Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Nazaretyan_Sinergetika.doc
Скачиваний:
3
Добавлен:
01.07.2025
Размер:
1 Мб
Скачать
☆

Обсуждение лекции 5—6

— Вы ничего не говорите о том, делает ли прогресс людей более счастливыми. Если нет, то что в нем "вдохновляющего"? Зачем нужно выживание, не сулящее впредь подлинной надежды? И не лучше ли быть счастливым вне истории, чем несчастным в истории?..

— Вопросы интересные и очень непростые. Попробую преж­де всего ответить на них как человек, много лет профессио­нально занимающийся психологией.

Понятие счастья принадлежит, скорее, сфере искусства, нежели конкретной науки или даже философии. Тем не мене и психологи, и философы, вслед за поэтами, много размышля­ли о "хитрой стратегии счастья". Хитрость в том, что вы не можете добиться счастья, поставив это самостоятельной зада­чей. Чтобы испытать его, надо стремиться к предметным целям, преодолевая трудности и разочарования. То есть счас­тье и несчастье, радости и печали идут рука об руку. Душа застывшая в вечном блаженстве (эйфории) — больная душа. Или душа не человеческая. Этого никогда не учитывали бого­словы и утописты, обещавшие рай на небе, коммунизм на земле.

Но были и более проницательные мыслители. Например, греческий философ Эмпедокл учил, что в мире постоянно противоборствуют две силы — любовь и ненависть, причем процесс этот динамичен и происходит с переменным успехом. Есть длительные эпохи космической истории, когда любовь одерживает верх, все элементы мира постепенно соединяются, происходит отбор удачных форм по законам красоты и функ­ционального соответствия; в конечном счете все интегрируется в единый материально-духовный Сфайрос, шар любви, где ненависти места не остается. И тут происходит самое удиви­тельное: дух не выдерживает скучного однообразия. Тогда вновь прорастают зерна ненависти, и начинается обратный процесс дезинтеграции мира, до тех пор пока ненависть не разрушит космос до неразложимых элементов и не начнется очередная фаза нарастания любви... Так, может быть, впервые в натурфилософии была обнаружена амбивалентная сущность эмоциональной жизни.

Понятие эмоции ближе психологической системе значений, чем понятия счастья — несчастья. И психологами замечено, что, если мы рассмотрим длительные периоды жизни, то соотношение положительных и отрицательных эмоций у конкрет­ного индивида более или менее постоянно. Чем соотношение определяется — специальный вопрос, но важно и поразитель­но то, что оно слабо зависит от внешних условий жизни. Это обстоятельство замечали и писатели, изучавшие душевную жизнь калек, а также узников концлагерей. Я не могу сейчас много об этом рассказывать, но в литературе содержится масса потрясающих наблюдений. Из них следует, что обычно первый стресс от заключения в концлагерь или от потери важного органа длится около трех месяцев. За это время либо человек гибнет (около 30% заключенных в фашистские концлагеря умирали по каким-либо причинам в первые три месяца), либо... происходит адаптация. Иногда это страшная адапта­ция, сопровождающаяся последовательным разрушением лич­ности — взрослые, умные люди, бывшие политические лиде­ры, постепенно превращались в детей,— но эмоциональный баланс восстанавливался!

Я это говорю к тому, что наивно приписывать истории эмоциональную координату и заявлять, будто с развитием общества люди становятся счастливее, или большее количест­во людей становятся счастливыми (или все как раз наоборот). Подобные суждения "нефальсифицируемы" — их нельзя вра­зумительно опровергнуть, а значит, и доказать.

Что же можно доказать реально? В тенденции с развитием общества отношения между людьми становились "человеч­нее" — менее насильственными и авторитарными. Расширя­лось пространство индивидуального выбора, возрастало богат­ство интеллектуальной и эмоциональной жизни (что, конечно, не тождественно изменению баланса положительных и отри­цательных эмоций). С социальным прогрессом сокращается детская смертность и растет продолжительность жизни. При­чем, активной жизни: в патриархальных обществах люди жили в среднем 40, кое-где 30, а в палеолите — 20 лет, и за это время успевали состариться; еще в прошлом веке 30 лет считались для женщины "бальзаковским" возрастом, а жи­тельницы современного японского города полагают его опти­мальным для вступления в брак. "Сорок лет — бабий век",— говорили в народе, а сегодня успешно разрабатываются мето­ды, позволяющие стать роженицами дамам под шестьдесят.

Раскопки в древнем Иерихоне показали, что к 40 годам его жители становились беззубыми стариками (зубы полностью стачивались грубой пищей). В одном из литературных памят­ников Востока ("Вис и Рамин", XII век) автор удивляется по поводу того, что его герои "жили так долго, что видели детей своих детей". Об Александре Невском летопись сообщает, что он дожил до старости. Даты рождения и смерти новгородского князя по энциклопедии: 1220—1262.

97

Оценка летописца не случайна. Из всех людей, родившихся на нашей планете от палеолита до начала XX века, 40-летнего рубежа смогли достичь менее 10%, а 50-летнего — не более 2%. Об этом полезно напоминать нашему современнику, счи­тающемуся в 40 лет чуть ли не молодым, но не устающему клясть пищу, воду, воздух, медицину и цивилизацию с нос­тальгией по счастливому и здоровому быту предков. (Яркий пример той самой "ретроспективной аберрации", о которой я рассказывал во вводной беседе). О.Тоффлер обобщил сведения английских историков об образе жизни средневекового села, которые в пух и прах развенчивают ретроградные идиллии. "Средоточия физического истощения, болезней, бедности, без­домности и тирании, полные людей беззащитных от голода, холода, телесных истязаний"* — так выглядят патриархаль­ные сообщества при внимательном исследовании...

Подобного рода факты можно приводить долго. Вот бы и заключить на их основании, что "тогда" люди были менее, а "теперь" более счастливы. Но такое суждение донельзя наивно.

Во-первых, смерть и физические страдания не всегда при­нимались людьми за безусловное зло. В классическом исследо­вании французского историка Ф.Арьеса "Человек перед лицом смерти" показано, например, как торжественно, со вкусом обставлялось в патриархальной Европе окончание жизненного пути. Настоящим несчастьем и страшной карой считалась быстрая неожиданная смерть без покаяния (исключение со­ставляла разве что гибель в праведном бою), задача лекарей виделась не столько в излечении, сколько в продлении процес­са умирания. Нам с вами покажутся кощунственными выраже­ния типа "дурманящая сладость смерти" или слова священни­ка: "Возрадуйтесь, дитя мое, вы умираете",— но они вполне созвучны средневековому мироощущению. Буквальная вера в загробную жизнь решающим образом упрощает работу защит­ных механизмов личности и придает совершенно иной смысл расставанию с земным бытием, переживанию болезненных симптомов. Добропорядочному христианину доставляет эмоци­ональное удовольствие все, что свидетельствует о близящемся "освобождении души из темницы плоти", и предвкушение грядущей встречи с Богом способно чрезвычайно скрасить всю сознательную жизнь человека.

Во-вторых, успехи медицины сопряжены с новыми непри­ятностями и в сугубо материальном плане. Так, радикальное снижение детской смертности обернулось последовательным ухудшением генофонда. Искоренив или сведя к минимуму болезни типа чумы, холеры, оспы, чахотки, мы вплотную столкнулись с массой новых: о раке, инфаркте и прочем наши

* Toffler Al. The Third Wave. N-Y, 1980, p. 135 98

предки не знали не только потому, что у них не было таких слов, но и потому, что жесткий естественный отбор и низкая продолжительность жизни делала соответствующие понятия неактуальными.

Впрочем, эту тему нам еще придется обсудить. Но если за все надо расплачиваться, то зачем нужен прогресс? Ответ: "Для выживания" — вас не устраивает, вы предпочли бы жить вне истории. Но мы с вами уже в истории, она сделала нас тем, что мы есть, мыслящими субъектами, готовыми обсуждать и осуждать ее самое, сознательно ориентироваться в ценностных альтернативах, которые по большому счету не поддаются без­условному обоснованию.

Как психолог я вовсе не считаю жизнь самой высшей из человеческих ценностей. В отличие от животного человек спо­собен пожертвовать собственной жизнью ради самоутвержде­ния, сохранения личного или группового (национального и проч.) достоинства и т.д. Кто-то, чтобы сохранить жизнь, идет на подлость и предательство, кто-то закрывает грудью амбра­зуру, а кто-то "ложится виском на дуло" от тоски и разочаро­вания; и все эти порывы может пережить один и тот же человек. Но опыт показывает, что для общества выживание — обычно ценность самодовлеющая (я говорю "обычно", ибо и здесь известны исключения). Вся система культурных ценнос­тей ориентирована на решение этой задачи. С изменением условий задачи ее удается или не удается решить в зависимос­ти от своевременной смены ценностно-нормативных установок. Когда же условия усложняются из-за возросшего могущества человека, духовная культура должна "совершенствоваться" в сторону отработки более гибких, надежных механизмов ком­промисса, а в противном случае общество разрушает само себя. Только это и фиксирует закон эволюционных корреляций (техно-гуманитарного равновесия). Но доказывать "научно", что жизнь лучше смерти, я бы не рискнул...

— Д.Юм писал, что "правила морали не являются заключениями нашего разума". От вашей же лек­ции остается впечатление, будто люди постоянно рассчитывают последствия поступков и сознатель­но выбирают новые правила морали, когда прежние перестают удовлетворять...

— Жаль, если сложилось такое впечатление; возможно, оттого, что где-то чересчур заострены формулировки. С вами (и с Юмом) нельзя не согласиться — по крайней мере в том, что касается прежней истории. Случались, правда, перелом­ные, "бифуркационные" периоды, когда решительно возраста­ла роль рефлексированного индивидуального выбора, опреде­лявшего дальнейший ход событий. Вспомните, как князь Владимир Красное Солнышко колебался между христианством, исламом и иудаизмом.

Тем не менее в основном культурные регуляторы "работа­ют" на бессознательном уровне, причем это относится не толь­ко к морали, но отчасти и к праву. Некоторые теоретики юриспруденции настаивали на том, что правовые нормы явля­ются такими же проявлениями "народного духа", как нормы языковые, а ученый-правовед, подобно автору учебника грам­матики или составителю словаря, должен только воплотить наличное состояние духа в юридическую формулу и превра­тить в действующее законодательство.

Впрочем, слова "сознательно — бессознательно" многознач­ны, их смысл сильно зависит от концептуального и дисципли­нарного контекста, чем часто создается путаница. В психоло­гии существует более надежное понятие послепроизвольного поведения. Взрослый человек в стабильном обществе не реф-лексирует по поводу подавляющего большинства поведенчес­ких решений, потому что еще в детстве они прошли стадию волевого контроля, социального отбора (через поощрения и наказания) и закрепились в качестве безальтернативных про­грамм. Через такие психические механизмы исторический опыт фиксируется в обыденном сознании и в индивидуальной памяти людей, никогда в жизни не изучавших специально историю и не задумывавшихся об источнике своих "естествен­ных" предпочтений...

— Следует ли из закона эволюционных корреляций, что со временем люди становились все менее агрес­сивными?

— Нет, конечно. Может быть, тенденция даже противопо­ложна. Известно, например, что агрессивность животных по­вышается при их территориальной концентрации, особенно в условиях неволи. Люди же со времен "городской революции" V-III тысячелетий до н.э. живут все более кучно, и, по наблю­дениям психологов, это сказывается на нормативном уровне агрессивности. Он колеблется и в зависимости от массы кон­кретных социальных обстоятельств. Кроме того, возбудимость у всех живых организмов варьирует в связи с циклами солнеч­ной активности, другими космическими и геофизическими процессами. Русский ученый А.Л.Чижевский первым исследо­вал, как это отражается колебаниями социальной активности, нарастание которой очень часто приводило к интенсификации массового насилия. Однако, насколько можно судить, для дли­тельных временных периодов средний показатель агрессивнос­ти более или менее постоянен. И сомнительно, что удастся найти средство для его устойчивого снижения без ущерба для социального здоровья.

Уместнее говорить не о снижении агрессивности, но о фор­мах ее выражения, практического воплощения, о совершенст­вовании культурных механизмов сублимации. В психологичес­ких тестах одаренные творцы часто демонстрируют качества, подозрительно напоминающие типаж преступника. Но Л.Ван Бетховен, человек с очень высоким уровнем агрессивности, оставил после себя потрясающей силы сонаты, а способный живописец А.Гитлер — разрушенные города, миллионы тру­пов, Освенцим...

Закон равновесия утверждает только, что с усилением тех­нологического могущества общество либо осваивает менее на­сильственные формы экологической и политической агрессии, либо оказывается нежизнеспособным...

— Вы обронили фразу, что Школа Истории "не жалует отличников". Были ли в истории "отлични­ки"? Случалось ли такое, чтобы мораль превосходи­ла силу? И вообще: в любой ли культуре растет технологический потенциал и побеждает соблазн умножать эффекты вместо сокращения усилий?

— Боюсь, у меня не хватит исторической эрудиции отве­тить на эти вопросы с необходимой полнотой. Но попробуем рассуждать в рамках известного...

С трудом поворачивается язык назвать отличниками перво­бытные племена, систематически истреблявшие своих младен­цев и за счет этого сохранявшие стабильные отношения с природой. Они задержались в (счастливом?) палеолите лишние 10 тысяч лет — не так уж и много по эволюционным меркам,— но в конечном счете История настигала их и как правило жестоко карала. За что? За то, что "слишком много знали"?..

Примеры, когда средства сдерживания значительно опере­жали технологический потенциал, можно, кажется, найти в истории Китая. По этому поводу мне приходилось встречать в литературе противоречивые суждения. Но в целом выходит, что китайцам удалось установить настолько совершенный со­циальный порядок, что были на столетия вперед устранены возможные внутренние разбалансировки и эволюционные кризисы. "Китай спит,— заметил как-то Наполеон,— и не дай нам Бог, чтобы он проснулся".

Жителям этой страны с III века известен компас (который для европейцев — много позже — сразу послужил средством, повышающим эффективность морских сражений), с VIII века — порох, в XII веке на одном из притоков реки По работало десять нефтяных скважин. Однако технические изо­бретения использовались для развлечений, игрушек, фейе­рверков, для удобства освещения; обычного в других регионах применения новых технологий для военной и экологической экспансии здесь вроде бы не наблюдалось.

101

Я интересовался психологической подоплекой такого миро­любия. Беседы со специалистами и ознакомление с рядом научных статей несколько прояснили для меня картину, хотя я прекрасно понимаю, что не готов судить о ней профессио­нально.

Конфуцианской культуре удалось сформировать у китайцев совершенно уникальное ощущение превосходства с прочными механизмами психологической защиты от диссонирующей ин­формации. Если в других традиционных культурах инопле­менник воспринимался, грубо говоря, как существо чужого, но близкого вида — двойник, пародия, потенциальный конку­рент,— то в конфуцианском Китае — как особь далеко отстоя­щая в видовой иерархии. Таких особей можно дрессировать, приучая к человекоподобному поведению, но они заведомо не способны нести ответственность за свои действия, а потому на инородцев нельзя обижаться, мстить им или их ненавидеть. Не может взрослый обижаться на младенца, человек — на кроко­дила, ибо вина за конфликт всегда на том, кто обладает сознанием. Соответственно, эффективная эмоция гнева блоки­ровалась устойчивым чувством презрения к внешнему миру.

Ощущение совершенства и бесконечного превосходства, ус­тановка на скрупулезную репродукцию поведенческих стерео­типов позволили великой китайской цивилизации надолго замкнуться в себе, погрузившись в летаргический сон и изба­вившись от эволюционных кризисов. Но и такой "экофильный" застой не мог длиться вечно. "Фактом является то,— пишет историк Э.С.Кульпин,— что Китай раньше Европы и, что следует подчеркнуть, без вмешательства извне пришел к новому социально-экологическому кризису, хотя имел пер­спективы спокойного существования еще на одну - две тысячи лет..."*.

Рискну предложить гипотезу, требующую более обстоятель­ного обсуждения. Когда средства сдерживания агрессии пре­восходят силовой потенциал, в обществе теряется внутреннее напряжение, его жизнь становится менее чревата эволюцион­ными кризисами, но наступает стагнация. Рано или поздно такое общество становится жертвой внешних обстоятельств — динамично развивающихся соседей или "самопроизвольных" природных катаклизмов.

Вообще же соблазн наращивать эффекты деятельности по силе своей чрезвычайно варьирует от эпохи к эпохе, от куль­туры к культуре, от религии к религии. Знаменитый афоризм, который вслед за М.Вебером охотно цитируют многие культу­рологи: "Протестанты хорошо едят, пока католики хорошо спят",— иллюстрирует это положение на примере даже сравнительно

* Кульпин Э.С. Бифуркация Запад императив. // Восток, 1993, N 1, с. 13

Восток и экологический

близких культур. При столкновении же далеких друг от друга культур оно рождает массу курьезных недоразумений. Я читал, как в 30-е годы в Гватемале американский предпри­ниматель, владелец фруктовой фабрики, решил удвоить зар­плату местным рабочим, рассчитывая тем самым усилить их трудовое рвение; но, получив возросшую сумму в субботу, ни один из рабочих не вышел на работу в понедельник. "Если мы заработали вдвое, то следующую неделю будем отдыхать",— заявили они обескураженному хозяину. Такое несоответствие социальных установок очень часто вызывает "культурный шок", и за ним — взаимонепонимание, презрение или нена­висть...

Тем не менее, приняв определенный уровень абстракции, мы убеждаемся, что при всей своей грандиозности подобные различия — скорее количественные, чем качественные. Деле­ние культур на "технологические" и "нетехнологические" ус­ловно и ситуативно. Легче легкого доказать односторонность франклиновского определения человека как "животного, дела­ющего орудия" (tool making animal), но никому не удалось опровергнуть, что наличие искусственных технологий — тот эмпирический минимум, который дает повод заподозрить при­сутствие проточеловеческого начала. И далее неоднородность темпов развития, длительные стагнации не отменяют того факта, что на достаточно больших временных интервалах все общества изменяются в сторону возрастающего опосредования своих отношений с природой, усложнения внутренней органи­зации и т.д. Аборигены Австралии и близлежащих островов задержались в развитии на десятки тысяч лет. Но если бы они не были "втянуты" в Историю извне, то когда-нибудь и у них произошло бы что-то подобное верхнепалеолитическому кризи­су. Такие утверждения трудно обосновать прямыми аргумента­ми, а аналоги, как известно,— штука опасная. Но склонность к экспансии настолько характерна для живого вещества, что социальный организм не может бесконечно ей сопротивляться. А значит, стагнация, сколь бы долгой она ни была, носит в конечном счете преходящий характер...

— Говоря о прогрессе, вы заявили, что утвержде­ние в обществе более совершенных культурных цен­ностей необратимо. Похоже, вы готовы поставить в заслугу фашистам то, что они не ели людей. Но разве туземцы, убивающие столько врагов, сколько они способны съесть (в предыдущей лекции про­скользнул такой пример), не гуманнее монстров, затеявших мировую войну с десятками миллионов жертв, построивших газовые камеры?..

— Обсуждая подобные темы, трудно сохранять нейтраль­ную тональность. В моральном отношении Энвер-паша, Сталин, Гитлер, Пол Пот несравненно отвратительнее палеолити­ческого людоеда, и я пытался объяснить, почему они, в отли­чие от последнего, подсудны. Но есть еще одна сторона дела. Все эти "монстры" ужасны именно тем, что действовали в XX веке, с его небывалыми инструментальными возможностями. Они не превосходили по свирепости прежних тиранов, но могли организовывать убийства в невиданных ранее "едино­временных" масштабах.

При этом, насколько мне известно, никто из них действи­тельно не пытался восстановить в правах людоедство. Но мно­гие другие принципы палеолитической и, во всяком случае, "доосевой" морали возродить стремились: солидарность на жестко конфронтационной основе через противопоставление людей по этническому или классовому признаку с полным лишением "чужаков" юридических прав и морального сочувст­вия; склонность к геноциду; кровопролитность сражений как критерий полководческих заслуг; полное презрение к индиви­дуальным судьбам и к свободе личности...

Заметим, однако, что, хотя известных "успехов" в этом плане достичь удалось, они были далеко не полными. Уже невозможно было добиться того, чтобы все, кому полагалось стать прямыми или косвенными соучастниками геноцида, ре­ально таковыми становились. Подчас люди даже с риском для жизни воздерживались от доносов и убийств, в меру сил помо­гали друг другу, будучи объявлены смертельными врагами. И не случайно правящие режимы тщательно скрывали масштабы и характер преступлений от мира и от большинства собствен­ных граждан. Обывателю требовалось лишь небольшое усилие, чтобы "не догадываться" о резне, массовых расстрелах, конц­лагерях и газовых камерах. Это очень характерно: чем более развита культура, тем более изощренные средства приходится использовать для оправдания и сокрытия насилий. Так что даже в столь драматических ситуациях регресс был лишь частичным, относительным и временным.

Я думаю, такого рода факты в общем согласуются со схемой техно-гуманитарного равновесия. Эта закономерность не долж­на настраивать на благодушный лад, она по сути своей так же драматична, как философский "закон абсолютной справедли­вости", частным выражением которого, возможно, и являет­ся...

— В этой схеме, однако, не ясен решающий мо­мент. Как бы вы ни отвергали отношение "первич­ности — вторичности" в философском плане, нель­зя игнорировать этот вопрос при попытке выявить историческую зависимость. Какие же прослежива­ются последовательности причин и следствий: новая техническая идея запускает механизм экс­тенсивного роста или сама возникает в ответ на исчерпание его возможностей; новые человеческие отношения формируются вследствие технологичес­ких потребностей, или более развитого интеллекта, а может быть, напротив, новые ценности предшест­вуют более совершенной социальной организации, технологическому росту?.. У вас это выглядит пока довольно туманно...

— Я не готов ответить на этот вопрос односложно и даже не уверен, достижим ли такой ответ в принципе. Чтобы вывести зависимость между энергетической мощью и сдерживающими механизмами, нам пришлось отвлечься от очень многих фак­торов, и прежде всего от факторов внесоциального происхож­дения: геофизических, климатических, геологических, косми­ческих колебаний, которые в действительном ходе событий способны играть огромную, иногда решающую роль. (Напри­мер, возражая против концепции пассионарных этносов, я не исключаю влияния внешних факторов на всплески человечес­кой энергетики — я только стремился показать, что Л.Н.Гуми­левым они мистифицированы.)

Возможно, пристальный анализ с участием специалистов по конкретным историческим эпохам, глобальным и региональ­ным, позволит обнаружить более сильные зависимости или заставит вовсе оставить такие попытки. Я же говорил только о корреляциях и пытался показать, что технологический по­тенциал, организационная сложность общества, уровень ин­теллектуального развития и качество сдерживающих механиз­мов обоюдно связаны между собой неслучайным образом.

— Вы иллюстрировали практическое изменение мо­ральных ценностей почти исключительно на мате­риале из области политики, войн. Но насколько показательны такие примеры, если иметь в виду, что политика вообще считается сферой деятельнос­ти, наименее подверженной нравственной регуля­ции?

— Типичный миф для самооправдания бессовестного поли­тика! Когда Н.Макиавелли развел официальную мораль и по­литическую прагматику, это был шаг к независимой науке политологии. Но по мере того как культура также становилась предметом сравнительного и эволюционного анализа, выясня­лось, что политика как деятельность по регулированию, разре­шению, практическому воплощению межгрупповых противо­речий (руководство, дипломатия, война) во все времена кон­центрированно выражала действительную мораль и служила самым чувствительным индикатором ее качества.

Дело в том, что отношение к "своим" исторически менее изменчиво. Во "внутренней морали" всегда так или иначе присутствует мотив не-убийства, солидарности, различаясь прежде всего степенью позитивного (опека) и негативного (сан­кции за ненормативные действия) вмешательства коллектива в индивидуальную жизнь. Более специфично для каждой куль­туры, эпохи отношение к чужим, этносам, сословиям, конфес­сиям. Поэтому именно "внешняя мораль" составляет решаю­щий критерий, по которому можно судить об уровне зрелости культуры, а политики вольно или невольно реализовывали ценности и нормы, преобладавшие в обществе. Особенно пока­зательны в этом отношении острые конфликтные ситуации, когда в практическую политику вовлекались массы людей.

— Вы связываете шансы на выживание общества с внутренним разнообразием. Но вот, скажем, в Рим­ской империи накопилось множество интеллекту­альных школ и направлений, религиозных учений и конфессий, но надлома она не выдержала...

— Я высказал это предположение, перенеся на цивилиза­цию закономерность хорошо известную из общей теории сис­тем, кибернетики, экологии: в кризисной ситуации устойчи­вость пропорциональна внутреннему разнообразию. Данная за­кономерность обязательно должна была реализоваться и в социальной истории, но, конечно, это требует более подробных доказательств.

Что касается Рима, ситуация здесь не столь однозначна. Ж.Ле. Гофф, например, подчеркивал, что Римская цивилиза­ция, хотя и претерпела частичные регрессивные изменения по основным параметрам, тем не менее "просуществовала на про­тяжении всего Средневековья и даже дольше"*. Существует также мнение, что падение Римской империи не было ни поражением римлян, ни победой варваров, а стало рубежом перехода европейской истории в новое качество. Во всяком случае, изначально враждебное Риму христианство, возникшее на периферии империи, способствовало развалу прежних структур, но косвенно, отчасти вопреки субъективному жела­нию его прозелитов, обеспечило преемственность многих до­стижений античной культуры.

— Каждый раз, упоминая о появлении христианст­ва, вы говорите о регрессе, спаде. Не следствие ли это ваших личных рационалистических убежде­ний?

— Признаюсь, тяжелый вопрос для меня как представителя древнейшего христианского рода, чьи предки (да, впрочем, и нынешние соотечественники) столько выстрадали за эту веру,

* Ле Гофф Ж. Цит. пр., с. 13

сколько, наверное, никто другой. Но сравнение Библии с вер­шинами античной мысли дает картину очень непростую.

Сократ учил, что знание есть добродетель и основа всех добродетелей, а Христос — "Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное" (Матф., 5, 3). Сократ полагал высшей человеческой доблестью любомудрие, а в Екклезиасте утверж­дается: "...Во многой мудрости много печали; и кто умножает познание, умножает скорбь" (Еккл. I, 17—18). По Сократу, мудрому не нужен закон, ибо сам разум, умея предвидеть последствия поступков, побуждает делать добро. Христос же требовал жить, не заботясь о завтрашнем дне, подобно тому, как о нем (якобы) не заботятся звери лесные и птицы небес­ные.

Авторы Библии, как и философы, ратуют за добро и против зла. Но здесь уже совсем иные координаты и обоснования. Охотно апеллируя к наказанию и награде, апологеты ирраци­ональной веры в аргументации своей еще более "прагматичны" чем античные рационалисты. Однако честный, проникнутый уважением к собеседнику прагматизм философов сменяется лукавым прагматизмом по логике: забудь о корысти, и тогда "Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно". Ответствен­ность перед собой и людьми уступает место чувству вины перед Хозяином, совесть (сократовский даймонион) — богобоязни. Можно ли не заметить столь очевидных признаков отката в динамике морального сознания...

Однако я говорил, что отступление от античной традиции шло, фигурально выражаясь, не по всем фронтам. Философ­ские высоты были не предназначены для восприятия варвара­ми и рабами и недоступны им. Первые не умели мыслить мир без Отца, вторые — без Хозяина, и чтобы проникнуть в их инфантильное сознание, идеи должны были переводиться на эмоциональный язык страхов и упований, обожания и нена­висти, нанизанных на стержень непререкаемого Авторитета. "Я не мог говорить с вами, братья, как с духовными, но как с плотскими, как с младенцами во Христе. Я питал вас молоком, а не твердою пищею, ибо вы были еще не в силах, да и теперь не в силах",— заявляет Павел в Первом послании к коринфя­нам. Установка на "юродство проповеди" часто оборачивалась воинствующим антиинтеллектуализмом, особенно в период ут­верждения христианства на политической арене. (Теологи типа Тертуллиана настаивали на том, что ничего общего не может быть между Афинами и Иерусалимом, Академией и Церковью, философией и христианством, знанием и верой).

Но та же объективная потребность вовлечения массы рабов и варваров в исторический процесс подтолкнула к синтезу элементов западного — рационалистического — и восточно­го — мистического — мировоззрений. Христианство, "жер­твуя качество", вместе с тем развенчало расово-классовое вы-сокомерие

107

философов. Оно чрезвычайно расширило границы групповой идентификации, примитивизировав (по сравнению с лучшими античными мыслителями) ее механизм: объедине­ние через размежевание. Признак общей крови сменился при­знаком общей веры, которым задавалась новая схема для канализации агрессии. "Не мир пришел Я принести, но меч,— недвусмысленно заявил Иисус Христос,— ибо Я пришел разде­лить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее..." (Матф. 10, 34—35). И далее — квинтэссенция всех монотеистических религий: "Кто не со Мной, тот против Меня" (Матф. 12, 30).

В некотором отношении это был шаг вперед. Во-первых, вера способна объединять огромные человеческие массы, пре­одолевая этнические границы, а во-вторых — и это главное — ее, в отличие от этнической или классовой принадлежности, человек (в идеале) способен выбирать произвольно, неся за это личную ответственность. Таким образом, христианство, а затем ислам, значительно отступив от вершин античной мысли, способствовали широкому распространению некоторых ее достижений и вместе с тем — соединению их с элементами осевых религий Востока.

В целом же, я думаю, обретение властных функций христи­анами на Западе и мусульманами на Востоке действительно ознаменовало спад первой волны осевого времени, и последую­щие события служат тому подтверждением. Деление геополи­тического пространства на области Бога и Дьявола, мира и войны стало еще более жестким, очень быстро были разработа­ны и канонизированы концепции "священных войн". Разум стал третироваться как порождение ехиднино, и общество погрузилось в пучину "темных веков"...

К этой теме мы с вами вернемся в следующей лекции.

108

Лекция 7—9

Глобальный кризис современной цивилизации:

тест на зрелость

Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые...

Ф.И.Тютчев

Представьте себе, что мы бы вдруг научи­лись вещество

полностью превращать в энергию, то есть воплотили бы

преждевре­менно формулу Эйнштейна в действитель­ность.

Ну, тогда — при человеческой морали — пиши пропало,

не сносить людям головы.

Земля превратилась бы в ад кромешный.

К.Э.Циолковский

Именно так и кончается мир:

Не раскатом грома, а всхлипом.

Т.Элиот

Идеальным было бы, конечно, сообщество людей,

подчинивших жизнь инстинктов диктатуре разума.

Ничто не дало бы столь совершенного и прочного единства людей...

Но эта надежда является в выс­шей степени утопической.

З.Фрейд

Я принадлежу к тому (счастливому?) поколению землян, за время юности которого человечеству довелось явственно осоз­нать, что планетарная цивилизация вступила в фазу очередно­го эволюционного кризиса. Суть кризиса короче всего выража­ет все та же корреляционная формула: интеллект достиг тако­го операционального могущества, что выработанные в преж­нем историческом опыте средства сдерживания уже недоста­точны; носитель разума опять стал смертельно опасен для самого себя...

Действительно, за сотню лет мощность производственных технологий в энергетическом выражении возросла на два-три порядка, а боевого оружия — на шесть порядков (в миллион раз!). Быстро растет количество населения и индивидуальные потребности людей. Книги, журналы, газеты полны цифр, демонстрирующих, как день ото дня увеличивается нагрузка на природу планеты.

Одна из важнейших статей расхода ресурсов в современном обществе — продолжающаяся гонка вооружений, хотя в собст­венно военной области тенденции не столь однозначны.

Европа XVIII века дала образцы "гуманистического" веде­ния войны. К тому времени религиозные мотивы конфликтов успели значительно ослабнуть. В сражениях между королями участвовали преимущественно наемные "солдаты" (тогда и ут­вердилось это слово, производное от итальянского soldi — деньги) столь же произвольного этнического происхождения, как и сами короли. Солдаты мало интересовались, за что они воюют, и по завершении контракта легко могли переходить на службу от одного суверена к другому, подобно нынешним футболистам, меняющим спортивный клуб. Бои велись по строгим правилам, а противоборствующие стороны видели друг в друге не столько врагов, сколько коллег-соперников. Дамы и кавалеры съезжались в роскошных каретах поглазеть на захватывающее зрелище, а мирные обыватели были увере­ны в относительной безопасности независимо от исхода сраже­ния. Войны XVIII века действительно чем-то напоминали "спорт королей", рождая уверенность, что честолюбие послед­них и служит их главной причиной, а с уничтожением монар­хической формы правления войнам вовсе придет конец.

Но последующие события сложились иначе. Образование национальных государств сопровождалось ростом патриоти­ческих и шовинистических настроений, на почве которых бы­стро оформлялись новые квазирелигиозные идеологии. С со­вершенствованием боевой тактики и техники наемные армии сменялись массовыми ополчениями из недавних крестьян, ре­месленников и буржуа, а профессиональное достоинство и спортивный азарт аполитичного солдата уступили место само­забвенному энтузиазму и патриотической ненависти идеологи­зированного бойца, легко распространявшейся на все "вражес­кое" население. Даже там, где благородная идея интернациона­лизма вытесняла национальную ненависть классовой, просле­живается общая тенденция: с конца XVIII до середины XX века (От Наполеона до Гитлера!) войны становились субъектив­но все более свирепыми и объективно все более кровопролит­ными.

В целом это весьма напоминает исторические ситуации знакомые нам по прошлым лекциям: последние тысячелетия верхнепалеолитического кризиса, столетия после железной ре­волюции. Тот факт, что наступившее после II мировой войны "равновесие страха" помогло надолго пресечь полуторовековую тенденцию возрастающей кровопролитности войн, дает повод надеяться на соразмерность переживаемой нами эпохи неоли­тической революции и революции осевого времени (и, конечно, на соответствующие перспективы).

Насколько реалистична такая надежда, мы далее обсудим, но прежде приходится подчеркнуть, что ее луч едва пробивает­ся сквозь грозовые тучи. Слова, сказанные Циолковским А.Л.Чижевскому в начале 20-х годов и приведенные в эпигра­фе к этой лекции, перекликаются с предупреждениями самого А.Эйнштейна, Н.Винера, других крупных ученых. Всесторон­не обыграли эту мысль писатели-фантасты. А в 1971 году на советско-американской конференции по внеземным цивилиза­циям в Бюракане группа ученых из США, стремясь объяснить безуспешность поисков разумной жизни в космосе, выдвинула развернутую гипотезу: к тому моменту как та или иная циви­лизация достигает уровня развития достаточного для межпла­нетных контактов, разум теряет контроль над техникой и гибнет под обломками техносферы.

Судя по единственному знакомому нам "экземпляру" плане­тарной цивилизации, такой гипотезе трудно отказать в правдо­подобии.

Первой из смертоносных глобальных опасностей, которую люди нашего века осознали уже к началу 60-х годов, была мировая ядерная война. Многие тогда полагали такую войну неизбежной, и картина ее виделась следующим образом. Сна­чала удары обрушатся на крупные города, где население будет уничтожено взрывной волной и излучением; затем радиоактив­ное заражение постепенно распространится в атмосфере плане­ты, обрекая все живое на медленную смерть. Этот катастрофи­ческий сценарий зафиксирован фильмом Ст. Крамера "У пос­ледних берегов", в котором с потрясающей художественной силой рассказано о вымирании последнего оазиса жизни (и цивилизации) на наиболее удаленном от театра военных дейст­вий континенте — в Австралии.

Позже вроде бы выяснилось, что атмосфера планеты способ­на отторгать радиактивность, а потому, хотя война и чревата чудовищными разрушениями с сотнями миллионов жертв, это еще "не конец света". Новый сюжет представлен фильмом другого американского режиссера Н.Майера "На следующий день", снятым в начале 80-х годов — фильмом более прямоли­нейным, психологически менее тонким, но также оставившим глубокий след в памяти. Наконец, в первой половине 80-х две группы ученых в СССР и в США произвели более полные расчеты на компьютерных моделях и независимо друг от друга (факт совпадения независимо полученных результатов возы­мел особенно сильное действие) пришли к новому выводу. Тотальный ядерный конфликт все-таки гибелен для биосферы и уж во всяком случае для цивилизации; однако дело не столько в радиоактивном заражении, сколько в том, что пепел

111

от пожаров заполнит верхние слои атмосферы, на долгие меся­цы перекрыв доступ солнечным лучам. Растительный покров Земли, лишенный основного источника энергии, деградирует, лишив источника существования и все животные организмы. Этот сценарий получил у журналистов прозвища "ядерной ночи", "ядерной зимы", и, возможно, уже существуют или готовятся фильмы по этим сюжетам.

Если же такие фильмы не появятся, то, вероятно, потому, что за новым открытием ученых вскоре последовало окончание "холодной войны", вызвавшее вздох облегчения и иллюзию того, что сюжет потерял актуальность. Эйфории не поддались лишь наиболее дальновидные аналитики, сразу предупредив­шие, что с исчезновением двухполюсного мира опасность вовсе не ушла в прошлое, а в некоторых отношениях даже возросла. Ибо снижение цен на соответствующие знания и сырье, равно как и снижение бдительности мирового сообщества, усиливают соблазн обладания "нетрадиционным" оружием, затрудняют контроль над его распространением и возможным использова­нием субъектами, не обремененными тем опытом ответствен­ности, какой успели приобрести лидеры сверхдержав. Собст­венно, речь идет о том, что народы, которые сами не создавали новейших боевых технологий, могут оказаться психологичес­ки не готовы к новообретенному могуществу, а образовавшаяся диспропорция между средствами разрушения и средствами самоограничения, снизив порог мотивации, вполне способна запустить механизм военной катастрофы...

Сегодня мы можем более или менее представить себе (или думать, будто представляем), какие последствия повлекла бы за собой мировая термоядерная война. Но еще в 60-е годы появился грустный анекдот: "Третьей мировой войны не будет, но будет такая борьба за мир, что от мира камня на камне не останется...". Серьезно вопрос о том, что же будет, если миро­вая война не произойдет, стал волновать ученых, а затем и общественность уже в 70-х годах, когда к военной опасности как-то психологически притерпелись. В начале десятилетия широкий резонанс получили первые доклады Римскому клубу (Д.Медоуз, М.Месарович и Э.Пестель), где обстоятельно, с цифровыми выкладками показано, что материальные резервы дальнейшего роста цивилизации близки к исчерпанию. Тут очень "кстати" подоспел нефтяной кризис, ставший как бы наглядной иллюстрацией к академическим прогнозам. И хотя последующие расчеты и уточнения сделали картину несколько менее мрачной, общее ощущение близящегося тупика напол­нилось новым предметным содержанием. "Для того чтобы че­ловечество не нарушало хрупкого баланса ресурсов,— писал недавно академик Н.Н.Моисеев,— население планеты при ны­нешнем уровне технологий должно быть уменьшено как мини­мум раз в десять!.. А такое, вероятнее всего, невозможно.

112

Значит, предсказанная Мальтусом катастрофа в той или иной форме неизбежна..."*.

Действительно, нарастающее расходование невозобновимых ресурсов планеты порождает сильные сомнения по поводу пер­спектив цивилизации. Одно время было модным связывать основные надежды с космосом как неистощимым источником энергетических, вещественных ресурсов, безграничным про­странством для экспансии. При этом, правда, сильно недооце­нили технические трудности, которые теперь многие ученые считают непреодолимыми: организм человека не способен ста­бильно адаптироваться к внеземным условиям, тем более в массовом масштабе. Но это бы еще полбеды. Оказалось, что простая экстраполяция наблюдаемых темпов роста дает ре­зультаты умопомрачительные. Так, через 1500 лет потребляе­мая человечеством энергия должна превзойти мощность излу­чения Галактики, а через 2000 лет масса потребляемого веще­ства превзойдет массу Галактики в 10 млн. раз...

А ведь военно-политическим и эколого-энергетическим ас­пектами не ограничивается многомерный глобальный кризис. На одной из научных конференций приводился экстраполяционный расчет, согласно которому уже в 30-е годы следующего столетия два из каждых трех младенцев в США будут рождать­ся с необратимыми патологиями головного мозга. Как и любой иной расчет, это требует массы дополнительных уточнений, но тенденция бесспорна. Сведя к минимуму детскую смертность в развитых странах и значительно сократив ее в других, человек заблокировал регулирующий механизм естественного отбора, и неизбежной платой за успех стало экспоненциальное накоп­ление генетического груза. Исследования российских цитологов (группа проф. Ю.М.Левина) показали, что из-за изменений экосферы химический состав крови, лимфы и тканевой жид­кости современного москвича настолько отличается от показа­телей столетней давности, что впору говорить о перерождении вида. Совершенно неясно, до каких пределов организм, и особенно мозг, способен выдержать такие метаморфозы, про­должая нормально функционировать, и сумеет ли человек с бесконтрольно перерождающимся мозговым веществом зафик­сировать начало необратимой деградации. Невольно задума­ешься: не сведется ли весь выбор ближайших поколений к сценариям "по Циолковскому" или "по Элиоту" — либо "ад кромешный", либо "всхлип"...

Итак, сложившиеся тенденции — прямая дорога к пропас­ти. О том, чтобы отсечь динамику тенденций, навечно закон­сервировав наличное состояние, несерьезно даже говорить. Может, пришло время прислушаться к призывам экологов-романтиков: "Назад (вперед) — к природе"? Вот только понять бы, что это значит.

* Моисеев Н.Н.Природный фактор и кризисы цивилизации. // Общественные науки и современность, 1992, N 5, с. 89

Например, восстановить в правах естественный отбор, уп­разднить медицину, снизить гигиенические стандарты, по­слать рожениц в сараи? Но для нынешних поколений, изне­женных искусственной средой, особенно в развитых странах, это повлекло бы такой рост смертности (детской, женской, да и среди взрослых мужчин), сравнительно с которым уже упо­минавшаяся эпидемия чумы в XIV веке выглядела бы чем-то вроде массовой простуды. Вернуться к доиндустриальным, а то и к донеолитическим способам хозяйствования? Но они были дисквалифицированы самой жизнью, когда на Земле жило в десятки, сотни и тысячи раз меньше людей. Теперь нас на планете под 6 миллиардов. Если бы даже — предположим невероятное — все люди, превратившись поголовно в охотни­ков и собирателей, смогли свести потребности к физиологичес­кому минимуму, природа недолго выдержала бы такую нагруз­ку. (Кстати, невероятна в этом предположении даже не столь­ко первая его часть — готовность людей вернуться в палео­лит,— сколько вторая — их способность ограничиться физио­логическими нуждами).

В данной связи стоит упомянуть еще один сценарий. Воз­врат в средневековье под давлением возобладавших ретроград­ных настроений; долгая и вялотекущая мировая война, в которой удастся воздержаться от прямого использования но­вейших боевых средств, но от разрушений, голода, эпидемий погибнут не менее 90% людей, обеспечив оставшимся возмож­ность выжить. Впрочем, этот сценарий наименее правдоподо­бен. Слишком много накоплено в мире ядерных, химических и прочих орудий и производств, которые, оставшись без специ­ального присмотра, рано или поздно доведут дело до логичес­кого конца: все вернемся к двум предыдущим сценариям...

В том, что планетарная цивилизация на крутом витке исто­рии, свидетелями и участниками которого мы с вами оказа­лись, способна себя угробить, удостовериться нетрудно. Труд­нее показать обратное: в принципе цивилизация способна вы­жить. Числовые выкладки здесь имеют ограниченное значе­ние, поскольку с их помощью можно выяснить, на какой срок достанет ресурсов планеты, космоса и т.д., принимая за кон­станту наличные технологии, психологию, организацию, а это крайне существенная оговорка. Поэтому решающая роль принадлежит качественным, концептуальным соображениям.

Нынешний эволюционный кризис по своей причинной структуре во многом повторяет предыдущие, хотя, конечно, при сходстве принципиальной схемы каждый кризис уника­лен. Кроме того, прослеживается общая эволюционная тенден­ция: чем сложнее организована система и чем далее она от равновесия со средой, тем она уязвимее, тем большая интел­лектуальная работа необходима для ее сохранения и тем боль­шей катастрофой чревато ее возможное разрушение. (В народе говорят: выше залезешь — больнее упадешь). Это также опре­деляет специфику текущей ситуации, умножая источники смертельной опасности и сокращая сроки, отведенные на пере­стройку материальной и духовной жизни общества. Однако несравнимы с прежними и средства противодействия катастро­фе, имеющиеся в распоряжении людей.

Обсуждая уроки эволюционных кризисов, мы могли убе­диться, что объем энергетических и вещественных затрат на жизнеобеспечение общества и, соответственно, отходов растет в периоды экстенсивного роста. Линейная экстраполяция роста индустриальной цивилизации и дает нам теперь тупико­вые прогнозы существования на Земле, а также трагикомичес­кие цифры расходования ресурсов космоса. Между тем удель­ная эффективность производства в целом по планете удручаю­ще низка. По некоторым расчетам, в сфере энергетики, напри­мер, она составляет лишь несколько процентов, а остальная часть расходуемой энергии рассеивается в виде бесполезной теплоты, т.е. просто "нагревает воздух".

Разрешается же кризис (если он вообще разрешается) с созданием технологий, обладающих большей удельной эффек­тивностью. Главным фактором, обеспечивающим рост полезно­го производства на единицу затрат, всегда служил рост инфор­мационной составляющей. Грубо говоря, получается так, что предки обычно отбирают у потомков расходуемую энергию, обесценивают ее (особенно когда расходуют невозобновимые источники — уголь, нефть, отчасти лес, плодородную почву и т.д.), но оставляют им в наследство нечто более ценное — информацию; пользуясь ею, следующие поколения находят доступ к новым источникам, оптимальные строят отношения с природой и друг с другом. В сами орудиях деятельности, в ценностях, нормах и навыках фиксируется дополнительный опыт ошибок и находок, психическое отражение становится объемнее и динамичнее, социальная организация — более раз­нообразной и механизмы компромисса — более изощренными.

Когда мы говорили еще о природной эволюции, я не случайно обращал ваше внимание на то, что за миллиарды лет существова­ния жизни ее основной энергетический ресурс — количество лу­чистой энергии Солнца, достигающей поверхности планеты — можно условно считать неизменным. Однако по мере того как усложнялась организация биосферы, возрастало количество эко­логических ниш, трофических уровней, живое вещество станови­лось более активным: рост внутреннего разнообразия обеспечивал большую эффективность антиэнтропийной рабо­ты — отношение между энергетическими "входом" и "выходом".

То же и в человеческой истории. Если бы — вообразим невероятное — в верхнем палеолите объявился ученый-глобалист, вооруженный знанием географии, экологии, математи­ки, он бы строго доказал, что наша планета (даже при сверх­благоприятных условиях) способна прокормить от силы пять миллионов человек*. Профессионально безупречный расчет грешил бы при этом только одной "философской" ошибкой: игнорировался творческий фактор развития. Ведь наш гипоте­тический эколог исходил из незыблемости знакомых ему форм хозяйствования. Но стоило людям перейти от собирательства и охоты к земледелию и скотоводству, изменить социальную организацию, психологию — и прежние выкладки оказались практически обесценены. Вспомнив материалы предыдущей лекции, мы можем убедиться, что подобный же конфуз наш эколог пережил бы с появлением ирригационного хозяйства, с

началом промышленной революции...

Не аналогичную ли ошибку совершают современные эколо­ги, гипнотизирующие нас числами предельной заселенности Земли, которые подчас значительно уступают количеству на­личного населения ("золотой миллиард" и т.д.)? Интересны рассуждения на эту тему Ф.Хайека. Он показал, что расширен­ное воспроизводство населения представляет угрозу только тогда, когда оно опережает внутреннюю дифференциацию об­щества, умножение функций в системе разделения труда. В таком случае наращивание однородной массы не обеспечивает­ся ростом производительности труда, а это действительно чре­вато перенаселением, обнищанием, миграциями (бедный "юг" захлестывает богатый "север") и взрывами.

Однако простой закон Мальтуса теряет силу там, где обеспе­чено пропорциональное демографическому росту умножение взаимодополнительных услуг, отходы одних производств ста­новятся предпосылкой для других и увеличивающееся число производителей находят место в системе, не наращивая нагруз­ку на природные ресурсы. В этом случае "рост населения, приводя к его дальнейшей дифференциации, может создать условия для еще большего роста населения, и в течение неоп­ределенного времени его прирост, будучи самоускоряющимся, может вместе с тем служить предварительным условием для любого продвижения цивилизации как в материальной сфере, так и в духовной"**.

* В расчете "за палеолитического эколога" мне помог доктор географических наук В.В.Клименко. Добавлю, что на самом деле, согласно имеющимся данным, верхнепалеолитический кризис до предела обострился уже с приближением числа живущих на планете людей к двум миллионам.

Демографический алармизм — только один из примеров того, как двухфакторная модель типа мальтузианской прини­мается за неумолимый закон, а опосредующие факторы, кото­рым в действительности принадлежит решающая роль, усколь­зают от внимания. В итоге аналитик попадает под гипноз очевидных тенденций, перенос которых в будущее создает ощущение безысходности. (Последняя иногда признается без обиняков, а иногда маскируется заведомо утопическими или безнравственными рекомендациями: "уговорить" все семьи в мире рожать не более одного ребенка; подмешивать в пищу, воду, распылять в атмосфере вещество, снижающее вероят­ность зачатия и т.д.). Похожая ситуация и в сопряженных сферах глобалистики, касающихся экологического, энергети­ческого, генетического кризисов: в прогнозных моделях игно­рируются "субъективные" факторы, способные кардинально изменить соотношения эффективности, а с ними и ход истори­ческих событий.

Исследования на стыке психологии творчества, кибернети­ческой теории систем, философской методологии и ряда специ­альных дисциплин помогают раскрыть принципиальные меха­низмы, обусловливающие общую зависимость между интел­лектуальностью (включающей внутреннее разнообразие) и энергетической эффективностью системы. Я не могу сейчас останавливаться детально на этих исследованиях, но выделю общий вывод о том, что в принципе рост операциональных возможностей интеллекта не имеет абсолютных ограничений. Иначе говоря, нет принципиально нерешимых задач, но есть задачи, для решения которых данный интеллект неадекватен. И, как мы уже видели, есть интеллект, чьи операциональные возможности не уравновешены адекватными средствами само­ограничения.

Отсюда следует, что усиливающийся потенциал интеллек­туального творчества теоретически неизбежно превратит его в активный метагалактический фактор, но не следует с той же определенностью, что в осуществлении этой перспективы будет участвовать разум, восходящий к Земной цивилизации.

Вывод о потенциально неограниченных возможностях ин­теллекта открывает новый ракурс для осмысления нынешнего планетарного кризиса. Общая теория систем вооружила науку мощным эвристическим принципом: в мире происходит только то, что может произойти, но все, что может произойти, проис­ходит непременно. (В классической философии: "Все действи­тельное разумно; все разумное действительно".) Он не раз опробован в естествознании — например, при теоретическом предсказании частиц и событий микромира,— и не видно причин, почему из его сферы должны выпадать высшие ступе­ни эволюции.

** Хайек Ф.А. Цит. пр., с. 210

117

Но если мы согласимся, что в бифуркационной фазе теоре­тически возможны как выход из эволюционного тупика, так и самоистребление цивилизации, то системный принцип реали­зации всех возможностей приводит к концептуальному пара­доксу. Разрешить же парадокс способна только гипотеза о множественности очагов жизни во Вселенной, которые, соглас­но представлениям современной космологии, могли возник­нуть на определенном этапе метагалактической эволюции (4— 5 млрд лет назад) и в которых реализуются все возможные варианты развития неравновесных процессов. Тогда логично предположить, что часть из таких очагов достигает стадии планетарных цивилизаций, и последние, в свою очередь, вы­нуждены проходить через неизбежные зигзаги эволюционных кризисов. Вероятно, именно таким образом происходит уни­версальный естественный отбор. Он "естествен" в том смысле, что не предполагает какого-либо метафизического субъекта. Но те из цивилизаций, которые успевают своевременно ликви­дировать дисбалансы между растущим инструментальным по­тенциалом и качеством ограничительных механизмов культу­ры, выходят на космические рубежи прогресса; остальные же, не выдержав драматический тест на зрелость, выбраковыва­ются из вселенского процесса эволюции — они так или иначе истребляют сами себя.

Поэтому, если закон техно-гуманитарного равновесия сфор­мулирован верно, то фантастические сюжеты с космическими монстрами и межпланетными войнами навсегда останутся лишь плодом воображения. Ибо цивилизация с такой чудо­вищной диспропорцией технологических и моральных качеств нежизнеспособна, она взорвется задолго до того, как сможет найти контрагента в космосе. Действительная же диалектика эволюции такова, что, только став мудрым, интеллект получа­ет шанс стать универсальным...

Разумеется, гипотеза о множественности планетарных ци­вилизаций, общности основных векторов и механизмов разви­тия, включая закон эволюционных корреляций, не имеет пока прямых эмпирических подтверждений. Но косвенные доказа­тельства ее справедливости дают не только общеметодологи­ческие соображения, но и конкретные науки. Так, согласно данным радиоастрономии, в космосе — в межзвездных молеку­лярных облаках, кометах, в атмосферах планет-гигантов и их спутников — присутствуют органические молекулы, а хими­ческий анализ метеоритов показывает, что углерод, кислород, азот гораздо более распространены в Галактике, чем в составе Земной коры. Когда астрофизик говорит: "Наши тела состоят из пепла давно угасших звезд"*,— это не поэтическая метафо­ра. Тяжелые элементы — строительные блоки жизни — синтезированы

118

в недрах звезд первого поколения и взрывами рассея­ны в космическом пространстве после их гибели. Космология дает нам представление об общей тенденции последовательного образования во Вселенной все более сложных структур, от частиц и атомных ядер до органических соединений. Имеется масса доказательств того, что возникновение и развитие жизни на Земле — продолжение тенденции добиологического разви­тия в космосе.

В прошлых лекциях я старался показать, что и на социаль­но-исторической стадии развитие направлено от меньшей к большей внутренней сложности, технологческой опосредованности и, при всем многообразии цивилизационных форм, де­монстрирует сходные закономерности даже в тех случаях, когда физический контакт между культурами близок к нулю (например Евразия и Америка). Как бы ни отличались по форме биоподобные и социоподобные процессы на иных плане­тах, есть основания думать, что по тенденциям они едва ли станут кардинально отличаться от известных нам.

По-настоящему сомнительной остается только одна "де­таль". Нам неизвестны все слагаемые того уникального ком­плекса условий, который необходим и достаточен для возник­новения жизни, но ясно, что количество этих условий гранди­озно, а вероятность их сочетания мизерна. Поэтому, как ни велика Метагалактика, общая направленность добиологичес­кого и предбиологического развития сама по себе не гарантиру­ет множественности "актов жизнетворения". Здесь приходится прибегать к домыслам и гипотезам. Я думаю, требование тео­рии систем: все возможные варианты событий должны вопло­титься в действительность — дает дополнительный аргумент в пользу предположения о том, что наша цивилизация имеет космические аналоги и является невольным участником все­ленского естественного отбора.

Вероятно, мы подошли сейчас к порогу, за которым либо грандиозный коллапс, завершающий (во всяком случае, воз­вращающий к начальным формам, лишающий перспективы) четырехмиллиардолетний цикл развития жизни на планете, либо столь же грандиозная перестройка сознания и бытия. Земная цивилизация окажется либо в числе самоустранивших­ся, либо в числе тех, которым предстоит продолжить универ­сальный процесс эволюции, и, согласно расчетам, дилемма выживания должна разрешиться деятельностью дух ближай­ших поколений. Обобщив многое из того, о чем мы прежде говорили, можно добавить: шансы на выживание цивилизации пропорциональны объему внутреннего разнообразия, накоп­ленного и сохраненного человечеством, а значит «размерности»

*** Джине Дж., цит. по: Девис П. Случайная Вселенная. М., 1985, с. 136 119

социальной организации и совокупной модели мира, в которой вынашиваются стратегии и тактики бытия. Иначе говоря, тест на зрелость — это тест на разнообразие.

Хайек, бескомпромиссный энтузиаст рыночной экономики, полагал, что рост социального разнообразия может быть обес­печен "сигнальным механизмом рынка". Мне эта проблема представляется значительно более сложной и уходящей корня­ми в область психологии.

Дело в том, что обычно активный субъект относится к разнообразию совсем не так, как того бы пожелал специалист по теории систем. Позволю себе по этому поводу длинноватую, но весьма содержательную цитату из статьи эколога. "Каждый биологический вид субъективно стремится к снижению разно­образия в экосистемах и установлению монополии своего суще­ствования. Это стремление было бы для вида гибельным, если бы ему не противостояли подобные же стремления других видов... Феноментальность человека как вида состоит в данном случае лишь в том, что он в силу своей высокой пластичности сломил сопротивление видового разнообразия и повернул эво­люцию биосферы вспять — от разнообразия к единообразию и упрощению. Эта феноменальность в конце концов уничтожила бы вид, если бы не другая его феноменальная способность: поглощая видовое разнообразие биосферы, наращивать свое внутреннее разнообразие, которое... можно свести к увеличе­нию степени самосознания и как следствие этого — способнос­ти искусственно поддерживать свое биологическое существова­ние"*.

Я думаю, в прежних лекциях можно найти достаточно материала для иллюстрации этих положений — и в отношении природы, и в отношении общества. Приходится, однако, уточ­нить: на протяжении почти всей человеческой истории соци­альное разнообразие росло не потому, что люди этого желали. Напротив, примитивный человеческий интеллект, как и ин­теллект животный, склонен относиться к различиям негатив­но. Реально же разнообразие росло вследствие все тех же, хотя и существенно преобразованных, механизмов конкуренции и отбора, основу которых составляли периодически вспыхивав­шие силовые конфликты, субъективно нацеленные опять-таки против разнообразия: на то, чтобы физически ликвидировать непохожее или уподобить себе.

Прежде такие конфликты, при всех несчастьях и страдани­ях, которые они с собой несли, не были принципиально проти­вопоказаны обществу. Более того, здесь стоит повторить, что они в общем отвечали глубоким психологическим и социальным

* Сухомлинова В.В. Системы "общество" и "природа": разнообразие, устойчивость, развитие. // Общественные науки и современность, 1994, N 4, с. 137

120

потребностям, служа мощным стимулом технологическо­го, организационного, духовного развития. Реально перед че­ловечеством никогда ранее не стояла задача устранения наси­лия, но испокон веку стояла принципиально иная и качествен­но более простая задача — упорядочения насилия. На эту зада­чу в значительной мере и были ориентированы системы тради­ционной культуры. Как правило значительная часть самых передовых достижений технической и эстетической ("дизайнерской") мысли воплощалась в производстве оружия, органи­зационная мысль работала на создание боеспособных армий, религия, философия, идеология, искусство, институты социа­лизации (обучение и воспитание детей) обслуживали групповое размежевание по этнической, классовой, конфессиональной и прочей принадлежности...

Я несколько заостряю ситуацию, чтобы подвести к выводу, который полагаю очень важным. Сегодня, когда история впе­рвые поставила перед людьми действительный императив уст­ранения насилия с политической арены, глубокие пласты тра­диционной культуры требуют ответственной и сознательной перестройки. А именно, вся система хозяйственных, полити­ческих и духовных отношений должна быть выстроена таким образом, чтобы рост разнообразия становился процессом поощ­ряемым и в меру необходимости регулируемым. Поскольку же, в соответствии с законом эволюционных корреляций, культура последовательно приближалась к данному рубежу, то в ней успели сформироваться и необходимые (но вот достаточные ли?) предпосылки для своевременной перестройки.

До недавнего времени люди лучше всего умели объединять­ся в солидарные коллективы через противопоставление себя другим сообществам. Печать клановой ограниченности несли на себе нормы социальных отношений, и прежде всего мораль. Прочность же коллектива, а также деление морали на внеш­нюю и внутреннюю, издревле обеспечивалась всевозможными культами — от примитивных тотемов до изысканных богослов­ских доктрин. Механизмы культовой морали зиждятся на безусловном положительном авторитете, который, в свою оче­редь, непременно находится в оппозиции к авторитету отрица­тельному; поэтому мораль такого типа называют еще автори­тарной.

Психологический закон связки: дьявольское, враждебное концептуально проще и предшествует божественному, добро­му, ложная вера — истинной, первичное понятие "они" эле­ментарнее и доступнее понятия "мы". Поэтому религия всегда так или иначе делила людей на наших и не наших, верных и неверных, более или менее жестко ограничивая сферу приме­нимости нравственных, юридических и прочих норм. Новые же социальные конфликты — этнические, экономические, классовые и т.д.— идеологически обслуживались умножением религиозных догматов, версий, течений и ересей.

Таким образом, религии исправно выполняли свою основ­ную историческую миссию — упорядочивать, организовывать, ориентировать социальное насилие, предохраняя цивилиза­цию от хаоса и саморазрушения. Грандиозность этой миссии трудно переоценить, и только законченный филистер мог бы пенять религии ее органическую неприспособленность для более радикальной задачи — полного блокирования силовых конфликтов. До тех пор пока не сложилась объективная необ­ходимость в глобальном устранении насилия, культ, действи­тельно исключающий любое насилие вообще, мог оставаться достоянием замкнутой секты, но не мог стать фактом массово­го сознания. На поверку же любое "не убий" получало конкре­тизацию: кого, когда, где, за что. Очень скоро выяснялось, что обижать нельзя своего и постольку, поскольку он свой; тогда как массы неверных, а также вероотступников, колдунов, ведьм, ученых и прочие исчадия ада давить и/или истреблять не только можно, но подчас и нужно. Особенно когда на врага укажет Божество перстом земного выразителя своей воли.

И не было в мире войска, над которым не реяло бы знамя Святой Веры. Во имя Ее свершались бесконечные резни, газаваты, погромы, аутодафе, и на протяжении всей своей истории люди гораздо более убивали друг друга не во грехе, а в священ­ном энтузиазме. Если мировым религиям удавалось возвысить людей над племенными противоречиями ("несть еллина ни иудея"; "у рабочих нет отечества"), происходила только смена межей — на передний план тут же выдвигалась новая кон­фронтация. И в самых разных храмах, на всех языках звучали бесконечные вариации на все тот же простенький мотив: Кто не с нами, тот против нас!..

Между тем, если перевести проблему выживания цивилиза­ции в психологический ракурс, то "тест на зрелость" предстает как тест на терпимость. Именно это специфическое качество развитого ума становится важнейшим условием, обеспечиваю­щим рост разнообразия. Уточню, что речь идет о терпимости к малым различиям, которыми создается действительное разно­образие, но которые служат наиболее раздражающим факто­ром для примитивного мышления. Об этом я упоминал, расска­зывая о первобытности: похожий на "наших", но "не наш" — чужак, двойник, нелюдь,— вызывает активную неприязнь, несравнимую с отношением к особям иных видов.

Мы видели, что все дальнейшее развитие культуры проник­нуто более или менее последовательным смягчением установки на "чужака", расширением нормативных границ групповой идентификации. Тем не мене и сегодня исследования автори­тарного сознания фиксируют его парадоксальное атавистичес­кое свойство, состоящее в том, что коренные противоположности

122

психологически комфортнее, нежели частичные разног­ласия. Данное обстоятельство обнаруживается и в наблюдени­ях за политической жизнью. Например, коммунисты обычно легче сосуществовали с "империалистами" и даже (за исключе­нием последних лет II мировой войны) с фашистами, чем с социал-демократами или "ревизионистами". Вроде бы второ­степенные нестыковки во взглядах тут же возводились в ранг принципиальных позиций, а двойник, конкурент за полити­ческую нишу становился самым страшным врагом. К 80-м годам то, что называется "мировым комдвижением", выроди­лось в множество бескомпромиссно борющихся между собой ("за чистоту учения") сект, до боли напоминая историю тради­ционных религиозных конфессий.

Я не случайно назвал терпимость качеством развитого ума. Зависимость между информационным наполнением образа и восприимчивостью субъекта к альтернативам так же достовер­но установлена психологами, как зависимость между интел­лектуальным развитием и зрелостью нравственных суждений (и составляет один из ее аспектов). Хотя в обоих случаях можно говорить не более чем о корреляциях, но в целом, особенно когда речь идет об общественном сознании, терпи­мость к малым различиям способна служить надежным пока­зателем как интеллектуального, так и нравственного уровня.

По логике вещей именно беспрецедентная способность к пониманию, принятию нюансов и к согласованию интересов составит самое глубокое отличие поколений "на выходе" ны­нешнего глобального кризиса от поколений "на входе". Разу­меется, если тем, будущим поколениям вообще суждено быть...

И здесь приходится признать, что религиозные и квазире­лигиозные формы единения людей перестали отвечать истори­ческим требованиям. Как всегда в таких случаях, сохраняю­щие механизмы, опробованные на прежних этапах развития, в новых условиях становятся контрпродуктивными, чреватыми катастрофическим ростом энтропии; ибо кризис оттого и обо­стряется, что потенциал прежних антиэнтропийных средств исчерпан.

Психологические исследования показывают, что прочность религиозного сознания зиждется на глубоких нуждах челове­ка, среди которых — инфантильная потребность в родитель­ской опеке, в аффилиации (принадлежности к "своей" группе, защитнице от враждебного мира) и, конечно, потребность в смысле жизни. Но нельзя не видеть и того, что религии и войны искони предполагали и дополняли друг друга. Религи­озные культы, разделяя людей на чужих и своих, объединяя их таким образом в противостоящие группы, облагораживали насилие, придавали ему осмысленный, целенаправленный и организованный характер, не давая выродиться в хаотический самоистребительный процесс. Со своей стороны, войны поддер­живали и оправдывали существование религии как сдержива­ющего и организующего фактора, стимулируя вместе с тем умножение и совершенствование ее форм.

Но в конце XX века вопрос встал исключительно остро: либо человеческий интеллект сумеет перерасти религиозные традиции и потребности, найти новые смыслообразующие опоры существования, либо гремучая смесь мистических поры­вов со смертоносной рациональностью современного оружия взорвет здание цивилизации. До тех пор пока сохраняет силу религиозное мышление, невозможно по большому счету ни вырваться из порочного круга бого-дьявольской контраверзы (а значит, потенциальной групповой вражды), ни регулировать демографические (а с ними — политические, экологические, генетические) процессы. Решение едва ли не всех глобальных проблем настоятельно требует от человека почувствовать себя носителем свободного ума, способным целенаправленно сози­дать законы своего бытия.

* * *

Чем же способна культура заменить авторитарную мораль религиозных культов? Отвечая на этот вопрос, уместно заме­тить, что многие выдающиеся мыслители богословского на­правления по сути дела развивали все ту же парадоксальную, раскритикованную еще Аристотелем и все же бессмертную идею Сократа о знании как добродетели и невежестве как источнике всех пороков.

Напомню, Сократ первый сказал о том, каким образом любитель мудрости сохраняет нравственную высоту, оставаясь свободным от навязанного извне закона, от страха перед карой или надежды на воздаяние всевидящих богов. Тем самым развитая личность возвышалась над инфантильной богобоязнью, на смену которой приходит ответственность перед собой и ближними, перед собственными разумом, способным видеть последствия поступков. Через две с половиной тысячи лет, уже имея за плечами громадный опыт мировых религий, эту мысль довел до логического завершения немецкий священник, бого­слов и гуманист Д.Бонхоффер. В знаменитых "Письмах" из фашистского застенка он утверждал, что "совершеннолетний мир" сумеет отказаться от "гипотезы Бога", от исторически ограниченных форм культового самовыражения, перерасти богобоязнь, нужду в небесной опеке и, став "абсолютно безрели­гиозным", тем самым приблизиться к Богу. Этот парадоксаль­ный вывод перекликается с размышлениями другого христиан­ского философа (больше известного в России как блестящий беллетрист) Г.Честертона о том, что религия будущего станет опираться на высокоразвитое чувство юмора.

Юмор, скепсис, сомнение, самокритика — самые надежные средства от насильственных форм агрессии. На развитие этих способностей и опирается новая логика нравственности, аль­тернативная архаичным авторитарно-культовым формам. Ра­зумеется, здесь не может быть речи о дискретных переходах, но лишь о двух предельных полюсах, в пространстве между которыми разворачивается историческая эволюция морально­го сознания.

На одном полюсе культовая мораль. Она зиждется на безус­ловных — положительных и отрицательных — авторитетах, ограничивает нормы солидарности рамками "своего" коллек­тив и оплачивает их прочность ненавистью к общему врагу; поведение программирует замкнутая система априорных для каждого индивида заповедей, вопрос "почему?" исключается или, в промежуточном варианте, конечным аргументом слу­жит ссылка на освященный канон (...Ибо сказано...). Противо­положный полюс образует мораль рационального типа, в идеа­ле усваиваемая индивидуальным сознанием через фильтры критического суждения и остающаяся открытой для осмысле­ния, перепроверки посылок и выводов. Моральное сознание такого типа требует совсем иных педагогических приемов. Оно в принципе обходится без неприкасаемых авторитетов, а пото­му и без образа врага и без деления регулятивных норм на внешние и внутренние.

Критическая мораль эквивалентна последовательно гума­нистическому мировоззрению, основное содержание которого я бы выразил двумя тезисами. Во-первых, человек, его дух, сознание, воля есть высшая реальность развивающегося мира, а все культовые образы суть не боле чем элементы этой челове­ческой реальности. Во-вторых, принадлежность к человеческо­му роду составляет достаточное основание для наделения субъ­екта всеми соответствующими правами и распространения на него общечеловеческой солидарности, безотносительно к наци­ональной, расовой, классовой, конфессиональной и прочей спецификации.

Культовая (авторитарная) мораль в ее предельном выраже­нии была свойственна, по-видимому, культурам среднего пале­олита, но ее существенные черты прослеживаются на всех исторических стадиях. Истоки критической морали восходят к началу осевого времени, особенно — к сократовскому "даймо-ниону".

С начала осевого времени критическое сознание прошло нелегкий и плодотворный путь развития, благодаря чему пере­довые культуры человечества встретили очередной кризис тех­нологического интеллекта в известной мере готовыми к аде­кватному ответу. Во всяком случае, на фоне противоречивых тенденций современности заметны обнадеживающие симпто­мы.

Следует, например, по достоинству оценить тот факт, что на протяжении полувека самые страшные из наличных средств истребления не применялись по назначению, а острейшие про­тиворечия между вооруженными до зубов сверхдержавами уда­валось разрешать политическими методами или — чаще — переводить в русло локальных, ограниченных войн. Правда, логика развития такова, что новейшие технологии и приемы ведения войны, по-видимому, скоро превратят даже локальные конфликты в источник смертельной опасности для природы и людей на любом удалении от конфликтогенной зоны. А значит, мировое сообщество встанет перед жизненной необходимостью более радикальных мер, и неизвестно, насколько люди ока­жутся к ним готовы. Но и тому, что достигнуто уже сегодня, не найти аналогов в предыдущей истории человечества. Можно бы сослаться на примеры из китайской истории, о которых мы прошлый раз упоминали. Но одно дело, когда изобретателям пороха в голову не приходила возможность его военного ис­пользования, и совсем другое — когда от применения налично­го оружия воздерживаются произвольно. Такого рода факты действительно не имеют прецедентов.

Столь же беспримерное явление новейшей истории — обра­зование межгосударственных коалиций, не направленных про­тив третьих сил.

В мемуарной литературе я как-то встретил упоминание о весьма типичной реакции германского кайзера, которому в самом начале нашего века представители английского короля предложили заключить союз. "Против кого?" — был первый же встречный вопрос; а поскольку роль потенциального про­тивника отводилась, по замыслу англичан, "дорогому кузену" Николаю II, это не вызвало у кайзера энтузиазма и союз не состоялся. Позже другой германский правитель А.Гитлер изрек: "Политическая коалиция, не имеющая целью войну, бессмысленна",— и, как юродивый, только высказал вслух то, о чем принято было молчать. Известный писатель-фантаст Г.Уэллс, обратившись по этому поводу к небесам, заметил в романе "Война миров", что для того чтобы англичане с францу­зами прекратили свои вечные распри, необходимо появление на Земле враждебных марсиан. (Роль "марсиан" затем дважды подряд сыграли немцы.) А уже в 80-х годах буквально то же повторил президент Р.Рейган, но уже об отношении русских и американцев...

"Мы с вами против них" — обычная формула политических союзов и коалиций, и отсечение от нее последнего члена пред­ставляет собой достаточно трудную, исторически беспример­ную задачу. Более или менее выраженные в ряде регионов тенденции к добровольному размыванию государственных гра­ниц, к формированию децентрированных многоэтнических со­обществ с перспективой отмирания национального государства как исторически преходящего феномена — все это уникальные признаки нашей эпохи.

Передовые государства с трудом, через колебания, пробы и ошибки учатся строить многокомпромиссные экономические структуры, сочетающие поощрение сильных с защитой сла­бых, научно просчитывать стратеги природопользования. Даже гонка вооружений на своих предельных уровнях посте­пенно переносится в область компьютерных моделей, без во­площения "в металле"...

Все это не более чем проблески на фоне углубляющихся кризисов, но в них можно увидеть симптом: очередной истори­ческий вызов человечеством принят, и общественное сознание начало приспосабливаться к наличному могуществу. Драмати­ческий опыт последних десятилетий успел убедить миллионы людей в том, что безоглядная эксплуатации природы, без­удержное обогащение одних (классов или народов) за счет обнищания других, поиск собственной безопасности через уг­розу соседям — все подобные стратегии сегодня уже самоубий­ственны.

Практические уроки такого рода в кризисных фазах исто­рии последовательно преображали облик культуры. А расши­рившиеся горизонты современной науки обнаружили и вовсе неожиданное для культового мышления обстоятельство: по достижении некоторого порогового объема информации, ис­пользуемой для принятия решений, грамотные прагматичес­кие оценки смыкаются с нравственными. И сама нравствен­ность, обеспеченная достаточным интеллектуальным развити­ем, "становится критическим инструментом проверки на целе­сообразность действий".

Аргументируя этот нетривиальный вывод и опираясь на многолетний практический опыт природопользования, дальне­восточные исследователи Э.Н.Сохина и Е.С.Зархина отмечают, что "подлинно экономическое решение не может быть неэкологичным и наоборот"*. На ином предметном материале к похо­жему выводу пришел известный экономист Н.П.Шмелев: "Что экономически неэффективно,— безнравственно и, наоборот, что эффективно — то нравственно"**.

Давно перестал быть только парадоксальной остротой тезис о том, что самое выгодное использование капитала — вложе­ние его в человека. (Наблюдая восприятие этого тезиса хозяй­ственниками уходящей эпохи, я не раз убеждался, насколько оно психологически родственно реакции первобытного охотника на действия скотовода, о которой я раньше рассказывал:

* Сохина Э.Н., Зархина Е.С. Человеческий фактор и задачи интеграции природопользования. Владивосток, 1987, с. 38

** Шмелев Н.П. Новые тревоги. // Новый мир, 1988, N 4, с. 175

197

примитивный ум не способен уловить целевой замысел более емкого мышления.) А то, что циничная, примитивно эгоисти­ческая политика оборачивается эффектом бумеранга, сегодня признают, кажется, все, хотя едва ли все понимают...

В целом складывающаяся ситуация действительно беспри­мерна. И.Кант учил, что, поскольку чистый разум не способен охватить всю бесконечность условий и факторов, его суждения должны контролироваться абсолютно независимым регулято­ром — категорическим императивом. Авторитет философа столь велик, что немногие решались подвергнуть сомнению априорное происхождение нравственного императива. До сих пор в научной литературе нередки утверждения типа следую­щего: "Разум может сказать нам, к каким результатам приве­дут те или иные действия, но он не может сказать, к чему следует стремиться... Он действует тогда, когда цели уже определены"*. Возражая против такого мнения и продолжая традицию А.Смита, один из крупнейших экономистов нашего века Дж. Кейнс объявил экономическую науку разделом нрав­ственной философии; тем самым Кейнс противопоставил обще­ствоведение естествознанию.

Теперь пришло время для еще более решительной постанов­ки вопроса: естественнонаучное и техническое знание самым непосредственным образом включаются в процесс социального целеполагания, созидания этических ориентиров, ценностей и норм. Это обусловлено, с одной стороны, объективной необхо­димостью, а с другой — глубокой перестройкой собственных парадигм науки.

Сегодня принятие социально значимых решений без учета медицинских, биологических, экологических, энергетических, термодинамических параметров опасно для общества, и это уже мало кому нужно доказывать, по крайне мере теоретичес­ки. Исключительно ли о "средствах" в данном случае идет речь? С этим, по-моему, пора внимательно разобраться.

В 30-е годы австрийский логик К.Гедель доказал знамени­тую теорему о неполноте, которая потрясла здание классичес­кой гносеологии (теории познания) и повергла в шок ее адеп­тов. Суть теоремы в том, что любая содержательная теория включает утверждения, принципиально недоказуемые в ее соб­ственных рамках, которые поэтому следует принять на веру. Для доказательства же этих утверждений придется строить более общую теорию с новыми постулатами и т.д. Иначе гово­ря, если вы станете последовательно задавать вопрос "поче­му?", то рано или поздно упретесь в дно аксиоматики.

* Shacke G., цит. по: Макашова Н.А. Этика и экономическая теория. // Общественные науки и современность, 1992, N 3, с. 19

Но еще раньше другой выдающийся ученый — социолог М.Вебер — не столь математически строго, но не менее убеди­тельно доказал такую же "теорему" применительно к аксиологии (теории ценностей). Задавая вопрос "для чего?", вы также убедитесь в замкнутости любой ценностной иерархии и долж­ны будете обратиться к "внешним" для нее факторам — исто­рии, условиям существования той или иной культуры, личнос­ти и т.д.

Так вот, сама по себе задача выживания не относится ни к идеологической, ни к собственно научной сфере (хотя она ближе научному мышлению, которое исключает альтернативы вроде пренебрежения греховным земным бытием в преддверии Страшного Суда). Если же выживание цивилизации принять за определяющую ценность, то вся остальная система цен­ностно-нормативных предпочтений сегодня не может стро­иться иначе как при самом прямом участии междисциплинар­ного научного знания. И весь предыдущий исторический опыт, зафиксированный, в частности, религиозными заповедями, может быть включен в ценностную систему современной куль­туры, лишь пройдя апробацию методами критической научной рефлексии.

Но и наука, со своей стороны, становится готовой принять на себя мировоззренческие и регулятивные функции постоль­ку, поскольку перестает быть безотносительной к человеку. Та парадигма научного знания, что тянется от механики Г.Галилея и логики Ф.Бэкона через рефлекторную теорию Р.Декарта, социальную физику Т.Гоббса, метафору "духовного автомата" Б.Спинозы и высшей задачей объявляет устранение субъекта, на наших глазах сменяется картиной мира, весьма созвучной гуманистическим ценностям. Элементаризм, физикализм и редукционизм (уподобление высшего низшему) уступают место системному мышлению, антропоцентризму и элевационизму. Знание становится принципиально субъектным, включая в свою орбиту целевые, функциональные аспекты любых — не только человеческих — взаимодействий. Уже не механика, а психология видится образцом для построения интегрально картины мира...

При обсуждении лекции 2 я рассказывал о методологии элевационизма, сослался на книгу, содержащую подробную библиографию по этой теме, где обобщены блестящие исследо­вания отечественных и зарубежных ученых. Но один момент стоит выделить особо, поскольку он самым тесным образом связан с вопросом об эволюции социальных отношений.

Классическое научное мышление многим отличалось от мышления религиозного, мифологического, но безусловно схо­дилось с ним в одном: то и другое мышление "истинностно". Истина, arnica veritas (в латыни слова "истина" и "вера" одного корня), была той священной коровой, которой клялись и попы,

129

и философы, и самые кондовые натуралисты. Из двух взглядов на предмет по меньшей мере один считался непременно лож­ным. Полемистами вольно или невольно примысливался тре­тий, метафизический Авторитет, носитель абсолютного зна­ния, а суть полемики состояла в том, чье суждение ближе к замкнутой системе безусловных постулатов (близость к Исти­не). Иногда это понималось совсем буквально: критерием Ис­тины в научном споре признавали материальный текст — Тал­муд, Библию, Коран, сочинения Аристотеля, Маркса, Лени­на,— а третейским судьей выступал Учитель, партийный Вождь и даже... "Народ". Правда, после Канта стало вроде бы принято проводить различие между "абсолютной" и "относи­тельной" истинами, заговорили о том, что знание конкретно, а мир находится в вечном движении. Однако ядро мифологичес­кого мышления оставалось нетронутым, ибо субъект с заведо­мо ограниченным опытом наделялся способностью отличать абсолютно истинное содержание от относительно истинного, окончательно определять объем допустимой экстраполяции вывода, отделяя в нем то, что безусловно верно, от того, что еще может быть уточнено.

Практика показывает, что, приписав человеку такую прин­ципиальную способность, никто не мог удержаться от соблазна примерить ее лично к себе. А если мне известна Истина, то все остальные суждения я непременно сочту ошибочными, незре­лыми или преднамеренно лживыми. Потому "истинностное" мышление эквивалентно авторитарному, сопутствуя нетерпи­мости в идеологии и в науке, в политике и в обыденной жизни. Не случайно оно пронизывает всю систему человеческих отно­шений в революционных партиях и в тоталитарных государст­вах. И не случайно Ленин столь темпераментно бичевал скеп­тическую гносеологию Э.Маха, с энтузиазмом принятую соци­ал-демократами. Это был конфликт двух стилей мышления, психологических, идейных и политических установок: на фа­натическую мотивацию, бескомпромисность убеждений, фор­сированное, не считающееся с жертвами достижение целей, с одной стороны, и на терпимость, движение к цели путем постепенных компромиссов — с другой.

И еще одна парадоксальная закономерность особенно ярко проявила себя в недавней истории нашего отечества: упор на "объективности" открывает простор субъективистскому бес­пределу. Чем больше идеологи говорили об объективном зна­нии, тем решительнее блокировали всякий элемент новизны в науке (нет ни одной оригинальной идеи в естествознании или обществоведении XX века, которая бы не объявлялась проти­воречащей марксизму, а потому ошибочной и вредной); ссыл­кой на объективные законы истории аргументировали самые волюнтаристические решения в политике; на объективной теории стоимости строилась экономическая практика, поражаю­щая своей абсурдностью...

Наука конца XX века, в арсенале которой — уже упоминав­шаяся теорема Геделя о неполноте, принцип неопределеннос­ти, принцип дополнительности, многозначные логики и про­чие экзотичные для классической науки идеи, уходит от ис­тинностной гносеологии, заменяя ее мышлением модельным. Это уже совсем иной взгляд на полемику и диалог, на ценности и нормы отношений в научном, а вместе с тем и во всем человеческом сообществе. Для человека, ясно сознающего, что он связан с предметным миром через посредство идеальных моделей и оперирования ими, сама категория "истины" стано­вится избыточной или, во всяком случае, периферийной. По­нятие истинности к модели неприменимо, ее достоинства и недостатки можно обсуждать с точки зрения функциональной эффективности, новизны, стройности и т.д.

Поэтому различные представления видятся уже не взаимо­исключающими, а взаимодополнительными. Разнообразие воз­можных моделей неограниченно, как разнообразие взглядов на предмет и задач деятельности с ним. Если же модели конкури­руют между собой, то не по "близости к истине", а по иным критериям, и прежде всего с точки зрения того, какая из них (моделей) продуктивнее для решения данной задачи при дан­ных условиях.

Стоит еще раз подчеркнуть, что с модельной гносеологией сопряжен совсем иной стиль социального, политического мышления, иная этика — этика взаимодополнительности, тер­пимости и компромисса. Отношение личности к миру стано­вится более "игровым", скептическим и мудрым. Можно ис­кренне сожалеть о теряемой радости страстного служения Истине, бескомпромиссной готовности положить на ее алтарь свою и чужие головы. О том, что останутся достоянием исто­рии фанатичные герои, восходящие на костер во имя новых истин, и фанатичные защитники старых истин, подносящие к хворосту горящий факел. Но ведь мы уже могли убедиться, что такова диалектика прогресса: сколько прежних радостей при­шлось человечеству утерять ради выживания, и сколько не­жданных радостей обрело оно, выживая...

По сути в данном случае речь идет все о той же удельной продуктивности — отношении созидания к разрушению. Толь­ко прежде мы говорили о технологиях материального произ­водства, а теперь — о технологиях интеллектуальной, духов­ной работы. Знаменитая формула Спинозы: "Всякое утвержде­ние есть отрицание" — остается в силе, но модельная гносеоло­гия позволяет созидать (утверждать) больше, разрушая (отри­цая) меньше. Мышление становится более "щадящим" для духовной экологии...

И опять мы подходим к тому же выводу: высокоразвитый интеллект — нравствен. Формируясь изначально как инстру­мент агрессии (самосозидающего разрушения), интеллект через прагматику выживания, через драматическую логику отношений с миром находит в себе самом ресурсы для последо­вательного преодоления природной агрессивности.

* * *

Итак, вновь образовавшаяся диспропорция между способ­ностями оперировать энергетическими потоками внешнего мира и контролировать внутренние импульсы определяет ос­новное содержание нынешней эпохи. А ее основной вопрос в том, сумеют ли, успеют ли люди привести действительные ценности и нормы в соответствие с новообретенным могущест­вом. Задаю себе вопрос — лишний, наивный, нежизненный: если произойдет самое худшее и оценивать трагическую судьбу Земной цивилизации доведется пришельцу, как прокомменти­рует он нашу историю?

Думаю, двух вещей он не сможет утверждать: будто на этой планете не было прогрессивного развития или оно изначально вело в никуда. Вероятнее всего, "брат по разуму" с сожалением констатирует, что земляне не справились с последствиями прогресса, оказались недостойны открывшихся возможностей.

...И все же душу греет надежда, что судить нас с вами предстоит субъекту, который нашей мудрости будет обязан своим существованием...

132

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]