Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Манипуляция сознанием.doc
Скачиваний:
15
Добавлен:
29.10.2018
Размер:
5 Мб
Скачать
☆

§ 3. Художественное воображение и уязви­мость советского человека

Активизация воображения во время пере­стройки облегчалась тем, что в качестве доводов идеологи почти исключительно применяли образы, которые мы не могли соотнести с реальностью. Это были образы иных стран («Запад») или иных истори­ческих периодов («сталинские репрессии»). И самой неустойчивой группой, склонной строить в воображе­нии ложные образы и затем вырабатывать из них са­моубийственную линию поведения, оказалась интел­лигенция, но не только она. Ниже мы увидим, как бы­стро удалось вскружить голову рабочим. Так что по­говорим вообще о русском человеке, который, нахо­дясь в состоянии «совка», оказался удивительно под­вержен манипуляции.

Упрощая, примем, что советский человек отли­чался от русского человека начала века тем, что про­шел школу (а многие и вуз), основанную на научной картине мира, был уже человеком индустриального быта и в массе своей жил в городе. Таким образом, в мышлении советского человека уже в значительной степени была ослаблена роль традиций и религиозных догм. В то же время старые сословные отношения были уже разрушены, так что утратились механизмы внутрисословного общения и утверждения мнений. Потеря советским обществом устойчивости во мно­гом объяснялась и тем, что все созданные в советское время каналы социального общения (КПСС и ВЛКСМ, профсоюзы и пресса, школа и вузы) находи­лись под контролем государства. По команде сверху во время перестройки все эти каналы начали переда­вать лишь те сигналы, которые побуждали к разруше­нию общества и его жизнеустройства. То «молчали­вое большинство», которое сознательно отвергало переворот Горбачева-Ельцина, оказалось «без языка».

т среднего человека Запада советский человек отличался тем, что сохранил общинное крестьянское мироощущение (отношение к человеку, обществу, государству и т.д.). Следовательно, он не был еще достаточно индивидуализирован, чтобы соединяться в гражданское общество с его партиями, профсоюзами и другими ассоциациями, в которых бы вырабатыва­лось и утверждалось социальное (классовое) самосоз­нание. То есть, с точки зрения «связности» общества советский человек второй половины века находился в переходном состоянии - не было компактных сосло­вий и классов, но и не было ассоциаций гражданского общества. Новое сословное самосознание возникло раньше всего как раз в тех социальных группах, кото­рые заняли антисоветскую позицию (либеральная ин­теллигенция, номенклатура и преступный мир).

Общинные качества советского человека в оп­ределенных условиях (когда сила государства опира­лась на согласие граждан) придавали обществу не­обычную силу и устойчивость. Это очень хорошо по­казала война. Но в других условиях - когда возникали сомнения а то и несогласие с властью - неспособность противостоять манипуляции оказывалась почти не­объяснимой. Кстати сказать, манипуляции не мог противостоять не только гражданин, но и сама совет­ская власть. Потому она и металась - то глушила «Го­лос Америки» и самиздат, то тайком разрешала. Брежнев почти открыто обращался в людям примерно с такой мольбой: «Мужики, не раскачивайте лодку. Мы худо-бедно тянем хозяйство, все сыты, в тепле и безопасности, живем все богаче. Но мы не можем дать воли краснобаям, мы с ними не справимся. Они и нас, и вас оболтают!». Так оно и получилось. Город­ской человек буквально поддался очарованию крас­нобаев - Горбачева и Жванецкого. Вместо тугодума Брежнева он посадил себе на шею Хазанова (тогда это назвали «Жить не по лжи»).

Почему же все-таки советский человек ока­зался манипулируем даже в большей степени, чем можно было предположить исходя из учета всех этих сил? Как возникла столь неожиданно эффективная система манипуляции? Скрутить голову одной рукой трудно, а двумя легко, даже крепкую шею. Европейцу голову скручивают одной рукой - манипулируют его рациональным сознанием. Какой же второй рукой помогали скрутить голову нашему Ивану?

Я думаю, что второй, тайной силой манипуля­торов оказалось русское художественное чувство. Непривычна эта гипотеза потому, что это чувство у европейца служит как раз противовесом, противо­ядием против манипуляции сознанием. Нас сгубила именно чрезмерная художественная впечатлитель­ность, свойство русского дорисовывать в своем вооб­ражении целый мир, получив даже очень скудный, мятый обрывок образа. Из-за этой артистичности соз­нания русские заигрываются в своем воображении, взмывают от земли далеко ввысь, а потом расшиба­ются. Чтобы летать в заданном коридоре и на орбите, нам требовались шоры идеологии, хотя бы и тупой. Не стало ее - и воспарили.

Наверное, это свойство молодого народа (если хотите, дикаря) - так вживаться в художественные образы, быть такими отзывчивыми на слова-символы. Пожалуй, всем советским оно было присуще, кроме прибалтов. Белорусы тоже оказались разумнее других - а посмотрите, что натворили кавказцы или жители Средней Азии. На телевидении один тип рассказывал, посмеиваясь, как протекало скоротечное взаимоис­требление в Курган-Тюбе. В восемь вечера, перекры­вая грохот перестрелки, зычный голос возвещал: «Кончай стрелять! «Марианна» начинается!» - и огонь с обеих сторон стихал, бойцы шли смотреть мексиканский телесериал. Он был для них реальнее настоящего огня и крови. Есть в этой свежести и силе восприятия какая-то большая и еще непонятая цен­ность - и одновременно беззащитность. Такой народ может жить или с заботливым и строгим монархом, или со Сталиным. Или мы, люди с таким мышлением, друг друга сейчас перебьем, и останутся лишь годные к цивилизации?

Почему же трудно принять такую гипотезу? Потому, что легче всего разрушение логики и мани­пуляция достигается в сознании, которое рационально в максимальной степени, а мы должны были бы быть устойчивы. Наиболее чистое логическое мышление беззащитно, а мышление, которое «армировано» включениями иррациональных представлений (худо­жественных и религиозных, традиций и табу), гораздо прочнее. Так действуют «островки иррационально­сти» в мышлении европейца. У нас же получилось наоборот: художественное восприятие настолько сильно и ярко, что оно при умелом воздействии отде­ляется от рационального мышления, а иногда подав­ляет и здравый смысл. С этим мы столкнулись уже в начале века.

Ведь давайте вспомним горькое предположе­ние В.В. Розанова, которое наши писатели как-то прячут. Он же сказал, что «приказ N°1, превративший одиннадцатью строками одиннадцати­миллионную русскую армию  в труху и сор, не подействовал бы на нее и даже не был бы вовсе понят ею, если бы уже 3/4 века к нему не подготовляла вся русская литература... Собственно, никакого сомнения, что Россию убила литература».

Это невозможно объяснить европейцу. Ну, изобразил какой-нибудь Стендаль тупого офицера - не придет же из-за этого французам в голову вознена­видеть офицерство и армию. А русский читатель из условного мира художественных образов выхватит Скалозуба и переносит его на землю, замещает им реального офицера. А уж если прочтет «После бала», то возненавидит всех полковников.

Это понял, на склоне дней, Чехов и пытался вразумить читателей и предупредить писателей. Но тоже как-то неохотно ему внимали. Он писал, что мир литературных образов условен, и его ни в коем случае нельзя использовать как описание реальной жизни, а тем более делать из него какие-то социальные и поли­тические выводы. Образы литературы искажают дей­ствительность! В них явление или идея, поразившие писателя, даются в совершенно гипертрофированном виде. За верным отражением жизни человек должен обращаться к социологии и вообще к науке, но не к художественной литературе.

Давайте признаем, что мы уже более века по­ступаем как раз наоборот. Берем из книги художест­венный образ - и из него выводим нашу позицию в общественной жизни. Если вдуматься, страшное дело. Ведь писатель просто обязан придать именно личной, единичной судьбе («слезинке ребенка») космический размер - потрясти читателя, вызвать у него катарсис, очищение трагедией. Мы же вместо очищения потря­саемся именно космическим размером, воспринимаем его буквально - и готовы из-за этой слезинки перебить множество реальных, живых младенцев [208].

Россия стала читающей страной, и уже с сере­дины XIX века возникло глубокое противоречие. Рус­ский человек читал художественную книгу, как текст Откровения, а писатель-то писал уже во многом как Андре Жид. Он уже был не Гоголь и не Пушкин. Это был кризис модернизации, отраженный в культуре - разные части диалога находились в двух существенно разных цивилизациях. Писатели могли вносить в этот неявный конфликт восприятия коррективы, но они этого не делали.

Как искажено литературой уже наше воспри­ятие истории России! Прочитав в школе «Муму», мы создаем в нашем воображении страшный образ кре­постного права. Ну что стоило дать в том же учебнике маленькую справку! Ведь мало кто знает, что число крепостных среди крестьян в России лишь на корот­кий срок достигло половины, а уже в 1830 г. состав­ляло лишь 37%. Право продавать крестьян без земли было дано помещикам лишь в 1767 г. и отменено уже в 1802 г. (были лазейки, но уже и Чичикову пришлось непросто). Мы же в массе своей думаем, что поме­щики направо и налево распродавали крестьян, да еще старались разделить мужа и жену. Это же были слу­чаи исключительные!

Понятно, что для писателя, который обращался к русскому читателю, свобода слова должна была быть исключена. В.В. Розанов упрекнул русскую ли­тературу за безответственность. Но писатели XIX века еще не знали взрывной силы слова в русской культуре. Эта особенность русского ума была хорошо изучена советологами лишь в 70-е годы - и на ней была построена научно обоснованная технология «молекулярной агрессии в сознание». С этого мо­мента на безответственность уже не спишешь. Трудно представить себе, что бы сказал В.В.Розанов, почитав Войновича.

Война с Россией (СССР) велась не в мире зем­ной жизни - мире молока и хлеба, тепла и холода - а в мире воображения, в виртуальном пространстве и времени. Ах, Сталин в 1944 г. выселил чеченцев? Так взорвем сегодня весь Кавказ, вместе с чеченцами, да взорвем уже не виртуально. Для этого тут как тут Приставкин со своей повестью. Ей верят - ведь он так видел мир своими детскими глазенками, ведь это правда, он сам видел слезинку чеченского ребенка! Да, это было бы правдой, если бы он писал для чита­телей Андре Жида, так что «написанное не будет иметь никаких последствий». Но он-то знал, что по­следствия будут, для них он и работал, ведь надо было взрастить Дудаева. Когда уже бомбили Чечню, Приставкин хвастался в западной прессе: «Мой фильм «Ночевала тучка золотая» Дудаев смотрел, сидя один в зале - и по щекам его текли слезы». Долг писателя, по мнению Приставкина, - пле­снуть бен­зину в нужный момент, не дать огоньку по­гаснуть.

Конечно, Приставкин - солдат холодной войны, писал он не детские воспоминания, а создавал из по­луправды ложный образ, который читатель еще мно­гократно дополнил своим воображением. Цель была: от слезинки ребенка - через слезинку Дудаева - к кро­вавым слезам целых народов. Но мы сейчас не о При­ставкине, а именно о нашем читателе и зрителе. Сравним его с европейцем.

В 1967 г. вышел сильный полудокументальный французский фильм «Битва за Алжир» - о войне в Алжире (1954-1962 гг.). В отличие от депортации че­ченцев полвека назад, все исполнители которой давно умерли или на пенсии, алжирскую войну вели как раз действующие в 1967 г. политики (так, Миттеран был прокурором Алжира и толпами отправлял алжирцев на гильотину - этим кадром и начинается фильм). Ар­мией французов командовали молодые еще военные, герои Сопротивления (только французская компартия была против войны в Алжире). Эти герои совершили геноцид - более 1 миллиона убитых алжирцев на 8 млн. населения. Но абсолютно никакого впечатления на французов этот фильм не произвел. Дело-то про­шлое, уже пять лет прошло! Миттеран после этого два или три срока президентом выбирался, поучал Горба­чева по поводу прав человека, и никто ему и слова упрека за стаpое не мог сказать, в голову бы не при­шло. Там Приставкин поджигателем бы и не был.

Разрушительная сила литературы резко усили­лась, когда художественными образами и авторитетом любимого писателя стали пользоваться манипуля­торы, оснащенные СМИ. Как правило, сами эти лю­бимые писатели предотвратить идеологическое ис­пользование их образов уже не могут. Ясно, что хри­стианский запрет Гоголя («Слово гнило да не исходит из уст ваших») невыполним. Наше общество модер­низируется, и мы давно пошли вслед за Западом, раз­деляя этику и эстетику и осво­бождая слово от цен­зуры этики. Писатели вовлекают нас в духовные экс­перименты, сокращая нам опыты быстротекущей жизни. Без этого не обойтись, и эксперименты эти остры и опасны. Сатанизм М. Булгакова вошел в наш духовный рацион, его не выплюнуть. Но к беде ведет не само художественное возвеличение дьявола, а мяг­кое подталкивание читателя к мысли, что в этом - ис­тина. Не яд, выработанный больной душой изверив­шегося писателя, который дается нам как соблазн и лекарство, а именно истина. Кто же подталкивает? Заинтересованные идеологи и, из лучших побужде­ний, ныне живущие любимые писатели. Этот хор в течение двух десятилетий так и представлял нам ро­маны М. Булгако­ва. Результат известен: большинство читающей публики восприняло важные идеи этих романов как духовные заветы, которым надо следо­вать. Как идеи Добра.

С большой художественной силой писатель узаконил вожделения, которых раньше стыдились. Женщина теперь может мечтать: встретиться бы с дьяволом, слетать на метле на шабаш, поработать там для него вечерок - и получить желаемое. А интеллек­туал, считающий себя, конечно же, Мастером, меч­тает получить вечный и вполне материальный ком­форт: хороший каменный дом подальше от «этой страны», бесплатного слугу (который, судя по всему, не ворует) и любящую женщину под боком.

Но начну с более простого случая - изданной в 1990 г. тиражом 400 000 экземпляров в издательстве «Советский писатель» книги И.А. Бунина «Окаянные дни». Потом были и другие массовые издания, но и этот тираж «накрыл» активную часть интеллигенции. Редко кто из политиков всех цветов в последние годы перестройки и после нее не помянул эту книгу как выражение мудрости и высокого чувства русского писателя-патриота. Чуть ли не истина о революции и первом году советской власти, урок всем патриотам.

«Окаянные дни» - ценное свидетельство, оно бы очень помогло понять то время, если бы было вос­при­нято хладнокровно. Но тот ореол, что создали во­круг книги авторитетные деятели культуры, превра­тил эту книгу в важное орудие помрачения сознания. Почему так получилось? Потому, что в русских жива еще старая вера в то, что высокое художественное Слово, дар Ученого или любой другой талант обла­дают святостью, благодатью. Через них не может приходить зло. А значит, носителям таланта, если они что-то заявляют в поворотные моменты народной судьбы, следует верить. Так и верили - академикам, певцам, актерам. И особенно - писателям.

Сами писатели не предупредили, что эта вера ложна, в ней много от идолопоклонства. Предупре­дить было нетрудно, требовалась лишь гражданская совесть. Достаточно было сказать, что по одному и тому же вопросу противоположные позиции занимали равно близкие нам и дорогие Бунин и Блок (или Бу­нин и Есенин) - это видно из дневников самого Бу­нина. Значит, вовсе не связан талант с истиной, и ни­как нельзя верить писателю только потому, что мы очарованы его талантом. Бунин изображает «окаян­ные дни» с такой позиции, которую просто немыс­лимо разделять русскому патриоту. Ведь в Бунине говорит прежде всего сословная злоба и социальный расизм. И ненависть, которую не скрывают - святая ненависть. К кому же? К народу. Он оказался не доб­рым и всепрощающим богоносцем, а восставшим ха­мом.

«В Одессе народ очень ждал большевиков - «наши идут»... Какая у всех [из круга Бунина] свире­пая жажда их погибели. Нет той самой страшной биб­лейской казни, которой мы не желали бы им. Если б в город ворвался хоть сам дьявол и буквально по горло ходил в их крови, половина Одессы рыдала бы от вос­торга».

Смотрите, как Бунин воспринимает, чисто фи­зически, тех, против кого в сознании и подсознании его сословия уже готовилась гражданская война. Он описывает рядовую рабочую демонстрацию в Москве 25 февраля 1918 года, когда до реальной войны было еще далеко: «Знамена, плакаты, музыка - и, кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:

- Вставай, подымайся, рабочий народ!

Голоса утробные, первобытные. Лица у жен­щин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.

Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem». На эти лица ничего не надо ставить, - и без всякого клейма все видно...

И Азия, Азия - солдаты, мальчишки, торг пря­никами, халвой, папиросами. Восточный крик, говор - и какие мерзкие даже и по цвету лица, желтые и мы­шиные волосы! У солдат и рабочих, то и дело грохо­чущих на грузовиках, морды торжествующие».

И дальше, уже из Одессы: «А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно ассиметричными чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, - сколько их, этих атависти­ческих особей, круто замешанных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая...».

Здесь - представление всего «русского просто­народья» как биологически иного подвида, как не ближнего. Это - извечно необходимое внушение и самовнушение, снимающее инстинктивный запрет на убийство ближнего, представителя одного с тобой биологического вида. Скажите, патриоты, это - не русофобия?

Теперь о патриотизме, который, якобы, был со­средоточен в сословии Бунина («белый идеал»). В «Окаянных днях» на каждой странице мы видим одну страсть – ожидание прихода немцев с их порядком и виселицами. А если не немцев, то хоть каких угодно иностранцев - лишь бы поскорее оккупировали Рос­сию, загнали обратно в шахты и на барщину подняв­шее голову простонародье.

Читаем у Бунина: «В газетах - о начавшемся наступлении немцев. Все говорят: «Ах, если бы!»... Вчера были у Б. Собралось порядочно народу - и все в один голос: немцы, слава Богу, продвигаются, взяли Смоленск и Бологое... Слухи о каких-то польских ле­гионах, которые тоже будто-бы идут спасать нас... Немцы будто-бы не идут, как обычно идут на войне, сражаясь, завоевывая, а «просто едут по железной дороге» - занимать Петербург... После вчерашних ве­черних известий, что Петербург уже взят немцами, газеты очень разочаровали... В Петербург будто бы вошел немецкий корпус. Завтра декрет о денациона­лизации банков... Видел В.В. Горячо поносил союз­ников: входят в переговоры с большевиками вместо того, чтобы идти оккупировать Россию» и т.п.

А вот из Одессы: «Слухи и слухи. Петербург взят финнами... Гинденбург идет не то на Одессу, не то на Москву... Все-то мы ждем помощи от кого-ни­будь, от чуда, от природы! Вот теперь ходим еже­дневно на Николаевский бульвар: не ушел ли, избави Бог, французский броненосец, который зачем-то мая­чит на рейде и при котором все-таки как будто легче». Читаешь все это и вспоминаешь, как наша патриоти­ческая оппозиция, представляя белых носителями идеала государственности, поносила советскую власть, которая в том феврале лихорадочно собирала армию, чтобы дать отпор немцам.

И еще одно прискорбное свойство элиты отра­зил Бунин - неспособность признать масштаб рево­люции как разлома всего народа. Это именно то низ­ведение фундаментального противоречия до частного конфликта, которое создавало острую некогерент­ность в мышлении интеллигенции и о котором писал в «Вехах» С.Франк. В «Окаянных днях» обнаружива­ется удивительное отличие И.Бунина от его оппонен­тов из «простона­родья». Те, вступая в разговоры с хозяевами прошлой жизни, предъявляют им обвине­ние не как личностям, а как выразителям обществен­ного явления. Бунин же переводит на себя и возмуща­ется: ведь он такой гуманист:

«Встретил на Поварской мальчишку солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пья­ного. Ткнул мне мордой в грудь и, отшатнувшись на­зад, плюнул на меня и сказал: «Деспот, сукин сын!».

Оскорбившись, Бунин вспоминает, как он в 1915 г. по-отечески отнесся к горничной, а в 1916 г. дал рубль бабе, которая привезла ему телеграмму (вместо положенных 70 копеек). И после этого его называют деспотом!

Он бы лучше вспомнил, что писал побывавший в голодающих деревнях Лев Толстой: «Перед уходом из деревни я остановился подле мужика, только что привезшего с поля картофельные ботовья... «Откуда это?» «У помещика купляем». «Как? Почем?» «За десятину плетей - десятину на лето убрать». То есть за право собрать с десятины выкопанного картофеля картофельную ботву крестьянин обязывается вспа­хать, посеять, скосить, связать, свезти десятину хлеба». [Десятина - это гектар].

Тогда же Толстой сделал очень тяжелый вывод (видимо, преувеличенный, но делающий понятными слова паскудного мальчишки-солдата): «Вольтер го­ворил, что если бы возможно было, пожав шишечку в Париже, этим пожатием убить мандарина в Китае, то редкий парижанин лишил бы себя этого удовольст­вия. Отчего же не говорить правду? Если бы, по­жавши пуговку в Москве или Петербурге, этим пожа­тием можно было бы убить мужика в Царевококшай­ском уезде и никто бы не узнал про это, я думаю, что нашлось бы мало людей из нашего сословия, которые воздержались бы от пожатия пуговки, если бы это могло им доставить хоть малейшее удовольствие. И это не предположение только. Подтверждением этого служит вся русская жизнь, все то, что не переставая происходит по всей России. Разве теперь, когда люди, как говорят, мрут от голода,.. богачи не сидят с своими запасами хлеба, ожидая еще больших повы­шений цен, разве фабриканты не сбивают цен с ра­боты?».

И какая ненависть к тем, кто требовал земли и воли. Когда в 1906 г. расстреливали восставших мат­росов в Кронштадте и они копали себе могилы, ко­мендант генерал Адлерберг издевался: «Копайте, ре­бята, копайте! Вы хотели земли, так вот вам земля, а волю найдете на небесах». После расстрела могилы сравняли с землей, и по ним парадным маршем про­шли войска и прогнали арестованных. Этого не вспомнил Бунин, а вспомнил рубль, щедро выданный им бабе Махотке. И записал этот рубль в книгу от­кровений!

Возьмем теперь случай посложнее - «Белую гвардию» (или, скорее, «Дни Турбиных») М. Булгако­ва. Прекрасная вещь, такая родная и близкая. Каких милых людей вышибла из колеи революция. Как спа­сителен дом Елены с кремовыми занавесками, под­держка людей своего круга. Многое говорит пьеса о русском человеке, недаром Сталин тринадцать раз ее смотрел. Но ведь это - о той же катастрофе 1918 года, пьеса полна важными общественными идеями. И вот уже тридцать лет Турбиных представляют нам как носителей русской офицерской чести, как тот тип лю­дей, с которых надо брать пример в трудные моменты истории. Как это возможно?

Давайте же называть вещи своими именами. Перед нами «белая гвардия» - офицеры и юнкера, стреляющие из винтовок и пулеметов в неких «серых людей». Кому же служат эти русские офицеры и в кого стреляют? Они служат немцам и их марионетке-гетману. Что они защищают? Вот что: «И удары лей­тенантских стеков по лицам, и шрапнельный беглый огонь по непокорным деревням, спины, исполосован­ные шомполами гетманских сердюков, и расписки на клочках бумаги почерком майоров и лейтенантов германской армии: «Выдать русской свинье за куп­ленную у нее свинью 25 марок». Добродушный, пре­зрительный хохоток над теми, кто приезжал с такой распискою в штаб германцев в Город».

Кто же те люди, в которых стреляли (и очень метко) офицеры, защищая гетмана и немцев и мечтая о вторжении в Россию французов и сенегальцев? Эти люди, в которых стреляли Турбины - украинские и русские крестьяне и солдаты, доведенные господами до гражданской войны. И вот эти-то офицеры даны нам как образец чести и патриотизма? Это - расщеп­ление сознания. Заметим еще, что многие реплики, смягчающие образ «белогвардейцев», были вставлены в пьесу под давлением цензуры и репертуарного ко­митета.

Конечно, треть белых офицеров перешла в Красную армию, но это у Булгакова - за сценой. Не этим дороги Турбины. Красная армия - это уже «не их дни». Представляя нам «белую гвардию» как образец, на этот пункт никогда не напирали. Считалось, что это - уступка автора. Да и вспомним, почему Турбин распускает дивизион, почему тянется к красным Мышлаевский. Потому, что белые генералы про­дажны и потому, что сил у белых мало - не спра­виться с «мужичками». А если бы офицерам выдали полушубки и валенки, если бы немцев было побольше и подошло бы подкрепление сенегальцев, то и про­должали бы Турбины стрелять в «серых людей», не жалея патронов. Вчитайтесь сегодня в текст повести!

Пьеса Булгакова замечательна, но, думаю, даже он сам не мог предположить, что в конце века из его белогвардейцев станут делать положительных героев в стиле соцреализма. А ведь требовалось всего лишь объяснить читателям и зрителям, что не следует при­нимать художественные образы за образец и тем бо­лее примыкать к автору в его общественных симпа­тиях. Если текст действительно художественно глу­бок и талантлив, то он выражает сложную драму, из которой часто и нельзя вывести руководства к дейст­вию. Мысленно погружаясь в эту драму, каждый должен делать выбор и нести за него личную ответст­венность. Кто-то скажет, что это - тривиальное пра­вило. Но на деле культурное давление, которое уже много лет оказывали наши духовные авторитеты, как раз толкало читателей к тому, чтобы принимать образ за образец.

Как образец в массовое сознание «архитекторы перестройки» внедрили само элитарное мышление Бунина и Булгакова. Писатели и их лирические герои были даны как эталон достоинства, растоптанного советским строем. Напротив, этот строй воплотился в образе «серых мужичков», атавистических особей русского простонародья. Эти эталоны приняли и мно­гие дети этого простонародья - и возненавидели дело своих отцов.

Можно только поражаться, как сумели идео­логи встроить в нашу культуру разрушительную для ее этического строя аллегорию «Собачье сердце» - не как шокирующий жестокий эксперимент над мора­лью, а как набор вполне приемлемых установок. Об­раз Шарикова вошел как метафора не только в идео­логию, но и в обыденное сознание - как отображение типичного советского человека. А профессор Преоб­раженский стал положительным героем, изрекающим нормативные афоризмы.

Но ведь этот паразитирующий на номенклатуре профессор - образ сверхчеловека, присвоивший право создать из дворняги человека, не нести за него ника­кой ответственности, а затем и уничтожить его. Дело богомерзкое. Бывают такие профессора? Конечно. Быть может, Булгаков, озлобленный на «Шарико­вых», испытывал к своему герою симпатию. Но ведь людей просто заставили, путем промывания мозгов, полюбить этого профессора - как раньше заставляли полюбить Павку Корчагина. Николай Островский - не Булгаков, в душу влезть и вреда там нанести он не мог. Да и образ Павки в целом соответствовал обы­денной морали и никакого разрушения в ней не про­изводил.

Что думали генералы нашей культуры, когда без комментариев вбрасывали в массовое сознание антисоветские идеи в оболочке прекрасных художе­ственных образов крупных писателей? Хотя бы сего­дня можно об этом поразмышлять. Без осмысления собственных побуждений никуда мы из ямы не выбе­ремся - нельзя же вечно на Чубайса сваливать. Я могу предположить два варианта (или их комбинацию). Во-первых, наши патриоты «не знали общества, в кото­ром мы живем» и думали, что к русским можно об­ращаться так же, как А. Жид к французам. Во-вторых, они надеялись, что если «русское простонародье» разрушит советский строй, то возродится Россия Бу­нина и Турбиных. Это - другая сторона того же не­знания. Больше никакой уважительной причины я придумать не могу. Но и эти причины принять тя­жело. Ведь никакой воли к преодолению незнания не видно.

Сегодня положение еще резко ухудшилось. Наш человек еще принципиально не изменился, еще воспринимает любое художественное произведение очень эмоционально - а поток художественных обра­зов подменен. Это уже и не Булгаков с Буниным, а принципиально отрицающая высокие ценности мас­совая культура в ее худшем варианте. И она накачи­вается в сознание как средство психологической войны.

В конце перестройки был свернут выпуск оте­чественных художественных фильмов, а те, что вы­пускались, ориентировались в основном уже не на русские культурные стандарты. В 1985 г. отечествен­ные фильмы составляли 74% репертуара московских кинотеатров, а американские 3%. В 1993 г. отечест­венные 19%, американские 56%. При этом уже в 1989 г. резко сократилась доля «серьезных» фильмов (мо­рально-этической проблематики), а к 1991 г. они пол­ностью исчезли из репертуара.

В НИИ киноискусства в 1993 г. был проведен контент-анализ фильмов, составлявших репертуар московских кинотеатров. Имеет смысл привести главные выводы этого исследования:

«Большинство героев фильмов текущего ре­пертуара являются представителями периферийных социальных групп и маргинальных слоев культуры. Чаще всего это заключенные, преступники, наемные убийцы, тунеядцы, проститутки и др., т.е. носители ценностей криминальной микросреды. Соответст­венно, и социальное окружение героя чаще всего криминально. (Любопытно, что эта особенность ха­рактерна для фильмов всех стран: [ею отмечены] 36% отечественных фильмов, 43% европейских и 42% американских). В зарубежных фильмах часто встре­чаются авантюристы, секретные агенты, содержанки, разведчики; в американских также нередки герои-инопланетяне, роботы, «тарзаны», «ниндзя» и проч. В целом герой-«маргинал» характерен для каждого вто­рого фильма...

Если обратиться к мотивам, которыми руково­дствуются американские киногерои в своих действиях и поступках (а именно в них проявляется ценностная структура личности героя), то самыми распростра­ненными оказались: «месть» (42% фильмов) и «со­хранение жизни» (35%)...

Американизация репертуара российских кино­театров осуществляется в виде экспансии наиболее «низких» пластов и наиболее китчевых форм амери­канской массовой культуры. В результате вместо обо­гащения и расширения разнообразия репертуара, при­общения наших зрителей к ценностям мирового ки­нематографа и западной цивилизации происходит нечто противоположное: распространяются большей частью стереотипы и ценности маргинального слоя американской культуры...

Сравнительный анализ показывает, что в боль­шинстве случаев фильмы текущего репертуара со­держат и несут зрителю не национальные ценности той или иной культуры - отечественной, европейской или американской, а универсальные стереотипы, имиджи, штампы «усредненной» массовой куль­туры... Иными словами, происходит формирование отечественной самовоспроизводящейся социокуль­турной системы, несущей ценности массовой куль­туры «американского типа».

***