- •2. Просвещение как диалог:
- •I. Критика откровения
- •II. Критика религиозной иллюзии
- •III. Критика метафизической видимости
- •IV. Критика идеалистической надстройки
- •V. Критика моральной видимости
- •VI. Критика прозрачности
- •VII. Критика видимости природного
- •VIII. Критика видимости приватного
- •4. После разоблачении:
- •I. Просвещенное препятствование Просвещению
- •II. Провалы Просвещения
- •1. Провалы во времени
- •2. Провал в партиях
- •3. Провал в секторах
- •4. Провал в интеллектах
- •III. Попытки ломиться в полуоткрытую дверь
- •IV. Марксистская элегия: Альтюссер и «провал» в Марксе
- •V. Чувство жизни в сумеречном свете
- •5. «В поисках утраченной дерзости»
- •I. Греческая философия дерзости: кинизм
- •II. Писать против идеалистического ветра
- •III. Буржуазный неокинизм: искусства
- •IV. Цинизм как дерзость, которая сменила сторону
- •V. Теория двойных агентов
- •VI. Социальная история дерзости
- •VII. Воплощение или разорванность?
- •VIII. Психополитика шизоидного общества
- •IX. Бесстыдное счастье
- •X. Медитация о Бомбе
- •I. Физиогномический раздел а. К психосоматике духа времени
- •1. Язык, высунутый
- •2. Губы, зло кривящиеся в ухмылке
- •3. Губы, горько сжатые
- •4. Губы, широко растянутые и смеющиеся
- •5. Губы в веселой спокойной улыбке
- •6. Взгляд, живой или застывший
- •8. Зады
- •9. Пуканье
- •10. Дерьмо
- •11. Гениталии
- •1. Диоген Синопский — человек-собака, философ, никчемный бездельник
- •2. Лукиан Насмешник, или
- •3. Мефистофель, или Дух, который постоянно отрицает, и воля к знанию
- •4. Великий Инквизитор, или
- •II. Феноменологический раздел а. Кардинальные цинизмы
- •1. Военный цинизм
- •2. Цинизм государства и власти
- •3. Сексуальный цинизм
- •4. Медицинский цинизм
- •5. Религиозный цинизм
- •6. Цинизм знания
- •2. Школа всего, чего угодно: информационный цинизм, пресса
- •3. Цинизм обмена, или Тяготы суровой жизни
- •III. Логический раздел
- •1. Военное знание и шпионаж
- •2. Полиция и оптика классовой борьбы
- •3. Сексуальность: враг находится внутри-внизу
- •4. Медицина и подозревание тела
- •5. Ничто и метафизика голого самосохранения
- •6. Слежка за природой, артиллерийская логика, политическая металлургия
- •1. Воинственная полемика против Оно, или Мыслить черта
- •2. Метаполемика: к обоснованию европейских диалектик в полемике и ритмике
- •IV. Исторический раздел
- •1. Веймарская кристаллизация.
- •2. Дадаистская хаотология. Семантические цинизмы
- •4. Фронт и ничто.
- •5. Мертвые без завещания.
- •6. Заговорщики и симулянты.
- •7. Деперсонализация и отчуждение. Функционалистские цинизмы I
- •8. Протезы — о духе техники. Функционалистские цинизмы II
- •9. Политическая альгодицея.
- •10. С внутренней тоской по Наполеону.
- •11. «Час просветления».
- •12. О немецкой республике аферистов. К естественной истории обмана
- •14. Посткоитальные сумерки.
- •15. Веймарские двуличные решения,
6. Слежка за природой, артиллерийская логика, политическая металлургия
По части металлов мы превосходим всех в Европе, а искусство металлургии и обработки металлов достигло у нас наивысших вершин. Мы первыми превратили чугун в сталь, а медь — в латунь; мы изобрели метод лужения железа и открыли многие другие полезные науки, так что в результате наши мастера, искусные в области благородной химии и в горном деле, стали наставниками для всего мира...
Готфрид Вильгельм Лейбниц. Призыв к немцам совершенствовать свой разум и свой язык...
Как только обнаруживается, что в многочисленных науках или, лучше сказать, в научных дисциплинах познающие скрыто или явно начинают считать предметы их познания чем-то враждебным, понятия традиционной теории познания — субъект, объект — предстают в ином свете. «Субъект» означает нечто подчиненное, поэтому в других языках он является омонимом слов «подданный», «зависимый» (sujet, subject); в риторике «сюжет» обозначает тему, на полицейском жаргоне «субъект» — подозрительное лицо. Если теперь этот «субъект» возвышается и превращается в центральный пункт современной теории познания, то это не просто ошибочное словоупотреблейие. То, что стоит за этим, представляет собой настоящую революцию. Субъективность стремится обрести суверенность, а для этого подчиненное желает подчинить себе то, чему оно могло подчиняться ранее. Мы наблюдаем полный поворот на 180 градусов и в том, что касается подозрений: подозреваемый (субъект) становится подозревающим. Подчиненное подчиняет себе окружающий мир и делает его для себя совокупностью «данных», данностей — заданных кому? Распоряжающемуся и располагающему ими субъекту. Данные отдают себя в его руки, причем он, в свою очередь, не должен отдавать себя им. Подчиненный превращается в господина над данным.
Этот полный переворот (в скрытой форме произошедший, пожалуй, относительно давно, а в явной форме представляющий собой явление Нового времени) составляет априори трансцендентальной полемики. Война субъектов, которые всякий раз делают объектом Иное — противника или вещь, только и создает фон для воинственно-полемической объективности «научных», просвещающих дисциплин. Вещь, которая противостоит мне, становится предметом * (исследования). Любой объект — возьми мы его даже «в-себе», «сам-по-себе» — есть потенциальный бунтовщик, как противо-Я или как средство в борьбе против меня, точно так же, как Я могу стать субъектом в философском смысле, только выступив в роли бунтаря против подчиняющего меня (делающего меня «субъектом»). В воле к знанию всегда проявляются интересы, которые не ограничиваются
знанием как таковым, но служат вооружению субъектов для их борьбы против объектов. «Объективное знание» в этом смысле имеет характер оружия (понятие «оружие», как мне представляется, выше рангом, чем понятие «инструмент», поэтому одна лишь критика инструментального разума не охватывает сферу воинственно-полемического полностью).
Верно ли это применительно к тем наукам, которые современная рациональность считает образцовыми,— к естественным наукам? Можно ли отстоять справедливость утверждения, что эти науки рассматривали природу, свой предмет исследования, изначально как нечто враждебное или относились к нему недружелюбно-нейтральным образом? Ведь именно в естественных науках — а более всего при исследовании биологии и физики — может показаться, что здесь по-прежнему преобладает относительно «мирное» понимание ими своей сущности. Но видимость обманчива. Разумеется, во всех науках есть и созерцательное крыло, но отнюдь не оно обеспечило им взлет. То, что вызывает их к жизни,— это императивы практики: конкуренция в сфере производства, в сфере политики, в военной области. К числу философских достижений экологии принадлежит доказательство того, что современные естественные науки — независимо от того, как они себя понимают,— закладывают основы индустриальной техники и в силу этого оказываются вовлеченными в процесс, который, учитывая факты, можно охарактеризовать только как войну, направленную на порабощение и уничтожение биосферы,— войну, которую ведут агрессивно наступающие цивилизации. Впрочем, был философ, немецкий еврей, влияние которого (если можно говорить о таковом) пришлось на времена Веймарской республики, заложивший основы экологическо-философской критики западной хищнической индустрии,— Теодор Лессинг*. Везде, вплоть до вершин теории познания, наблюдаются следы суперхищника — взгляд охотника в поисках добычи, так и шарящий и по органической, и по неорганической природе. Сегодня все более и более становится очевидным, насколько напрасны все попытки снова нейтрализовать результаты исследования природы, объявляя их результатом чистого стремления к созерцанию,— будто они были добыты для подкрепления «естественнонаучной картины мира». Слишком явственны самые тесные связи естественных наук с политикой, экономикой и военной сферой. Они были и продолжают быть разведывательными отрядами, которые наша жаждущая завоеваний цивилизация засылает в ранее бывшие закрытыми и недоступными миры истин природы. То, что открыли и продолжают открывать в ходе своих исследований эти разведывательные отряды и первопроходцы естествознания, в сумме дает нечто, угрожающее самому существованию объекта исследования — природы в целом.
Может быть, я выражаюсь чисто метафорически? Вовсе нет. Я хотел бы представить воинственно-полемический характер есте-
ственнонаучной эмпирии на одном примере — на примере изучения «предмета» Земля, с которым так или иначе сохраняют связь все естественные науки, вплоть до астрономии, и который остается средоточием всего нашего «интереса к природе». Относительно легко показать, что (и как) «науки о Земле» развивались, будучи направляемыми и движимыми воинственно-полемическими, практическими интересами: наблюдение за тем, что находится на земной поверхности, равно как и попытки выведать, что таится в земных недрах, во многих случаях подчинены политическим и военным интересам; при этом география подчинена, скорее, сфере стратегии и искусству государственного управления, а геология — сфере технологии производства вооружений.
Первое накопление географических знаний происходит, пожалуй, в головах монархов, завоевателей и полководцев, хотя эмпирическая «исследовательская» работа ложится вовсе не обязательно на них. Однако именно они как субъекты политической власти в первую очередь заинтересованы в том, чтобы у них концентрировались все знания о Земле, полученные другими — будь то охотники, мореплаватели, торговцы или философы. С древних времен известно, что купец, исследователь иных земель и шпион имеют между собой нечто общее, а порой и выступают в одном лице. В самом начале традиции европейской географии мы встречаем эпизод, который не может не наводить на определенные размышления. Предание говорит о милетском натурфилософе Анаксимандре: около 500 года до н. э. (незадолго до восстания городов Ионии и начала греко-персидских войн) он изготовил «философскую скульптуру» (Небель) — «металлическую плиту... на которую были нанесены весь земной круг, все моря и реки» (Геродот). Эту модель Земли милетский тиран привез спартанцам, когда был у них с визитом, в ходе которого намеревался заручиться вооруженной помощью пелопоннесских городов-государств. «Только эта карта позволила тогда спартанцам получить представление о величине империи персов и средствах, какими она располагает; они научились видеть свою страну со стороны, поняли, насколько она невелика, и отказались от войн» (Nebel С. Die Geburt der Philosophic. Stuttgart, 1967. S. 37—38). Уже в этот первый момент «проскочила» искра связи между географией и стратегическими расчетами, и если на этот раз философ опередил стратегов в своих познаниях, то вскоре это соотношение изменилось на прямо противоположное: знание о Земле сосредоточилось у царей и полководцев, а не у философов. Средневековые королевские путеводители (описания стран, составлявшиеся для монархов) демонстрируют, как в те времена «политическому Я» системы, то есть ее правителю, приходилось находиться, в буквальном смысле, «в поисках своих подданных»; во времена, предшествовавшие централизму, не все рассеянные по политическому пространству составные части имели возможность видеть однозначно локализованный суверенный центр
власти («столицу», резиденцию, абсолютистский замок — Эскори-ал, Лувр, Версаль); суверен вынужден был, выступая подвижной частью системы, утверждать свою власть посредством появления в разных местах. Только позднее, когда была построена система репрезентации с ее органами управления на местах и полицией, появилась возможность существования оседлой центральной власти, которая сделала политическое пространство — «территорию» государства — «прозрачным» для своего правящего ока и для принятия мер по управлению *. Военно-политический интерес создает тот фокус, в котором могут концентрироваться географические, этнографические, демографические «научные достижения», превращаясь в «сокровищницу знаний». Наконец, современная география притягивает к себе общий интерес образованных слоев капиталистических цивилизованных государств, предвещая действия по империалистической схеме (открытие, завоевание, миссионерство, колонизация, включение в мировую торговлю). Она в еще более интенсивной форме развивает старую стратегическую перспективу. Впрочем, зачастую стечение обстоятельств в ходе войны вызывает новый познавательный интерес. Из-за того что военно-морской флот США не провел собственной предварительной работы, результаты которой были бы пригодны для использования при подготовке высадки американских войск в Северной Африке, пришлось собирать любительские фотографии, фильмы, отснятые во время отпуска, и индивидуальные сообщения о побережье в предполагаемом районе десантирования . Во времена стратегических спутников и военной информатики такие архаические методы стали излишними.
Что же касается разведывания земных недр, то самое яркое проявление его — металлургия. В «лоне Земли» покоятся металлы, которые зачастую недоступны вдвойне — из-за глубины их залегания и из-за прочного их соединения с бесполезной породой. За разведкой, добычей, приведением в состояние, допускающее использование, и распространением этих труднодоступных материй должен стоять поистине огромный интерес, равно как и выдающаяся потребительная стоимость, которые оправдывают все усилия, затраченные на изготовление металлов. Металлургия — это главная техническая наука в истории войн; с появлением бронзы и железа начинается «горячая» фаза культурной эволюции, равно как и эскалация оружейного и военного искусства. С началом эпохи артиллерии эти процессы окончательно обретают сверхостроту. Все имеющие решающее значение виды современных вооружений и боевых систем: танковые соединения, военная авиация, ракетные базы, системы морского базирования и т. п.— представляют собой, по сути дела, не что иное, как гигантские гипертрофии того способа обращения с металлами и взрывчатыми веществами, который практикует артиллерия: это плавающие, летающие, передвигающиеся по земле артиллерийские системы*. Политическая история металловедения может про-
следить изначально существующую связь между этой центральной наукой о недрах Земли и воинственной полемикой. Знание о природе и военное знание связаны между собой прагматической цепочкой интересов. Прежде чем получить в свое распоряжение железное оружие, которое можно поднять на врага, нужно предпринять боевой поход против земной коры — многоэтапный, трудный и опасный процесс. Нужно раскопать залежи руды, раздробить ее на куски, транспортировать их к плавильной печи, расплавить силой огня, разделить жидкие субстанции, придать им необходимую твердость путем легирования, применения присадок и закалки, затем разогреть еще раз, подвергнуть ковке, формовке, шлифовке. Только воля к войне в состоянии подвергнуть природные субстанции таким преобразованиям посредством столь беспримерной насильственной деятельности, какой требует техника доменного процесса и техника ковки. В области металлургии помышляющий о войне человек осуществляет великую атаку на наличные структуры материи, и то, что он творит с металлом, есть не что иное, как предвосхищение того, что он сотворит с помощью металла со своим врагом. Если «железный век» (по Овидию) начинается возникновением войн, символом которых были меч и копье, то есть рубящее и колющее оружие, то эпоха, предшествовавшая возникновению огнестрельного оружия, все же была «золотым веком» для войн: с появлением артиллерии в цивилизации происходит нечто вроде второго обретения огня, однако не прометеевского солнечного огня, как некогда, а современного вулканического огня преисподней. Изобретению артиллерии соответствует в общем развитие политической централизованной власти и пространственных перспектив к началу Нового времени. Артиллерия позволяет «господствовать» над противником на расстоянии, и на этом основывается ее функциональное родство с современным управлением и надзором. Орудийный выстрел соответствует взгляду суверена, равно как и предписаниям центральной власти *.
С началом промышленной революции, которая исходила из районов размещения английской металлургии, металлизация общества обретает новые масштабы. В то же время совершает резкий рывок и разведка земных недр. С этого момента возникают гигантские рудники, вгрызающиеся в самые темные глубины Земли. Горняки становятся армией призраков индустриальной цивилизации — эксплуатируемыми эксплуататорами; рабочие металлургических заводов ' превращаются в элитный отряд капиталистического наступления на «трудно отдающие свои сокровища» земные недра. Наконец, современная форма экономики превращает в капитал все полезные ископаемые, и посредством миллионов всевозможных «вскрышных работ», напоминающих взлом, посредством бурения и «добычи» она ведет минералогическую войну против земной коры, чтобы сжечь поднятые «на гора» богатства или переработать их в технику и системы оружия. Ежедневно индустриальные цивилизации выносят
смертные приговоры многим миллионам живых существ и миллионам тонн материальных субстанций. В них обретает свое завершенное воплощение хищническое и эксплуататорское отношение западных культур к Земле.
Следует поостеречься рассматривать ядерные технологии наших дней как нечто исключительное. На самом деле они не что иное, как логичное продолжение минералого-металлургической атаки на наличные структуры материи, чистейшее развитие воинственно-полемической теории, выводящее ее на новый уровень. Здесь нет никакого перерыва постепенности, никакого скачка. Трансцендентально-полемические рамки нашей техники вмещают равным образом и бронзовый меч, и нейтронную бомбу. Разве что переход от эпохи металлов к ядерной эпохе означает достижение новой технологической ступени в рамках воинственно-полемической структуры и новый порядок величин в том,
f * Т Т ^
структуры и новый порядок величин в том,
что касается средств ведения борьбы за самосохранение. Чтобы выдержать тяготы своей войны против Другого, современные конкурирующие и исследующие Я с боем берут бывшие доныне самыми таинственными формы строения и энергетические источники материи, они, идя дальше металлургического расчленения наличных веществ природы (руды и т. п.), перешагивают порог естественных структур субстанции, чтобы добраться туда, где таились связанными считавшиеся до сих пор самыми загадочными космические силы. Но и на ядерном уровне варварскому отношению к материи уже предшествует варварское отношение к врагу — оно проецирует тяжелую враждебность, существующую в отношениях между соперничающими обществами (через «относительно автономную» промежуточную ступень естествознания), на радиоактивную материю. То, что в случае крайней опасности готовы сделать с врагом, и определяет масштаб тех средств уничтожения, которые нужно добыть у природы. То, что мысленно желают врагу — уничтожение на огромных пространствах огнем, отравление, распыление на атомы,— должно быть предварительно проделано с оружием, должно быть выражено в нем. Оружие, в сущности, есть только послание противнику, которое извещает о наших намерениях в отношении его. Поэтому оружие — это образ-заместитель противника в своем собственном арсенале. Тот, кто кует оружие, дает знать своему врагу, что будет столь же беспощаден с ним, сколь он беспощаден к своей палице, к чушке металла, к гранате и к боеголовке. Оружие — это уже терзаемый и мучимый противник; оно есть вещь -для -тебя. Тот, кто вооружается, уже
вступил в войну. Она de facto идет непрерывно, причем «горячие» ее периоды чередуются с «холодными»; последние ошибочно названы миром. Мир, если рассматривать его в рамках воинственно-полемического цикла, означает время вооружаться, то есть перенесение враждебности и злобы на металл; война в соответствии с этим есть введение в действие и потребление продуктов вооружения, применение оружия к противнику.
На высшей ступени воинственно-полемической технологии наш процесс Просвещения достигает того пункта, в котором он прощается с тысячелетней дуалистической традицией метафизики: противоречие между res cogitans и res extensa * в эпоху кибернетики просто-напросто сходит на нет. В той мере, в какой res (субстанция), которая мыслит, может быть фактически представлена и изготовлена как машина, исчезает ее противоположность по отношению к res, которая существуете пространстве (экстенсивно). Между тем существуют современные артиллерийские системы вооружений, которые на стратегическом жаргоне именуются «интеллектуальным оружием» или «умными снарядами», то есть ракеты, которые выполняют в полете классические мыслительные функции (восприятие, принятие решений) и ведут себя по отношению к цели-противнику «субъективно». Существование этих систем означает откровенное признание нашей цивилизации о своем собственном состоянии: мы фактически, по большей части, стали субъектами, которые понимают себя как «мыслящие вещи», и эти мыслящие вещи есть то, что будет наносить удары друг по другу в современной войне. Различие между героем и его оружием исчезает; страдающие гигантоманией Я нашей культуры, всецело поглощенные заботой о самосохранении, «выставили из себя вон» свое собственное существование в качестве оружия. В конце концов если готовые к смерти летчики-камикадзе выполняли функции управляющей системы (res cogitans) еще in persona, то в наиболее прогрессивных видах современного оружия субъективность героя перешла в субъективность электронную. Бомбардировщик с ручным управлением, переходящий в последнее пике, еще предполагал наличие пилота, который сознательно шел на неизбежную смерть и доказывал свою способность принять смерть так, что эта способность качественно прямо-таки не отличалась от способности, присущей античному философу. В интеллектуальных видах оружия этот человеческий фактор полностью исчезает; дальнейшая деградация в направлении от философии к паранойе осуществилась полностью; «живи и дай умереть другим» в соответствии с этим не только лозунг тайного агента, но и принцип современной войны, базирующейся на артиллерии и ее последующих модификациях. В «способном мыслить снаряде» мы обретаем конечный пункт современного искажения представления о субъекте, ведь то, что именуется субъектом в Новое время, есть, на самом деле, поглощенное заботой о самосохранении Я, которое шаг за шагом удаляется
от Живого, вплоть до достижения вершины паранойи. Отступление, дистанцирование, искажение представления о самом себе — вот что порождает этот вид субъективности. Артиллерия есть лишь одно из ее проявлений, в особенности в форме электронного, интеллектуального атомного оружия, последнего и наивысшего порождения самоутверждения и стремления господствовать над миром на расстоянии. Современное дальнобойное Я желает сохраниться, не узнавая себя в своем оружии; ему приходится поэтому как можно сильнее дистанцироваться и отмежевываться от него. Интеллектуальное оружие удовлетворяет эту потребность. С тех пор как оно появилось, шизоидная структура (принимающий форму государства субъект и воинственно-полемическое Я, поглощенное заботой о самосохранении) обретает завершенный характер. Следующая великая война сулит в перспективе только шизофрению и машины в роли сражающихся бойцов. Исполняющие роль правителей государства гомункулусы, внутренне расколотые лемуроподобные управляющие деструктивных сил, нажмут, «если уж это придется сделать», на главную кнопку, и героические роботы, вкупе со способными мыслить адскими машинами, ринутся друг на друга — experimentum mundi * завершен; человек оказался ошибкой. Просвещению останется только сделать вывод: человека невозможно просветить, поскольку он сам был ложной посылкой Просвещения. Человек не оказался на уровне предъявляемых требований. Он несет в себе самом затемняющий все принцип искажения и притворства, и там, где проявляется его Я, не может сиять то, что было обещано всеми и всяческими Просвещениями,— свет разума.
Б. ТРАНСЦЕНДЕНТАЛЬНАЯ ПОЛЕМИКА. МЕДИТАЦИИ В ДУХЕ ГЕРАКЛИТА
Война * — отец всех вещей. Гераклит
Я хотел бы, чтобы дальнейшие размышления поспособствовали чему-то вроде поворота оси, вокруг которой вертится сегодня господствующий в области теории познания критический прагматизм (Ч. С. Пирс, Ю. Хабермас, К.-О. Апель). Если заслугой этой прагматистской теории познания было то, что она, начиная с самых оснований, убедительно выявила, не одалживаясь при этом у метафизики, взаимосвязи познания и интереса, теории и практики, то у нее все же есть, по моему мнению, и явная слабость — чересчур схематичное понятие практики. Как мне кажется, предшествующие размышления позволили прояснить, почему нельзя довольствоваться теорией познания, которая принимает в расчет только два априорных интереса — к работе и к коммуникации (интеракции). Ведь в любом случае есть и иные интересы, которые при попытке обосновать прагматизм можно мыслить как имплицитно присущие человеку, в том числе исследуемое здесь стремление выстроить свою воинственно-полемическую стратегию (а также прямо противоположные ему эротические или примирительные устремления). Неспособность или нежелание принимать их в расчет оборачивается недостатоком реализма и конкретности. Трансцендентальная полемика (равно как и эротика, которую я не рассматриваю в этой книге) представляет собой взаимодополняющие измерения, существующие в той системе интересов, которая руководит познанием и определяет его форму. Война являет нам такую комбинацию мотивов труда и интеракции, которая никак не может быть правильно понята логически с помощью доныне существовавших схем. Я утверждаю, что воинствующие, полемически-стратегические деятельность и мышление, которых перечисленные выше авторы касаются лишь мимоходом, на самом деле представляют собой такую область, которая покрывает и трудовую деятельность, и деятельность по управлению государством, и коммуникативную деятельность. Ни «старая», ни «новая» Критическая Теория не видят этого. Ни критика инструментального разума, ни критика функционалистского
разума не раскрывает той взаимосвязи стратегии и цинизма, которую мы обрисовали здесь как отличительный философский признак модерна.
Труд и интеракция с самого начала проникнуты противоречиями войны и эроса, ссоры и примирения, разрушения и творческого созидания. В интересе к труду или интеракции всегда надлежит раскрывать следующее: он с самого начала и вплоть до сегодняшнего момента определяет и поддерживает «форму теории», на которую накладывает свой отпечаток также и Воинственно-Полемическое или Эротическое; выбор той или иной формы «объективности» вовсе не такое невинное дело; точно также существует решительная разница, зависящая от того, какую форму точности мы избираем: точность полемиста или точность человека, испытывающего любовь*; если на самом деле существует такая априорная альтернатива, то о каждом предмете должно существовать учение двоякого рода (а не одна сама по себе нейтральная теория, которую лишь впоследствии, а не изначально, решают применять, как принято выражаться, для достижения добрых или злых целей). В то время как прагматизм формально исходит из того, что существует однородное «сообщество исследователей», трансцендентально-полемическое видение проблемы позволяет изучать «войну исследователей» как исходное условие, определяющее то, что они вырабатывают в качестве истин. В соответствии с этим исследование не представляет собой средства для нейтрального прояснения действительности, скорее, оно выступает как гонка вооружений в теоретических формах. Достигнутые познания в таком случае выступают не столько в роли духовных инструментов, служащих труду и взаимопониманию, сколько в роли оружия и в совокупности своей представляют не интеллектуальное богатство, не энциклопедию, а арсенал, в котором накапливается оружие (интеллектуальные снаряды). Если есть желание удовольствоваться только такими априорными интересами, как «труд» и «интеракция», то приходится отказываться от выяснения того, какой войне служат этот «труд» и эта «интеракция», каких примирений они позволяют достичь, или, если выразиться иначе, отказаться от выяснения того, занимает ли Я исследователя по отношению к «объекту» позицию обобщения, дистанцирования и овладения им или позицию, индивидуализирующую его, позицию близости с ним, заставляющую всецело отдаваться ему. С этой точки зрения вновь обретает смысл различение двух «культур»^. В «Первой культуре» (которая обладает гегемонией) мы наблюдаем примат метода, процедуры, способа исследования над предметами исследования; объектом здесь может быть только то, что оказывается в сфере схватываемого методами и моделями. Если мы относим все, что касается методов, к субъекту, то мы вправе говорить о типе знания, который исходит из господствующих позиций познающего по отношению к познанному, когда первый поднимается над вторым: о примате субъекта (то,
что это курьезным образом отличает точные и «объективные», а лучше сказать, объективистские, дисциплины, иллюстрирует взаимосвязь между четкой фиксацией неизменного объекта и искажением и изменением характера субъекта). Это «вознесение» субъекта над объектом представляет собой плату за «объективность»; эта последняя покупается в то же время ценой того, что субъект в методологическом отношении ставится по стойке «смирно» и ему строго предписывается, что он вправе, а что не вправе делать при «познании». Представление о том, что все настоящие науки в конце концов будут иметь по поводу одной проблемы только одну правильную теорию, в то же время предполагает ожидание того, что так называемое сообщество исследователей in the long run * превратится в однородную армию субъектов, которые все без исключения будут отличаться одной и той же методологической «установкой» t по отношению к «вещам». Только тогда, когда субъекты облачатся в совершенно одинаковую теоретико-познавательную униформу (будут иметь одни и те же «интересы», одни и те же понятия, одни и те же методы), положения, высказываемые о субъектах, застынут в их окончательном, а именно истинном (в смысле этого допущения) образе. Одного без другого быть не может. Там, где существует наряду друг с другом несколько гипотез, выдает себя слабость со стороны субъекта — и эта слабость субъекта дает вещам шанс показать себя в их многозначности. Если заострить этот тезис до предела, то можно сказать: чем слабее наши методы, тем лучше для «вещей». Пока существует множество «интерпретаций», вещам не угрожает безумие познающих, которые мнят, будто зафиксировали объекты — как познанные — раз и навсегда. Пока еще «интерпретируют», сохраняют воспоминания о том, что вещи есть еще и нечто «в-себе», которое не имеет ничего общего с их познанностью нами.
Если мы проследим эту мысль до самой последней ее крайности, то придем к формам познания, находящимся на противоположном полюсе. Здесь будет принят тот принцип, который Адорно называл «приоритетом объекта». Если с провозглашением первичности субъекта с необходимостью возникает агональная теория, то из того обхождения с вещами, при котором признается приоритет объекта, вырастает нечто такое, что вправе носить название эротической теории. Там, где в игру вступает эрос, там и только там живет «Вторая культура», а там, где она живет, она принимает скорее образ искусства, чем образ техники. Художник и эротик живет, ощущая, что в большей степени вещи чего-то хотят от него, чем он что-то хочет от них, и что именно они втягивают его в приключения познания. Он идет по направлению к ним, отдается впечатлениям, ими производимым, и, как истый исследователь, чувствует себя очарованным и плененным ими *. Они для него — река, в которую он, по выражению Гераклита, не может войти дважды, потому что они, хотя и остаются теми же самыми, в каждый момент новы, продолжая
течь во все новых отношениях и во все новой оболочке. Если верно, что любовь каждое утро нова, то вместе с ней обновляются и предметы любви. О них нам равным счетом ничего не «известно», в них ничего не «познано» — разве что «доверено» ими по секрету, как бывает при самой близкой сердечной связи; с ними нет никакой «объективности» — только интимность; когда познающий приближается к ним, то не как «исследователь-господин»*, а как сосед, как друг, как привлеченный, увлеченный ими и вовлеченный в общение с ними. Для него эти вещи прекрасны, и он знает, что «любовная связь» с ними исчезнет, если однажды покажется, что все — одно и то же, постоянное, повседневное, тождественное, предсказуемое. Там, где кончается чувство красоты, начинаются война, безразличие, при котором все равно и все равнозначно, или наступает смерть; совершенно правы были те философы, которые учили, что эстетическая составляющая имеет конститутивное значение для истинностного содержания познаний. Несомненно, при этом имеются в виду те познания, которые подчиняются принципу первичности объекта. Од-
нако Просвещение строго-настрого наказало нам не доверять таким познаниям. Ведь для него — поскольку оно не поправляет себя постоянно эротическим (эстетическим) познанием — объекты представляют собой совокупность того, чему нельзя доверять и во власть чего нельзя отдаваться, поскольку и то и другое — и доверие, и стремление всецело отдаться — есть позиции, лишающие нас стимулов к борьбе, тех самых, которые сообщает нам жизнь и просвещенный реализм. Признание приоритета объектов означало бы признание того, что придется жить, имея над собою какую-то власть, а поскольку мы как бы автоматически отождествляем все то, что стоит выше нас, с тем, что нас угнетает и подавляет, в соответствии с духом этого непросвещенного Просвещения может быть признана только позиция воинственно-полемической отстраненности, обеспечивающая дистанцию. Однако существует и приоритет иного рода,
который основывается не на подчинении. Приоритет, который обусловлен наслаждением от понимания объекта, вызывающего у нас искреннюю симпатию, вовсе не требует от нас, чтобы мы довольствовались подчиненностью и отчужденной позицией; высокий образец такого приоритета дает любовь. Способность отдавать приоритет объекту была бы равнозначна способности жить и давать жить другим (а не «жить и давать умереть другим»), и даже в конечном счете умирать и давать жить другим (вместо стремления «прихватить с собой» весь остальной мир, умирая). Только благодаря эросу мы обретем способность признавать приоритет за «объектом». И даже тогда, когда Я уходит из жизни, эрос будет желать, чтобы что-то осталось *.
