспринимать информацию и не были объединены (по крайней мере в мирное время) очевидной общностью целей, но тем не менее действовали согласованно и взаимодополнительно.

Это было бы невозможно, если бы, согласно закону необхо­димого разнообразия, внутренний мир человека не усложнялся пропорционально условиям его бытия. Действительно, пись­менность способствовала необычайному расширению простран­ственного и временного масштаба мировосприятия: вместе с резко возросшим объемом синхронных связей общество впе­рвые стало активно вещающим о себе. Информационный объем мышления психологически обеспечил новый охват групповой идентификации и длительное существование многоплеменных сообществ, в которых формы и условия применения насильст­венных средств подчинялись регламентации, распространяв­шейся на большие и географически рассредоточенные массы людей.

Механизмы межэтнического, а также внутриэтнического компромисса совершенствовала и утверждавшаяся сословная эксплуатация, и начавшее кое-где формироваться рабовладе­ние. Как ни горько признавать, опять-таки именно социальная эксплуатация (вспомним неолит), придав "экономическую" ценность индивидуальной человеческой жизни, повысила ин­терес к ней со стороны государства, правителя или рабовла­дельца. Один философ выразил эту мысль метким афоризмом:

"Человека открыли в процессе его порабощения.."*.

Позже независимо от Северной Африки, Азии и Европы, сходные во многих чертах процессы пережили американские цивилизации (Мексика, Перу) и пришли к результатам, суще­ственно перекликающимся с великими историческими культу­рами Старого Света — возникновение государств, письменнос­ти. К сожалению, их самостоятельное развитие было насильст­венно прервано, и они не успели самостоятельно дорасти до следующего скачка в культурной эволюции, который историки обозначили как переход к "осевому времени".

Этот термин в его современном значении предложил К.Ясперс, понимавший под осевым временем длительную эпоху мировой истории, начатую появлением "человека такого типа, какой сохранился и по сей день"**.

* Ахундов М.Д. Пространство и время: от мифа к науке // Природа,

1975,N 8,с. 59

** Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 191, с. 32

73

Когда говорят (и пишут), что за несколько веков, охватыва­ющих середину I тысячелетия до н.э., человечество перероди­лось, что только тогда люди впервые узнали собственно мораль и совесть, что тогда появилось то, что мы теперь называем личностью, ответственностью, нравственным выбором и т.д.— все это не пустые преувеличения. За исторически очень корот­кий срок передовые цивилизации, развившиеся в удаленных друг от друга регионах и по видимости слабо между собой связанные, испытали влияние новых идей, глубоко преобра­зивших облик культуры. Это настолько важно для всей даль­нейшей человеческой истории, что здесь я позволю себе не­сколько нарушить временную последовательность: прежде чем говорить об исторических предпосылках и причинах, разбе­ремся в сути происшедшего.

...Современные историки не могут точно определить даже век, в котором жил и проповедовал величайший мудрец Заратуштра, не всегда соглашаются между собой по поводу его этнического происхождения. Есть мнение, что такого человека вообще не существовало в действительности и это собиратель­ный образ, объединяющий целую плеяду мыслителей. Вроде бы это мнение не подтверждено специальным анализом текс­тов, а поскольку такие детали для нас сейчас не принципиаль­ны, то примем, что Заратуштра — реальная личность, жившая в Иране между Х и VII веками до н.э. Тогда это был один из самых великих гениев человеческой истории, который первым поставил столько узловых вопросов бытия и предложил столь­ко оригинальных решений, что действительно трудно поверить в единоличное авторство.

Говоря о Заратуштре, то и дело приходится использовать выражение "впервые". До него не существовало общего пред­ставления о Добре и Зле как вселенских началах, о борьбе между ними и перспективе окончательной победы Добра над Злом, об имманентной способности каждого человека разли­чать доброе и злое и необходимости активно участвовать в утверждении нравственных идеалов, о свободе индивидуально­го выбора и ответственности за свой выбор... Исследователи отмечают, что впервые в лице Заратуштры человек дорос до критического отношения к сложившимся традициям, и им был сделан по существу первый шаг от всевластия внеличностных мифологических форм мышления к мышлению личностно ори­ентированному.

От Заратуштры ведут начало образы Бога и Дьявола, рая, ада и даже чистилища (в виде узкого моста над пропастью, по которому способна пройти, не сорвавшись, только праведная душа). От его ближайших сподвижников, не дождавшихся наступления Божьего царства при жизни Учителя,— образы Второго пришествия и Страшного Суда, и даже — детали особенно поражают — Матери-девственницы, от которой через

74

3 тысячи лет после ухода Отца должен родиться Сын Зара­туштры...

Предполагается, что иудеи познакомились с зороастризмом в VI веке до н.э., во время "вавилонского пленения", и сопри­касались с ним, живя в составе Ахеменидской империи. Но иудаизм смог впитать идеи Заратуштры, став передаточной инстанцией этих идей к христианству и исламу, благодаря тому, что в его собственных рамках еще начиная с VIII века до н.э. проповедовали пророки, чьи искания во многом резониро­вали с мировоззрением великого иранца.

Правда, в самом Иране идеи Заратуштры не скоро получили широкое признание. Но опять-таки более или менее независи­мо от них в стране складывались тенденции созвучные новому образу мышления.

Основатель Ахеменидской державы Кир II либо вообще не был знаком с зороастризмом, либо обратил на него внимание лишь в конце жизни. Тем не менее он, как никто из современ­ников, понял важность идеологии для эффективного управле­ния империей. В отличие от правителей старой формации, делавших ставку на силу и страх, он объявил себя покровите­лем всех существующих в стране конфессий, даже материаль­но поддерживал различные религиозные общины. Но еще уди­вительнее некоторые штрихи его внешнеполитической дея­тельности.

Кир Великий из династии Ахеменидов, как всякий уважаю­щий себя император, не был чужд захватнических амбиций. Однако он, по-видимому, первый из всех завоевателей истории открыл одно замечательное обстоятельство: "энергетические" затраты на достижение военной победы и на удержание власти над покоренными могут быть существенно сэкономлены, если хотя бы частично переориентировать потенциальных против­ников на добровольное сотрудничество с завоевателями. Иначе говоря, он изобрел... политическую демагогию! И апробировал новую идею на практике. Захватив Вавилон в 539 году до н.э., Кир II обратился к местному населению с манифестом, суть которого в том, что персидские войска пришли для защиты вавилонян и их богов от... их же собственного царя Набонида (разведка донесла, что у того нелады со жрецами). Известный исследователь истории Востока Э.О.Берзин утверждает, что это и есть самый первый в истории человечества пример "по­литической демагогии в международном масштабе"*.

Слова "изобретение", "открытие" в сочетании со словом "демагогия" могут показаться насмешкой. Но давайте по до­стоинству оценим, что произошло. Разумеется, войны остава­лись существенной компонентой социального бытия, причем

* Берзин Э.О. Вслед за железной революцией. // Знание — Сила, 1984, N 8, с. 34

75

еще в неолите люди переросли привычку поголовно истреблять побежденное племя. Вместе с тем по-прежнему кровопролитность сражения служила признаком боевого мастерства и пред­метом похвальбы, военнопленных после боя, как правило, убивали, а средства управления покоренными инородцами сво­дились в основном к физическому насилию, угрозам, унижени­ям, надругательству над идолами (статуи местных богов демон­стративно уничтожали, "уводили в плен"). Теперь найдены альтернативные способы контроля в форме убеждения, внуше­ния, подтверждения самооценки, посулов — всего того, что психолог назвал бы "когнитивной техникой" снижения агрес­сии,— и это факт значения эпохального.

По-настоящему важно то, что Вавилонский манифест не был случайным, изолированным событием мировой истории. Он стал политическим знамением наступающей эпохи, ярким свидетельством того, что сдвиг в мировоззрении великих мыс­лителей воплощается в новой практике человеческих отноше­ний.

В VI-V веках до н.э. в Индии формировалось религиозно-фи­лософское учение принца Синддхартха Гаутамы, получившего впоследствии имя Будды,— учение, идеал которого — абсо­лютное ненасилие (ахинса), построенное на идее родственности всего живого и апеллирующее к чувству жалости. В отличие от зороастризма в Иране, буддизм сравнительно быстро распро­странился по пространству индийской культуры. Спустя не­многим более двухсот лет его принял грозный император Ашока из династии Маурьев, что также стало событием значи­мым не только для Индии.

До принятия новой веры Ашока весьма успешно продол­жал завоевательную политику отца и деда. Он жестоко поко­рил вольную страну Калингу на юге Индии, в результате чего "сто пятьдесят тысяч человек было угнано оттуда, сто тысяч было убито на месте и гораздо более того умерло". Не станем чересчур доверять цифрам, ибо известно, что индийские ле­тописцы и мыслители охотно оперировали большими числа­ми, хотя плохо умели и не любили считать. (Так что 100000 убитых у Ашоки, подобно 16000 жен Кришны и массе прочих подобных же выкладок,— просто синонимы выражений "очень много", "тьма тьмущая"). Гораздо важнее то, что на­писано далее. "Такая скорбь охватила Угодного Богам оттого, что покорил он жителей Калинги. "Ведь покорить [никому] не подчиненную [землю] — это убийство, смерь или угон людей" — вот мысль, которая сильно печалит Угодного Богам. ...И сколько бы людей в то время, когда были поко­рены калингяне, ни было убито или умерло, или уведено оттуда,— даже сотая часть этого числа, даже тысячная часть тяготит теперь Угодного Богам. И если кто причинит вред,

76

Угодный Богам считает, что надо прощать, насколько про­стить возможно..."*.

Вот это уже подлинная историческая сенсация: завоеватель скорбит по поводу убитых врагов! Есть основание думать, что раскаяние Угодного Богам искренне. Но если даже это не так, если перед нами всего лишь политическая риторика, то тем красноречивее она свидетельствует о решительном перевороте в ценностных ориентациях. Для сравнения приведу характер­ные сообщения императоров и их летописцев из предыдущей эпохи.

"...После того как его величество перебил соседние азиат­ские племена, он поплыл вверх по Нилу в Северный Куш с целью истребить кушитских кочевников. И его величество произвел среди них страшное опустошение ... Вот, его величе­ство [был] на пути береговом, чтобы уничтожить город Аркату вместе с городами, что [в его области]. [Достигли города] Кана. Был уничтожен город этот вместе с областью его. Достигли Тунипа. Был уничтожен город...".

"Воинов города Харимме, коварного супостата, оружием я побил, никого не оставил, трупы их на кольях я развесил, вокруг города велел поставить ... Вражеское войско стрелами и дротиками я преуменьшил и все тела их пронзил, словно решето... Словно жертвенным баранам, перерезал я им горло, дорогие [им] жизни их я обрезал, как нить... Колеса моей боевой колесницы, ниспровергающей скверного и злого, раз­брызгивали кровь и нечистоты. Трупами бойцов их, словно травой, наполнил я землю. Я отрезал им бороды и тем обесчес­тил, я отрубил им руки, словно зрелые плоды огурцов... Для преследования их я направил за ними свои колесницы и кон­ницу. Беглецов их, которые ради жизни ушли, там, где насти­гали, сражали оружием...".

"Страну я разорил, города сжег, 3270 человек, одних я умертвил, других живыми увел... Для бога Халди я эти подви­ги за один год совершил..."**.

Какое-то садистическое наваждение!.. И все это доносится богам (а может быть и потомкам?) с нескрываемой гордостью, без тени сомнения в том, что адресат разделит восторг авторов текстов. Я умышленно не называю ни их имен, ни этнической принадлежности. Во-первых, потому, что выдержки взяты почти наугад и, полистав цитированную "Хрестоматию", вы найдете десятки подобных же хвастливых заявлений. Во-вто­рых, потому, что самым вульгарным было бы объяснять отли­чие в мировоззрении и поведении Ашоки его индивидуальны­ми, тем более национальными особенностями. Среди прямых

* Хрестоматия по истории Древнего Востока. В 2-х томах. Часть вторая. М., 1980, с. 114—115

** Там же. Часть первая, с. 64, 71, 212, 217—218, 303

предшественников индийского императора были достаточно свирепые тираны, да и сам он, прежде чем "опечалиться", успел угробить пресловутые "сто тысяч" врагов. Но этому славному царю посчастливилось прорасти в новую историчес­кую эпоху, где количество уничтоженных людей переставало считаться доблестью полководца и тем более политика...

Одновременно с индийцем Гаутамой в Китае жил и творил еще один великий мыслитель Кун-Фу-цзы (Конфуций), создав­ший оригинальную философско-этическую доктрину, стер­жень которой составляет концепция жень: "Чего не хочешь себе, того не делай и другим", Правда, сам Конфуций был убежден, что эта идея доступна только благородным мужам, тогда как простолюдину качество жень (гуманность, человеко­любие; а еще переводят — "совесть"!) не свойственно. Но спус­тя два столетия Мэн-цзы выдвинул тезис об изначальной доброте человеческой натуры и, вместе с другими последовате­лями Учителя, продолжал разрабатывать принципы "гуманно­го правления" в противовес "правлению с использованием силы".

Ученикам Конфуция противостояли сильные оппоненты, и некоторые из них проповедовали прямо противоположные ло­зунги: культ силы, прославление войны, приоритет кнута в социальном управлении (Мо-цзы, Шан Ян). Тем не менее кон­фуцианство оказало, пожалуй, еще более глубокое и устойчи­вое влияние на культуру, историю Китая, чем учение любого другого пророка осевого времени — на те культуры, где они возникли. С ним также сопряжено переосмысление целей, средств, методов ведения войны, акцент на тактику, маневр, информационное обеспечение взамен грубого напора (Сунь-цзы, У-ди). Но еще важнее другое. Спустя века на этой проду­манной до мелочей концептуальной системе была выстроена государственная организация совершенно уникальная по ста­бильности, самодостаточности и безразличию к внешнему миру (с отсутствием выраженных экспансионистских амби­ций).

Наконец, заслуживают специального обсуждения события в социальной и духовной жизни Греции, которые находились в русле мировых тенденций середины I тысячелетия до н.э. и оставили после себя самые замечательные достижения той великой эпохи.

Начну с того, что может показаться неожиданным: гречес­кие философы (софисты, киники) с присущей им склонностью к рациональному анализу любого предмета осмелились поста­вить под сомнение едва ли не все социальные ценности и нормы — от справедливости, морали и дисциплины до элемен­тарных правил приличия и даже личной гигиены.

Развенчание человеческих законов строилось на противопо­ставлении их законам природы. При этом одни из софистов (Калликл) утверждали, что право, мораль, справедливость — это заговор слабых против сильных, ибо запреты, сковывая одаренного и смелого, подчиняют его интересам бескрылого большинства. Другие (Фрасимах, Антифонт) настаивали, что это, напротив, заговор сильных против слабых: хитрые и мо­гущественные манипулируют простодушным большинством, которое под влиянием моральных предрассудков вынуждено заботиться о чужих интересах, как о своих собственных.

Возможно, вы узнаете что-то знакомое в этих аргументах. Действительно, обе версии имморализма сохранили притяга­тельность и спустя тысячелетия. В терминах Нового времени первую из них можно условно назвать "садо-ницшеанской": маркиз Ф. де Сад, Ф.Ницше и их многочисленные эпигоны требовали презреть все человеческие законы, противоречащие естественным законам желания и силы, полагали мораль про­дуктом дегенерации, средством обуздания сильной индивиду­альности, мирное сосуществование — болезненным состоянием общества (ибо оно противно дикой природе) и т.д. Тогда вто­рую логично назвать "робеспьеровско-ленинской": большеви­ки, творчески усвоив опыт якобинцев, объявили лживые бур­жуазные мораль и право орудиями классового угнетения, про­тивопоставив им пролетарскую мораль и революционную за­конность.

Так стоит ли поминать добрым словом идейных прапраде­дов А.Гитлера и И.В.Сталина? Стоит, ибо в их эпоху это была трудная, смелая и отнюдь не бесполезная работа ума. Сомне­ние самоценно и составляет совершенно необходимую предпо­сылку рационального понимания и доказательства, первыми подлинными ценителями которого стали греки. Критически отнесясь к безусловным традиционным установлениям, анти­чные философы положили конец всевластию мифологического мышления, открыли невиданный прежде простор для свобод­ного человеческого выбора, индивидуальной ответственности, всего того, что называется мышлением "личностным".

В этом смысле можно сказать, что мыслители греческого V века сделали решающий шаг к открытию человеческой личнос­ти. Над человеком не довлеют никакие абсолюты — учили софисты. Каждый индивид самодостаточен, он есть центр и причина мира, весь мир обретает бытие в его ощущениях, восприятиях и мыслях. Научившись во всем сомневаться, человек сам становится мерой всех вещей; вырвавшись из капкана внешних условностей, он обретает подлинную свободу...

Но если нет никаких абсолютов, то все дозволено — именно тогда и зазвучал впервые этот "Достоевский" мотив. Поступок бывает добрым или дурным, когда перед субъектом имеется альтернатива, и в этом смысле почти невозможно морально оценивать действия людей в "доосевых" культурах. Но если с

обретением выбора человек теряет Абсолют, то добро и зло опять становятся неразличимы, только теперь уже это пережи­вается как проблема. Индивид становится нравственно дезори­ентирован, психологически фрустрирован, поведенчески не­предсказуем, а общество — нежизнеспособно.

Задаче вернуть людям Абсолют, но уже прошедший испы­тание скепсисом, посвящено творчество активного оппонента софистов — Сократа. В поисках нового Абсолюта величайший рационалист античности обратился к категории особенно близ­кой духу греческой культуры, категории Знания.

Сократ заявил о тождестве знания и добродетели, и это суждение уже две с половиной тысячи лет не перестает бередить философскую мысль. Кому не известно, что человек — да еще человек осевой эпохи, испытавший вкус выбора,— зная, что такое хорошо и что такое плохо, часто поступает вопреки рассудку. Например, под влиянием страха, вожделения, ради очевидной выгоды и просто "из вредности". Неужели этого не замечал мудрец, сделавший ядром своего учения дельфийскую заповедь "Познай самого себя"? Но Сократ настойчиво доказы­вает: нет ничего сильнее знания, именно оно, а не страсть, управляет человеком, ни один человек не совершает зла созна­тельно, а кто ошибается в выборе между злом и благом, делает это "по недостатку знания". Ибо каждый хочет быть счастли­вым и неизменно соизмеряет ближайшее удовольствие или страдание от поступка с последующими удовольствиями и страданиями. Знание о себе и окружающем мире приближает человека к мудрости и делает добродетельным его поведение, а недостаток знания ведет к поступкам глупым и потому дурным. (Спустя много столетий другой великий психолог, Л.Н.Толстой, скажет: девять из десяти дурных человеческих поступков объясняются исключительно глупостью.)

Рассуждения Сократа, особенно в версии Ксенофонта — сам философ презирал застывшие мысли и не написал в жизни ни строчки — могут показаться раздражающе "рационалистич­ными". Сведение всей психической жизни к умственной дея­тельности или, говоря современным языком, к "информацион­ному процессу", способно вызвать протест, даже делая скидку и на особенности древнегреческого языка, и на трактовку философа интерпретаторами. Поэтому сократовский рациона­лизм активно критиковался уже философами античности, ко­торые подчас ослабляли его идею до откровенных банальнос­тей, вроде того что разум "также" влияет на моральное содер­жание поступков.

Но у нас еще будут поводы вернуться к этому вопросу. А пока я хочу обратить внимание на одну из самых замечатель­ных исторических заслуг Сократа.

Много лет назад в сборнике академических статей по анти­чной культуре мне бросилась в глаза статья известного ученого В.Н.Ярхо с неожиданно игривым заглавием: "Была ли у древ­них греков совесть?". Автор подробно обосновывал суждение, которое я и прежде слышал от историков, но полагал едва ли не шуткой. А именно — что до знаменитого греческого V века в культуре не существовало "феномена совести" и что только с той эпохи, а точнее, от Сократа ведет свои истоки этот специ­фический регулятор человеческого поведения.

Дело, конечно, не в наличии или отсутствии соответствую­щих понятий. Герои Гомера, Софокла, Эсхила, даже Еврипида говорили о страхе, стыде и позоре, но переживали по поводу собственных поступков лишь в связи с неизбежным разоблаче­нием. Их моральные резоны насквозь мифологичны и замкну­ты на кару всемогущих богов. Исключительно к богобоязни апеллировали ораторы и моралисты, предостерегая от дурных дел: что можно утаить от людей, не сокроешь от богов, возмез­дие которых неотвратимо; оно последует, даже если сам ты не подозреваешь о своих грехах (как это случилось, например, с Эдипом).

Углубляясь далее в историю и этнографию, мы везде обна­ружим аналогичное явление. Мифологически мыслящему че­ловеку недоступна "роскошь человеческого одиночества", он постоянно ощущает себя объектом наблюдения. А потому в его внутреннем мире нет места для интимных механизмов само­осуждения, это место занимает страх перед метафизической карой.

У Сократа — полный переворот в рассуждениях. Его боже­ство бессубъектно, лишено имени, индивидуальности и собст­венной воли, а потому не может быть и речи о трансценден­тальном источнике поощрений и наказаний. Божество есть абсолютное Знание, Мудрость, которая смертному недоступ­на — человеку Мудрость вообще недоступна, он способен быть только любителем Мудрости, любомудром, философом. Но в мышлении философа божество представлено своеобразным агентом — даймонионом,— ориентирующим его на добрые (по большому счету полезные) деяния и отвращающим от деяний злых, т.е. по большому счету всегда вредных. От оглядки на внешних судей к индивидуальной ответственности перед собст­венным разумом, от богобоязни к совести — это был величай­ший прорыв, признак того, что психическое бытие индивида достигло небывалого уровня сложности, самодостаточности.

Симптомы этого прорыва обнаруживаются и в искусстве. Мне представляется, например, ярчайшим событием трагедия Эсхила "Персы", где впервые в мировой литературе военная победа одной стороны (греков) исследована глазами другой, противной стороны. Такая "децентрация" образа, способность к произвольной смене умственной позиции свидетельствует о новом качестве мышления и эмоциональной жизни (потенци­альное распространение сочувствия). Человек со столь объемным и динамичным интеллектом "может теперь внутренне противопоставить себя всему миру. Он открыл в себе истоки, позволяющие ему возвыситься над миром и над самим собой"*.

Хочу сразу обратить ваше внимание на известную близость греческого понятия "даймонион" и китайского "жень" и заме­тить, что она не случайна. Сократ и Конфуций — наименее религиозные из древних пророков. Признавая Небо как источ­ник Абсолюта, Знания, Совершенства, они деперсонифицировали его, лишили субъектности, а соответственно, и каратель­ных функций. С этой концептуальной высоты их мысленному взору открылась неведомая дотоле инстанция человеческого самоконтроля.

Много веков спустя арабские философы-зиндики (атеисты) и дахриты (материалисты) глубоко изучали ту же проблему: что побуждает творить добро человека, не верящего в божьи кары и награды? Они обозначили эту внутреннюю силу, особое свойство высокоразвитого ума, словом "инсанийя" — человеч­ность.

Стараясь, как и прежде, избегать спора о терминах, под­черкну главное. У греков и у китайцев, у арабов и у европейцев Нового времени можно наблюдать сходные факты: по мере того как ослабевает вера в антропоморфных богов, появляет­ся понятие, объясняющее нравственное поведение небогобояз­ненной личности. В этом смысловом поле и располагается значение современного русского слова "совесть", а также его эквивалентов в иных языках. Понимаемая таким образом Со­весть и Божий Страх — несоприкасаемые субстанции. Только в сознании, очищенном от "химически агрессивного" вещества Страха, освобождается пространство для эликсира Совести, и только Личность, не скованная опасением внешней кары, спо­собна выработать интимное средство мотивационной саморегу­ляции...

Со становлением личностного начала в культурах формиро­вались элементы гражданского права, совершенствовались приемы убеждения. Рефлексия над этими приемами породила формальную логику, математическую науку доказательства. Риторика и демагогия потеснили силовые методы политичес­кого действия, террор и угрозы, а также коммуникативные воздействия с преобладанием авторитарных и иррациональных механизмов — внушение, заражение.

Едва ли с тех пор люди творили меньше зла. Речь идет о другом. В культурах, успевших "прорасти" в осевое время, личность становится ядром исторического бытия, ответствен­ным субъектом выбора, потенциальным носителем совести и объектом пристрастного суждения. Наивно было бы применять

* Ясперс К. Цит. пр., с. 34

нравственные критерии, например, к действиям кроманьонца, раскалывающего череп малолетнего нелюдя, ассирийского царя-тирана или ацтека Монтесумы, лакомящегося блюдом из человеческого мяса. Представитель же культуры, прошедшей уроки Заратуштры, иудейских пророков, Будды, Конфуция, Сократа, уже живет в пространстве реальных ценностных аль­тернатив, а потому лично ответствен и нравственно подсуден...

Добавлю, что ближайшие последователи софистов и Сокра­та, продолжая беспощадный критический анализ традицион­ных установлений и предрассудков, самостоятельно выдвину­ли идеи единства человеческого рода, космополитизма, учили видеть в инородце, в рабе человека пусть и не равного греку, но тоже чувствующего и страдающего. Чудаки и отщепенцы, они исподволь влияли на мироощущение современников. Не­которые важные черты их мышления усваивали греческие (масштаба Перикла и Александра Македонского), а затем рим­ские государственные деятели, что помогло последним в созда­нии империи беспримерной по организационному размаху.

Надо сказать, однако, что ни греческим, ни римским фило­софам так и не удалось полностью избавиться от расово-классового высокомерия, свойственного античной культуре. Высо­ты их нравственного мышления предназначены для интеллек­туальной элиты и исключительно элите адресованы. Это обсто­ятельство не позволило философии обрести ту широту челове­ческой солидарности, какую продемонстрировали некоторые из осевых религий Востока, особенно буддизм с его асимметри­ческой моралью (непротивление злу насилием). И очень огра­ничило ее возможное распространение. Синтезировать дости­жения аристократического западного рационализма и демо­кратической восточной мистики суждено было христианству. Ориентированная на восприятие варваров и рабов, активно выходивших на историческую авансцену с крушением Рим­ской империи, эта маргинальная религия оплатила свой успех решительным снижением достигнутых стандартов. Интеллек­туальные высоты античности остались далеко позади, мораль­ная аргументация была низведена до инфантильных эмоций страха и упования на волю Отца; общечеловеческое же всее­динство восточной идеологии было дезавуировано при помощи "меча", которым Сын Человеческий, разрубив кровные узы ("Несть еллина ни иудея"), сразу же рассек людей по признаку веры ("Кто не со Мной, тот против Меня").

Вселенская Бого-Дьявольская контраверза — открытие За­ратуштры у истоков осевой эпохи — в устах Христа, а затем Мани (манихеи) и Магомета стала симптомом того, что первая волна этой великой эпохи пошла на спад. Но гребни ее оста­лись видны на горизонте, сохраняя ориентир для будущих поколений. Три "темных века", наступившие с началом хрис­тианской эпохи (V-VIII века н.э.), сменились маленькими "ренессансами" через каждое столетие, и это было "целенаправ­ленное движение к построению здания христианской цивили­зации посредством качественной перегруппировки элементов античности"*. И, в далекой перспективе,— к идеологии дея­тельного ненасилия, о чем речь пойдет в следующей лекции...

Если мы более или менее разобрались с тем, что произошло в человеческой истории за несколько столетий, к которым относят начало осевого времени, и убедились, что события произошли поистине революционные, то уместно задать во­прос: почему они произошли? И почему произошли в истори­чески столь сжатый срок в далеких друг от друга и по види­мости тесно не связанных между собой обществах? Ученые давно задают себе эти вопросы, но в результате множатся откровенные признания того, что так называемая "загадка одновременности осевого времени" остается нерешенной, да и вообще удовлетворительного причинного объяснения осевому времени не найдено. Опять-таки напрашивается мысль о боже­ственном вмешательстве, к которой пришлось бы многократно прибегать при объяснении подобных же скачков в истории и предыстории общества (а равно и природы). Как иронически замечает по этому поводу Ясперс, такое решение "было бы не только salto taortale из сферы познания в сферу видимости познания, но и непозволительной навязчивостью по отноше­нию к божеству"**.

По логике междисциплинарной теории прогресса, у истоков столь грандиозного преобразования передовых культур следует искать соразмерный по масштабу кризис в развитии общества. Действительно, взглянув под этим углом зрения на предшест­вовавшие осевому времени столетия, мы обнаружим, что весь ход событий настоятельно требовал идеологических перемен.

В XIV-XII веках до н.э. всю область цивилизованных стран охватил тяжелый аграрный и демографический кризис, пере­кинувшийся также на обширные пространства Азии и Европы, где еще не сложились государства. Население продолжало расти, а все земли, годные для возделывания при наличной (бронзовой) технологии, были уже освоены. В XII—XI веках до н.э. на Переднем Востоке, в Закавказье, в Восточном Средизем­номорье стало распространяться массовое и дешевое производ­ство железа, что решающим образом повысило качество боево­го оружия (и лишь затем орудий труда). При обострившейся конкуренции за территории значительно более кровопролит­ными стали войны. Профессиональные армии с тяжелым и дорогостоящим бронзовым оружием уступили место своего

* Яковенко И.Г. Православие и исторические судьбы России. Общественные науки и современность, 1994, N 2, с. 48

** Ясперс К. Цит. пр., с. 48

рода массовым народным ополчениям, поскольку надежное и дешевое железо позволило вооружить все мужское население.

Новым условиям уже не удовлетворяли нормы и ценности, сложившиеся в прежнем историческом опыте. Ибо люди полу­чили в свои руки слишком мощные средства разрушения — на сей раз прежде всего разрушения социальной среды,— что опять-таки обернулось угрозой для существования общества. Таким образом, это был один из специфических "вызовов истории", который обусловлен собственной активностью циви­лизации и на который культура сумела найти адекватный ответ: ценностный переворот осевого времени создал основу для более эффективных механизмов сдерживания агрессии.

Спустя много столетий прибытие европейцев застало пере­довые культуры обоих американских континентов в состоянии глубокого кризиса, кое-в-чем напоминающего обстановку, складывавшуюся на пространствах Азии и Европы в преддве­рии осевого времени. Правда, железной революции там не произошло (технология оставалась бронзовой), ибо на террито­риях, занятых цивилизациями Америки, не было обнаружено железной руды. Но внедрение очень продуктивных и питатель­ных растений — картофеля, кукурузы, кормовой лебеды — вызвало безудержный рост населения (по некоторым данным, до 80—100 млн.), расширение посевных площадей, истощение почв, ожесточение конкуренции. По всей видимости, эту едва ли не самую густонаселенную часть света в ближайшем буду­щем ждали страшные внутренние потрясения. Кто знает, чем бы они исторически обернулись. Может, еще тысячелетие самостоятельности — и Америка либо обезлюдела бы, либо родила своих Конфуция и Сократа, Кира и Ашоку.

В наличии оригинальных духовных предпосылок осевого времени мы можем убедиться, познакомившись с идеями ин­дейских философов и политиков XV века (Несауалькойотль, Виракоча). Косвенным же свидетельством того, что народные массы были психологически настроены на восприятие новых пророков, мне представляется поразительная реакция и в Мек­сике (ацтеки), и в Перу (инки) на появление испанцев. Их везде приняли за богов, пришествия которых ожидали с нетер­пением и энтузиазмом. Это обстоятельство чрезвычайно облег­чило "богам" осуществление их амбициозных планов. Само­бытные цивилизации были разрушены внешним вторжением, и колонизация Америки (вкупе с завезенными из Европы смертельными болезнями типа оспы, коих местные этносы не ведали) превратилась в одну из величайших трагедий челове­ческой истории...

85

* * *

Рассказывая о конструктивно преодоленных кризисах эво­люции, нельзя обойти вниманием и события, происходившие в Европе в начале и середине II тысячелетия христианской эры. Это особенно важно не только потому, что они ближе к нам по времени, но также и потому, что романтические крити­ки, загипнотизированные тяжелыми последствиями индустри­ализма, как бы и не догадываются о его предыстории.

Между тем промышленная революция, со своей стороны, стала ответом на глубокий кризис сельскохозяйственного про­изводства, постепенно поразивший большую часть Европы. Бурный подъем сельского хозяйства начался на Западе в Х столетии. Причины его историки объясняют по-разному, но общие соображения более или менее очевидны. Уходили в прошлое "темные века", последовавшие за падением Рима. Пробуждался от спячки беспокойный европейский ум, опосре­дованно унаследовавший античную традицию активного отно­шения к миру. Стала набирать обороты технологическая мысль.

Американский медиевист Л.Уайт, например, указывает на изобретение колесного плуга с отвалом, распространение трех­польного севооборота и новый упряжи, позволившей увели­чить площадь обрабатываемых земель и урожайность. Внедря­лись богатые протеинами высококалорийные культуры — бобы, горох, чечевица, "обеспечившие, вероятно, западноевропейцев той силой, что нужна была для постройки соборов и подъема обширных пространств целины"*. Отмечается и "про­гресс в военном деле, где стремя позволило подчинить лошадь и появиться новому воинскому классу рыцарей, которые посте­пенно идентифицировались с крупными землевладельцами, способными вводить в своих владениях новую технику и тех­нологию"**.

Население Западной Европы стало быстро расти. С Х до середины XIV веков оно удвоилось и составило более 54 млн. человек. Но феодальное хозяйство допускало только экстен­сивный путь развития — расширение обрабатываемых площа­дей. Если прежде и сельские общины, и сеньоры (по разным причинам) бережно относились к лесным угодьям, то теперь первопроходцы, сменив тесло на топор, сначала робко, а потом все более уверенно и согласованно, пошли в наступление на леса.

Лесной покров Европы быстро сокращался, а хозяйству требовалось все больше земли. Люди концентрировались в

* Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992, с. 56

** Там же, с. 57

86

растущих городах, не ведавших очистных сооружений и иных привычных для нас механизмов нормального функционирова­ния и не успевавших адаптироваться к растущему населению. Бесконтрольно росли свалки, реки превращались в сточные канавы кожевенных и прочих ремесел, всех отходов городской жизнедеятельности. В последней трети XIII века по разным странам прокатилась волна городских бунтов. Но самым страшным следствием этого процесса стала "Черная смерть" — эпидемия чумы, разразившаяся в середине XIV века и унесшая за несколько лет около 24 млн. жизней (чуть не половину населения Западной Европы!), перекинувшись затем и в Рос­сию...

Но даже такие события лишь временно задержали экспан­сию. Тенденции остались прежними, и уже с конца XV века кризисные явления вновь дают о себе знать.

Согласно описаниям современников, еще в середине XVI века испанский король Карл Пятый пересекал со своим вой­ском Европу, не покидая тени деревьев. Европейцам следую­щего столетия это уже казалось сказочной гиперболой. Про­должавшееся наступление на леса привело к истощению запа­сов горючего сначала вблизи крупных городов, затем на об­ширных пространствах Европы. Дрова сделались дефицитом, в XVII веке цены на них стали быстро расти. Наступил, может быть, первый в истории явно выраженный энергетический кризис. В поисках альтернативных источников энергии евро­пейцы набрели на каменный уголь, будущий "хлеб промыш­ленности". Углублявшиеся шахты требовали более мощных насосов для откачки воды, на очереди была замена лошадиной тяги паровой машиной, изобретение которой повлекло за собой фантастический рост технических возможностей.

За последние лет двадцать мы приучились считать промыш­ленность экологическим бедствием, а в сельском хозяйстве усматривать пасторальную идиллию. Я не раз наблюдал удив­ление в глазах людей, когда их знакомят с цифровыми выклад­ками, красноречиво показывающими, что и сегодня "сельско­хозяйственная деятельность... является главным фактором превращения нашей планеты в пустыню"*, что промышленное производство в расчете на единицу продукции менее разруши­тельно для природы, чем сельскохозяйственное и что инду­стриальная революция, подобно аграрной (неолитической), ка­салась прежде всего оптимизации отношений общества с при­родой. Узнав же, что при Иване Грозном лесной покров Под­московья вдвое уступал нынешнему, площадь вырубаемых лесов занимали безжизненные болота, а Москва-река была загрязнена сильнее, чем в самый пик индустриализации (хотя

* Аллен Дж., Нельсон М. Космические биосферы. М., 1991, с. 50 87

количество людей, пользовавшихся ее услугами, было в не­сколько сот раз меньше), слушатели, кажется, испытывают небольшое потрясение.

Иллюзия антиэкологичности промышленного производства сравнительно с аграрным в основе своей имеет тот же пара­докс, что и иллюзия антиэкологичности аграрного хозяйства сравнительно с охотой и собирательством. Экономная, "щадя­щая" технология делает человека сильнее, а потому потенци­ально опаснее. Возможность добиваться меньшими усилиями больших эффектов рождает необоримый соблазн. В каждой культуре он переживается по-своему, но в конечном счете это обычно соблазн не сокращать усилия (человек деятелен!), а умножать эффекты. Лучшие условия для роста населения, индивидуальных и социальных потребностей несут с собой эйфорическое ощущение неисчерпаемости ресурсов и в итоге ложатся еще большим бременем на природу.

То же и в военной сфере. Совершенствование оружия, при­емов организации и управления делает конфликты потенци­ально более разрушительными. При этом, с одной стороны, людям приходится вырабатывать более надежные средства сдерживания, изобретать "мягкие" способы ведения боевых действий, а с другой — почти неизбежно усиливаются полити­ческие амбиции. (Не случайно пацифист Л.Толстой устами князя Андрея призывал упразднить традицию пленения вра­жеских солдат и немедленно истреблять сдающихся, дабы устранить из войны игровой элемент). Таким образом, цивили­зация, как правило, выкарабкиваясь из одного кризиса, начи­нала путь к следующему.

Возвращаясь к индустриальной революции, важно напо­мнить, что интенсивный рост производственного и боевого (огнестрельное оружие и т.д.) потенциала сопровождался глу­бочайшими преобразованиями в духовной сфере. Новая эпоха принесла с собой соответствующее мироощущение — ценнос­ти, представления и нормы, комплекс которых О.Тоффлер назвал "индустреальностью". Оригинальные стили мышле­ния, физикалистская (построенная на идеях однородности и атомарности) картина мира, созвучные ей ценности западной демократии, свободы и равенства, индивидуализма и гуманиз­ма, прямолинейного прогресса и просвещения — все это эле­менты единой индустреальной идеологии, пришедшей на смену иерархическому, статичному и авторитарному миропо­ниманию феодального общества.

Быстро развивались совершенно новые типы экономичес­ких и политических отношений. Ретроспективно исследовав идейный и психологический контекст эпохи нарождавшегося капитализма, М.Вебер убедительно показал, насколько наивно расхожее представление, будто ее особенностью является "стремление к наживе". Напротив, вергилиевская auri sacra

88

fames (к злату проклятая страсть) у людей в прежние эпохи ярче выражена, более беззастенчива, а главное — несравненно слабее ограничена нормативными запретами. Точнее, допусти­мые способы обогащения очень жестко регламентировались в рамках племени, рода, клана, однако «"внешняя мораль" до­зволяла за пределами коллектива то, что строго порицалось в отношениях между "братьями"»*.

Вот это пресловутое деление мира на области "внешней" и "внутренней" морали и людей — на чужих и своих — почти неустранимое качество доиндустриальных идеологий. Как я уже говорил, от него не сумели освободиться ни рационалисты античности, подвергшие сомнению, кажется, все на свете, кроме безусловного превосходства свободных людей над раба­ми, цивилизованных над варварами, греков (римлян) над ино­родцами, ни восточные пророки, сменившие племенное раз­межевание религиозным. И если даже великим мыслителям подчас удавалось разорвать конфронтационную модель мира, то на уровне массового сознания их идеи опять-таки профани­ровались до привычной дихотомии "они — мы".

Становящийся "буржуазный" менталитет строился на иных принципах: формальное равенство индивидов, неотъемлемость "естественных" (т.е. присущих каждому от рождения) прав и их приоритет над обязанностями, всеобщий сознательный ком­промисс ради обоюдной выгоды.

Специфика "капиталистического" хозяйства, по словам Вебера,— "в использовании возможностей обмена, т.е. мирного (формально) приобретательства"**. По сути дела речь идет о глобализации того самого феномена, который Хайек назвал расширенным порядком сотрудничества, и о качественно более совершенной социальной самоорганизации с рассредоточен­ным контролем.

Совершенствование самоорганизации могло опять-таки опи­раться прежде всего на развитие интеллекта, расширение его информационного объема. К тому времени в теологии успели утвердиться идеи Фомы Аквинского о примате разума над волей, о том, что только разум является источником свободно­го человеческого выбора. Христианские гуманисты (такие как Б.Лас Касас, Эразм Роттердамский) проповедовали единую сущность всех людей независимо от верований, греховность войны как таковой. Это были новые взлеты человеческой мысли, достойные Сократа, Будды и вознесшие идеологию западного христианства над обскурантистско-конфронтационным миропониманием ранних богословов.

В этом социальном и идеологическом контексте уже в XVII веке возникли идеи о регулировании межгосударственных про-

* Вебер М. Избранные произведения. М., 1990, с. 79

** Там же, с. 48

89

тиворечий посредством систематических конгрессов (Г.Гроций), о добровольном объединении всех европейских госу­дарств в свободную от войн конфедерацию (Генрих IV). Конеч­но, от выдвижения таких идей до полноценного воплощения их в жизнь дистанция огромная. Но индустреальность стала очередным шагом в сторону новой, неконфронтационной соли­дарности ("мы" без "они"), о которой речь в следующей лек­ции.

* * *

А теперь оторвемся на время от конкретики, еще раз обер­немся и попробуем взглянуть на социальную историю как бы с птичьего полета.

...Освобождаясь от внешних и внутренних оков природной регуляции, носитель интеллекта обрел экзотическую (для жи­вотного мира) способность самоистребления. Это обстоятельст­во впервые обозначилось сотни тысяч лет назад, и с тех пор существование гоминид лишено естественных гарантий — оно определялось тем, насколько ценности, нормы деятельности, поведенческие стратегии, выработанные культурой, соответст­вовали инструментальной мощи общества. Поэтому маги­стральный путь развития всегда проходил вдоль пропасти, периодически приближаясь к ней на опасное расстояние...

Впрочем, мы прежде говорили, что балансирование над пропастью небытия (И.А.Ефремов использовал еще более ост­рую метафору, "лезвие бритвы") — общий удел живых орга­низмов. Ибо их существование требует постоянной работы против равновесия, а значит, расхода энергии, и потому пери­одически наталкивается на исчерпаемость ресурсов среды. Эво­люционные кризисы цивилизации генетически восходят к тому же неумолимому физическому закону возрастания энтро­пии, но здесь уже содержание причин и следствий неизмеримо богаче.

Чтобы лучше понять механизм цивилизационных кризисов, вспомним, как еще И.Кант, разделяя культуру простых уме­ний и культуру дисциплины воли, отмечал, что первая способ­на проложить дорогу злу, если вторая не составляет ей надеж­ного противовеса. Эти два параметра называют также инстру­ментальной и гуманитарной культурой, говорят о технологи­ческом и нравственном потенциалах общества, об информаци­онно-энергетической асимметрии интеллекта.

Но не будем утопать в терминах. Суть проблемы в том, что общество живет стабильно, пока разрушительный потенциал производственных и боевых технологий уравновешен качест­вом культурно-психологических средств сдерживания. Когда же растущий энергетический потенциал технологий существенно превосходит возможности нормативной регуляции, об­щество вступает в полосу кризиса. Далее либо оно, наращивая напряжение экологических и социальных конфликтов, стано­вится жертвой собственного декомпенсированного могущества, либо успевает своевременно перестроить технологические, ор­ганизационные, информационные, нормативные параметры деятельности; и тогда оно все равно умирает, но в муках рождения нового общества...

Таким образом, вырисовывается общесоциологическая за­висимость между тремя переменными — силой, мудростью и выживанием: чем мощнее технологии, тем более качественные средства сдерживания необходимы для сохранения социальной системы. Конкретные проявления зависимости, названной за­коном техно-гуманитарного равновесия, или законом эволю­ционных корреляций, обнаруживают себя на всем протяжении истории, от палеолита до наших дней. Причем в действитель­ности этот закон значительно чаще оборачивался своей нега­тивной стороной — гибелью очагов цивилизации,— что дает основание технофобским концепциям и делает особенно акту­альными конструктивные исторические примеры.

Из блоков, построенных при изучении конкретного истори­ческого материала, складывается цельная схема, отражающая характерные векторы и ход событий.

Итак, в силу некоторых обстоятельств (повторю, что я умышленно ставил акцент на тех случаях, когда решающая роль принадлежала технологическим предпосылкам) общество начинает быстро развиваться по обычному экстенсивному сце­нарию. Растет население, индивидуальные и социальные по­требности. У людей формируется специфическая психология роста — мироощущение безграничных возможностей. Усили­вается нагрузка на природную и/или социальную среду. Рано или поздно иллюзия неисчерпаемости вступает в противоречие с реальной ограниченностью ресурсов, усиливается экологи­ческое и политическое напряжение; образно говоря, накапли­вается потенциал ненависти среды. Диспропорция между тех­нологической мощью и способностью совокупного интеллекта предвидеть последствия собственных действий достигает угро­жающего значения, делая шансы цивилизации на выживание проблематичными...

Собственно говоря, здесь перед нами все та же диалектика энтропийных и антиэнтропийных процессов, о которой я уже не раз упоминал: выработанные прежде механизмы негэнтропии в новых условиях оказываются чересчур затратными и поэтому оборачиваются своей противоположностью — угрозой катастрофического роста энтропии. Избежать коллапса обще­ству удается в том случае, если решена ключевая проблема — как достигать полезных результатов ценой меньших разрушений.

91

Это касается как отношений с природой, так и отношений между людьми.

В экологической сфере речь идет прежде всего об удельной эффективности — объеме производства на единицу материаль­ных затрат. Обычно оптимизация обеспечивается ростом ин­формационной составляющей технологий, а также усложнени­ем социальной структуры. Масштабная модель мира и возрос­шее функциональное разнообразие, улучшив возможности про­гнозирования и планирования, позволяли производительнее использовать доступные ресурсы, находить дополнительные источники энергии и вещества, снижая нагрузку на традици­онные ресурсы. Сказанное относится и к так называемым социальным технологиям: гибкие приемы управления людьми всегда оказывались менее "энергетически затратными" и более "информационно нагруженными".

Вместе с тем "щадящие" технологии увеличивали власть человека над природным и социальным миром, и в перспекти­ве следовал новый рост притязаний, экспансия, давление — и начинался путь к очередному кризису...

Этот круг можно было бы назвать замкнутым и даже пороч­ным, если бы мы не заметили, что его окружность на самом деле вытягивается в спираль: с информационным обогащением интеллекта последовательно расширялась сфера ненасилия, размывались границы групповой солидарности, совершенство­вались механизмы компромисса.

Последняя зависимость для нас особенно важна, хотя имен­но она покажется сегодня наиболее сомнительной. Ведь разо­чарование в оптимистических лозунгах, когда-то вдохновляв­ших просветителей, сделало общим местом суждения вроде того, что "ум" и "доброта" — явления совершенно внешние друг к другу, а если как-то и коррелирующие, то, скорее, отрицательно; что образование чуть ли не портит людей, тогда как нищий духом дружелюбен и бесхитростен.

Между тем согласно результатам исследований по индиви­дуальной и возрастной психологии, начатых еще Ж.Пиаже и продолженных учеными разных стран, «существует связь между когнитивными и моральными "рядами" развития, при­чем ведущая роль в сопряженном движении принадлежит ког­нитивному "ряду"»*. Такие результаты касаются не только качества моральных суждений, но и практического поведения, и они вполне объяснимы. Информационно более емкий интел­лект позволяет надежнее "держать цель", долгосрочно плани­ровать действия. Уже по этой причине он делает субъекта менее зависимым от внешних и внутренних импульсов, состав­ляя

* Воловикова М.И., Ребеко Т.А. Соотношение когнитивного и морального развития.— В кн.: Психология личности в социалистическом обществе. М., 1990, с. 83

92

тем самым основу волевой, а значит моральной и прочей культурной регуляции. Последующее развитие интеллекта ус­ложняет критерии успешности, позволяет произвольно менять точки зрения, ролевые позиции, а это предпосылка собственно морального, личностного выбора. О том, как соответствующие изменения проявляются в культурно-историческом развитии, мы говорили, сравнивая гоминида, умеющего производить стандартные предметы и поддерживать огонь, с его более при­митивным предшественником, неолитического земледельца с палеолитическим собирателем, человека осевой и доосевой культуры. Похожие различия фиксируются наблюдателями при сравнении людей современной западной культуры с людь­ми патриархальных культур.

Психологическими экспериментами выявлена и обратная зависимость. Например, аффективное состояние "приводит к уплощению семантического пространства (уменьшению его размерности)"*, т.е. под влиянием сильной эмоции образ мира качественно примитивизируется, резко снижая уровень интеллектуального опосредования деятельности и обусловли­вая, соответственно, импульсивные реакции субъекта. Такая инволюция психики способна приобрести и устойчивый харак­тер: историками, этнографами, врачами неоднократно отмече­но, что многие душевные расстройства, диагностируемые со­временной медициной как психопатические, в свое время яв­лялись социальной нормой мышления.

Не перекликается ли сказанное с тем, о чем размышлял еще Сократ? Настаивая на тождестве знания и добродетели, вели­кий грек был, возможно, неправ лишь в одном: он усматривал жесткую однозначную связь там, где психолог-эксперимента­тор обнаруживает "вероятностную" зависимость, а историк может проследить эволюционную тенденцию...

Все это, конечно, не более чем схема, которая, однако помогает выделить общий вектор в переплетении противоречи­вых фактов мировой истории. В целом цивилизация на нашей планете до сих пор жива, благодаря тому, что люди, становясь сильнее, в конечном счете умели становиться и мудрее, ответ­ственнее, прозорливее. Общества, не справлявшиеся с этим требованием, выбраковывались историей: их засыпали пески, губили эпидемии и голод, разрушали внешние и внутренние варвары, подобно тому как организм с ослабленной внутренней регуляцией добивают вирусы или раковые клетки.

Судя по всему, лучшие шансы получали те очаги цивилиза­ции, которые успевали накопить достаточное разнообразие духовной культуры. Альтернативные идеалы и ценности оста­вались достоянием замкнутых эзотерических групп до тех пор,

* Петренко В.Ф. Экспериментальная психосемантика: исследования индивидуального сознания // Вопросы психологии, 1982, N б, с. 32

93

пока события развивались более или менее прямолинейно. В условиях же наступившего кризиса мироощущение чувстви­тельных, тревожных личностей, бессознательно предвосхитив­ших приближение грозы, начинало резонировать с коллектив­ными настроениями, помогая своевременно выработать и усво­ить новые регуляторы отношений. Воплощаясь чаще всего в культовую, мифологическую (или квази-культовую, квази-мифологическую) форму, новые ценности и нормы деятельности закрепляли в обыденном сознании трудный опыт тупиковых и спасительных стратегий. Со временем они становились само­очевидными, "естественными", и потом даже самые драмати­ческие всплески экологической и политической экспансии происходили уже в рамках необратимо утвердившихся цен­ностно-нормативных структур. Мне неизвестны случаи пол­новесной массированной реанимации древних стереотипов де­ятельности. У человечества не осталось бы никаких шансов выжить, если бы тоталитарные режимы, вооруженные техно­логиями XX века, сочетались с возродившимися традициями людоедства, поголовного истребления чужаков, донеолитического потребительства, самоценности кровопролития...

Таким образом, внимательный анализ заставляет скепти­чески отнестись к сетованиям великих и невеликих мыслите­лей (среди них Гегель, Бердяев и многие, многие другие), будто люди ничему не учатся на опыте истории. Конечно, до сих пор они учились драматически медленно, "как слепые щенята" (М.Волошин). Но двоечников своих суровая школа Истории безжалостно отсеивала; впрочем, она, кажется, не жаловала и отличников, а более всего ценила непутевых, но худо-бедно успевающих учеников. Их потомки и дожили до атомной бомбы, до катастрофически разрушающейся, а кое-где умирающей биосферы...

Я думаю, что и в стихах Волошина, и в размышлениях известного историка Г. Померанца, выдержки из которых при­ведены в эпиграфе к лекции, по-своему выражена та же мысль и сформулирована та самая зависимость, которую мы назвали законом эволюционных корреляций. Признав его реальность, мы возвращаемся к развенчанному понятию исторического прогресса. Апробация замешанным на скепсисе знанием делает это понятие надежной альтернативой этическому релятивизму и приземленному "реализму", лишающим человека историчес­кой ориентировки. Подобно тому, как когда-то Сократ возвел новое здание Абсолюта на развалинах мифологических тради­ций, расшатанных софистами.

Теперь уже социальный прогресс видится не как изначаль­ный путь к совершенству и не как самоцель, ради которой допустимы чуть ли не любые жертвы, но как средство выжи­вания. (Прежде мы заметили, что это относится и к развитию биосферы). Чтобы выжить, люди вынуждены были углублять целенаправленное вмешательство в стихийные процессы и тем самым неуклонно удаляться от естественного состояния, все более опосредуя отношения с природой. И чтобы совладать с усиливающимся могуществом, они должны были совершенст­вовать культуру самоотказа — "не во имя будущего, а во имя того вечного настоящего, в котором прошлое и будущее — едины"*.

В этом пункте прогрессистская идея, похоже, примиряется с ее самым энергичным критиком. Но я рискну дополнить сказанное одним соображением несколько, может быть, субъ­ективного характера.

Кто-то остроумно заметил: счастливые народы не имеют истории. Такие народы — редкое и в общем временное исклю­чение из правил, ибо когда-нибудь либо они сами врастают в историю, либо история вовлекает их в свой водоворот. Если бы выживание можно было обеспечить консервацией наличного, то жизнь была бы простым и, откровенно говоря, скучным занятием, а природа и общество (коль скоро оно бы каким-то чудесным образом возникло) были бы лишены драматизма и действительно от истории свободны. Но мир устроен таким образом, что выживание — нетривиальная задача. И чем слож­нее неравновесная система, тем больше интеллектуальных за­трат требуется для сохранения ее устойчивости. Включение прогрессивного развития в качестве кардинального средства делает выживание творческим занятием, ограничивающим стандарт, насыщенным напряжением и перспективой.

До сих пор развивающейся цивилизации "с грехом попо­лам" удавалось удерживать внутренний баланс силы и само­контроля. Но никто не может гарантировать этого в дальней­шем. Во всяком случае, знакомство с характерными механиз­мами, закономерностями обострения и преодоления кризисов способно помочь в наших сегодняшних решениях...

* Бердяев Н.А. Цит. пр., с. 152

95

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]