Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

1filosofiya_i_metodologiya_nauki_metodologiya_nauki

.pdf
Скачиваний:
9
Добавлен:
29.10.2019
Размер:
2 Мб
Скачать
☆

аргументации и идеологической импликации». Но абсолютно неверно видеть в историческом стиле необходимую комбинацию способов объяснения. Стиль – это скорее гибкое взаимодействие форм сродства:«Диалектическое напряжение,которое характеризует работу всякого крупного историка, обычно проистекает из стремления сочетать способ построения интриги со способами аргументации или идеологической импликации, которые ему не созвучны».

Итак, долгим обходным путем мы вернулись к нашей теме несозвучного созвучия: первый источник несозвучного созвучия лежит в оппозиции трех способов, которые, взятые вместе, наделяют нарративные структуры объяснительной функцией. Другим источником несозвучного созвучия является столкновение нескольких модусов построения интриги не только у различных историков, но и внутри одного большого произведения.

В целом обнаруживается, что понятие нарративной структуры, ставшее для нас отправным пунктом, охватывает более обширную область, чем та, которую ему отводят «нарративистские» авторы, тогда как понятие интриги обретает необычную точность в силу своей противоположности понятиям рассказанной истории (story) и аргумента.

Но прежде всего, следует иметь в виду, что тройная типология, на которую опирается эта теория историографического стиля, вовсе не притязает на какой-либо «логический» авторитет. Модусы построения интриги, в частности, являются продуктами традиции письма, придавшей им конфигурацию, которую использует историк. Этот аспект – традиционность – в конечном счете, наиболее важен: историк, будучи писателем, обращается к публике, способной распознать традиционные формы искусства рассказа. Структуры – не застывшие правила. Это не классы, обусловленные априорной таксономией. Это – формы культурного наследия. Если можно сказать, что ни одно событие само по себе не является трагическим и только историк показывает его таковым, определенным образом кодируя его, то это потому, что произволу кодирования ставится предел не рассказанными событиями, а надеждой читателя встретить известные ему формы кодирования: «кодирование событий применительно к той или иной структуре интриги – один из имеющихся в распоряжении культуры способов придания смысла личному или общественному прошлому». Таким образом, кодирование в большей мере определяется ожидаемым смысловым эффектом, чем кодируемым материалом.

Этот смысловой эффект состоит главным образом в превращении неизвестного в известное. Кодирование способствует этому в той мере, в какой историк разделяет со своей аудиторией понимание форм, «в которые должны облечься значимые ситуации

— 371 —

человеческой жизни благодаря участию историка в специфическом процессе формирования смысла и в силу которых он является участником скорее данного культурного наследования, нежели другого».

Таким образом благодаря традиционной природе построения интриги и воссоздается его динамический характер, даже если рассмотрению подлежал только его родовой характер. Впрочем, эта особенность уравновешивается непрерывной связью между хроникой, цепью мотивов, интригой, аргументом, идеологической импликацией, – связью, которую восстанавливает понятие историографического стиля. Вот почему можно – отчасти вопреки Х. Уайту, но скорее благодаря ему – считать построение интриги операцией, которая связывает все уровни нарративной артикуляции. Построение интриги – нечто гораздо большее, нежели один уровень наряду с другими: именно оно осуществляет переход от рассказа к объяснению.

«Как пишут историю»

Мне показалось интересным вернуться в конце этой главы к французской историографии: к стоящей особняком во французском ландшафте работе Поля Вейна «Как пишут историю». У нее есть замечательное преимущество: снижение уровня научности истории сочетается в ней с апологией понятия интриги. Таким образом, Поль Вейн занимает особое место у слияния двух только что описанных течений мысли, хотя он опирается на Макса Вебера, а не на «нарративистское» англо-саксонское течение и сохраняет связь с логическим позитивизмом, которую разорвало это течение. Тем не менее, помещая его на этот стратегический перекресток, я надеюсь еще прибавить этой работе пикантности, которой она и так не лишена.

Действительно, эта книга может быть прочитана как умелое взаимоналожение двух мотивов: история есть «не что иное, как достоверный рассказ»; история – слишком «подлунная» наука, что быть объяснимой посредством законов. Снижение объяснительных притязаний, возвышение нарративной способности: оба этих движения непрерывно уравновешиваются, как на качелях.

Возвышение нарративной способности: эта цель достигается, если соединить, как подобает, рассказ и интригу, чего никогда не пытались сделать ни Марк Блок, ни Люсьен Февр, ни Фернан Бродель, ни даже Анри-Ирене Марру, для которого рассказ – это то, что создают сами акторы, предоставленные хаосу и неясности их собственного настоящего. Но именно потому, что рассказ конструируется, он ничего не воскрешает: «История – это книжное

— 372 —

понятие, а не экзистенциал; это организация посредством понимания данных, которые соответствуют временности, не являющейся временностью Dasein»; и еще: «История – это интеллектуальная деятельность, которая, используя общепризнанные литературные формы, служит целям простого любопытства». Ничто не связывает это любопытство с каким-либо экзистенциальным основанием.

Вкаком-тосмыслеВейнназываетрассказомто,чтоАрониМар- ру называли реконструкцией. Но изменение терминологии немаловажно. Связывая историческое понимание с повествовательной деятельностью, автор дает возможность продвинуть дальше описание «Объекта истории» (так называется первая часть книги). Действительно, если иметь в виду внутренний характер понятия «событие», обозначающего всякое индивидуальное неповторимое обстоятельство, – ничто не квалифицирует событие как историческое или физическое: «Действительное различие проходит не между историческими и физическими фактами, а между историографией

ифизикой». Физика подводит факты под законы, историография объединяет их в интриги. Построение интриги – это то, что квалифицирует событие как историческое: «Факты сушествуют только в интригах и только благодаря им, получая в них относительное значение, которое им придает логика человеческой драмы». И еще: «Поскольку всякое событие является столь же историческим, как и другое, можно совершенно свободно выкраивать событийное поле». Здесь Вейн присоединяется к «нарративистским» англоязычным авторам, концепции которых мы только что рассмотрели. Историческое событие – не только то, что происходит, но то, что может быть рассказано либо уже было рассказано в хрониках или легендах. Кроме того, историка не обескуражит работа над, всего лишь, фрагментарными документами: интрига создается только из того, что известно; интрига по природе своей – «искаженное знание».

Связывая таким образом событие с интригой, Поль Вейн лишает драматизма спор о событийности и несобытийности, начатый школой Анналов. Большая длительность столь же событийна, как

икраткая, если интрига – это единственная мера события. Несобытийность свидетельствует лишь о различии между неопределенным полем событий и уже пройденной вдоль и поперек областью интриги: «Несобытийное – это события, которых еще не признали таковыми, к примеру, история земель, ментальностей, помешательства или поиска защищенности на протяжении веков. То есть несобытийной назовут историчность, которую мы не осознаем в качестве таковой».

Кроме того, если дать достаточно широкое определение того, что считают интригой, то в ее орбиту входит даже количественная

—373 —

история: интрига имеется всегда, когда история связывает вместе цели, материальные причины, случайности: интрига – это «очень человеческое и совсем не “научное” смешение материальных причин, целей и случайностей». Хронологический порядок для нее не имеет значения. Пo-моему, это определение вполне совместимо с понятием синтеза разнородного, предложенным в первой части нашей книги.

Коль скоро можно различить эту разнородную комбинацию, мы имеем дело с интригой. В этом смысле не-хронологические серии,серииitems,исследуемыесторонникамиколичественнойистории, остаются в области истории в силу своей сколь угодно тонкой связи с интригой. Связь между интригой и сериями items, которая недостаточно разъяснена автором, обеспечивается, на мой взгляд, понятием, заимствованным у Курно (на которого Арон ссылается в начале своей книги 1937 года), понятием взаимопересечения каузальных рядов: «Поле событий представляет собой взаимопересечение рядов». Но всякое ли взаимопересечение рядов является интригой?

П. Вейн считает возможным расширить понятие интриги до той точки, где понятие времени уже не является для него необходимым: «Какой бы стала историография, которая окончательно избавилась бы от последних остатков сингулярностей, от единств времени и места, чтобы целиком отдаться одному единству интриги? Именно это будет показано в данной книге». Итак, автор хочет проследить до конца одну из возможностей, открытых аристотелевским понятием интриги, которое, как мы видели, само тоже игнорирует время, хотя и предполагает начало, середину и конец. Эта возможность ахроничности была использована и различными англоязычными авторами (см. выше: Л. О. Минк). Но эта возможная ахроничность связана с фундаментальной особенностью интриги, положенной Аристотелем в основу «Поэтики», – способностью обучать всеобщему. Выше мы видели, как Х. Уайт в полной мере использует эти родовые категориальные возможности построения интриги.

Ту же тональность я нашел у Поля Вейна, развивающего мнимый парадокс, что объектом истории является не индивидуальное, но типичное (specifique). И вновь именно понятие интриги уводит нас от любой защиты истории как науки о конкретном. Ввести событие в интригу – это значит выразить нечто интеллигибельное, стало быть, типичное: «Все то, что можно сообщить об индивиде, обладает своего рода всеобщностью». «История – это описание того, что в событиях человеческой жизни является типичным, а значит, понимаемым». Этот тезис пересекается с тезисом об описании посредством items и тезисом о взаимопересечении рядов.

— 374 —

Индивид – это перекресток серий items, при условии, что совокупность items еще является интригой.

Этот интеллигибельный компонент интриги ведет нас к другому аспекту работы П. Вейна: снижению объяснительных притязаний.

Снижение объяснительных притязаний: здесь Вейн становится провокатором. У истории, говорит он, есть критика и топика, но нет метода. Нет метода? Имеется в виду: нет правила, чтобы осуществить синтез фактов. Если историческое поле, как было сказано, полностью неопределенно, то все, что там находится, реально имело место, но там может быть проложено множество маршрутов. Искусство же их прокладывать относится к историческому жанру, какими бы различными способами его ни понимали на протяжении веков.

Единственная«логика»,совместимаяспонятиеминтриги,–это логика вероятного, терминологию которой Вейн заимствует у Аристотеля: наука и законы господствуют только в надлунной сфере, тогда как «подлунный мир – царство вероятного». Это равносильно утверждению, что история принадлежит подлунному миру и что она действует с помощью интриг: история «всегда будет интригой, потому что она будет человеческой, подлунной, потому что она не будет куском детерминизма». Пробабилизм – следствие присущей историку способности свободно выкраивать поле событий.

Но так как вероятное является характерной чертой самой интриги, нет оснований для различения рассказа, понимания и объяснения: «То, что называют объяснением, есть лишь способ, каким рассказ организуется в доступную пониманию интригу». Этого можно было ожидать: в подлунной сфере не существует объяснения в научном смысле слова, то есть в том смысле, в котором закон объясняет факт: «Объяснить с точки зрения историка – значит “показать развертывание интриги, растолковать его”». Объяснение Революции – «это ее резюме и ничего более». Таким образом, подлунное объяснение не отличается от понимания. Разом исчезает проблема отношения между пониманием и объяснением, на которую потратил столько сил Раймон Арон. Что касается слова «причина», оторванного от слова «закон», Вейн употребляет его так же, как Морис Мандельбаум: «Причины – ЭTO различные эпизоды интриги»; и еще: «Рассказ с самого начала каузален, доступен пониманию». В этом смысле «чем больше мы объясняем – тем лучше рассказываем». Это единственная глубина, доступная истории. Если кажется, что объяснение продвигается дальше, чем непосредственное понимание, это значит, что оно может прояснить моменты рассказа с трех точек зрения – случайности, материальной причины и свободы. «Мельчайший исторический “факт”

— 375 —

содержит эти три элемента, если он является фактом человеческой жизни». Это значит, что историю нельзя полностью объяснить ни случайными пересечениями, ни экономическими причинами, ни ментальностями, проектами или идеями; не существует правила, чтобы расположить в определенном порядке эти три аспекта. А это равносильно утверждению, что у истории нет метода.

Кажущееся исключение из тезиса, гласящего, что в истории объяснить – значит растолковать, выступает в виде ретросказания, той индуктивной операции, с помощью которой историк заполняет пробел в своем рассказе путем аналогии с подобной же последовательностью, но без разрыва в другой серии. Именно здесь объяснение, пожалуй, наиболее четко отделяется от понимания, поскольку ретросказание пускает в ход каузальное объяснение. Но оно, как представляется, вступает в игру именно тогда, когда для интриги недостает документов; в этом случае посредством ретросказания восходят к рассматриваемой причине (например: слишком громоздкаяналоговаясистемасделалаЛюдовикаXIVнепопулярным). Мы рассуждаем здесь oт подобного к подобному, не имея гарантии того, что в каком-либо частном случае аналогия нам не изменит. Это дает повод напомнить, что подлунная причинность нерегулярна, расплывчата и может быть выражена лишь оборотами «чаще всего» и «за исключением»! Именно в этих узких границах вероятного ретросказание восполняет пробелы в наших документах, Рассуждение, на которое больше всего похоже ретросказание, – это серийный выпуск, практикуемый эпиграфистами, филологами и иконографистами. Для историка аналогом серии является сходство, обеспечиваемое относительным постоянством обычаев, конвенций <…>. Именно это постоянство позволяет в общих чертах узнать, чего можно ожидать от людей той или иной эпохи.

Ретросказание не принуждает порывать с условиями подлунногопознания.Ононичутьнепохоженазаконподведенияподобщее. Оно ближе к каузальному объяснению в смысле Дрея и Мандельбаума (мы вернемся к этому в следующей главе): «Историческое объяснение не является номологическим, оно носит каузальный характер». В конце концов, именно это Аристотель и говорит об интриге: в ней «одно вследствие другого» превалирует над «одно после другого».

Однакоможнозадатьсявопросом:всегдалисовпадаюткаузальное объяснение и понимание посредством интриги. Этот момент серьезно не обсуждался. Когда действие приводит к непредвиденным последствиям (а для историка, как подчеркивают – каждый по-своему – Данто и Люббе, это является нормальной ситуацией), – объяснение, похоже, свидетельствует о провале интриги. Автор, по-видимому, с этим соглашается: «Этот промежуток между

— 376 —

намерением и следствием – место, которое мы отводим науке, когда пишем историю и творим ее». Вероятно, на это можно ответить, что интрига, не совпадая с перспективой определенного агента, но выражая «точку зрения» того, кто ее рассказывает, – если угодно, «голос повествователя», – также принимает во внимание непредвиденные последствия.

Теперь нужно оценить по справедливости два взаимодополняющих тезиса: у истории нет метода, но есть критика и топика.

Что такое критика? Она не является эквивалентом или субститутом метода. Как об этом говорит ее – кантианское – имя – это скорее бдительность, которую проявляет историк по отношению к используемым им понятиям. В этом плане П.Вейн проповедует бескомпромиссный номинализм: «Абстракции не могут быть действующими причинами, потому что их не существует <…>. Не существует также и производительных сил, есть только люди, которые производят». Это резкое заявление нельзя, думается, отделять от высказанного выше тезиса о том, что история знает не индивидуальное, но типичное. Просто родовое не есть типичное. Здесь автор имеет в виду нечто вроде веберовских «идеальных типов», чей эвристический, а не объяснительный характер он подчеркивает. Именно потому, что они относятся к сфере эвристики, историк постоянно выверяет их, чтобы избежать искажений смысла, которые они влекут за собой. Понятия в истории – скорее разнородные представления, выделенные из предшествующих наименований и распространенные в предварительном порядке на аналогичные случаи; но непрерывности, на мысль о которых они наводят, обманчивы, а генеалогии неверны. Таков строй подлунных понятий, всегда ложных, ибо всегда неясных. А потому бдительность должна стать особенно строгой, когда история вступает, как ей и положено, на путь сравнения. Марк Блок справедливо сравнивает в «Феодальном обществе» систему серважа в Европе и в Японии. Но сравнение не раскрывает более общей реальности и не предоставляет возможностей для более объяснительной истории. Это только эвристика, отсылающая к отдельным интригам: «чем мы заняты, если не пониманием интриг? И не существует двух способов понимания».

Остается топика. У истории нет метода, но есть критика и топика. Слово это заимствовано, по примеру Вико, из аристотелевской теории topoi, или «общих мест», – теории, родственной риторике. Эти общие места, как известно, представляют собой резерв необходимых вопросов, которыми должен запастись оратор, чтобы успешно выступать перед ассамблеей или трибуналом. Чему может служить топика в истории? У нее есть лишь одна функция: «удлинение вопросника»; и это удлинение вопросника – единственный прогресс, на который способна история. Но каким образом это

— 377 —

можно сделать, если не посредством параллельного обогащения понятий? Нужно уравновесить номинализм, столь сильно связанный с теорией понимания, апологией прогресса в концептуализации, благодаря которому видение современного историка богаче, чем видение Фукидида. Конечно, Вейн формально не противоречит себе, поскольку он относит историческую топику к эвристике, то есть к искусствузадаватьвопросы,анекобъяснению,еслипониматьподним искусство отвечать на вопросы. Но остается ли топика заключенной в эвристике, не прорывается ли она к объяснению? В наиболее частом сегодня случае несобытийной истории, скажем, «структурной» истории, именно топика позволяет историку отойти от точки зрения своих источников и концептуализировать события иначе, чем это сделалибыисторическиеагентыилиихсовременники,асталобыть, рационализировать прочтение прошлого. Вейн, впрочем, очень хорошо говорит об этом: «Такая рационализация выражается в концептуализации жизненного мира, в удлинении топики».

Здесь Вейн предлагает нам принять одновременно два на первый взгляд различных тезиса: что в истории необходимо понимать только интриги и что удлинение вопросника равнозначно возрастающей концептуализации. В действительности, контраст между двумя тезисами ослабляется, если правильно интерпретировать оба утверждения. С одной стороны, нужно допустить, что понятие интриги не связано с событийной историей, что интрига имеется также и в структурной истории; асширенное таким образом, понимание интриги не только не противоречит прогрессу в концептуализации, но требует его. С другой стороны, нужно допустить, что концептуализация не дозволяет никакого смешения между подлунным познанием и наукой в сильном смысле слова. Именно в этом отношении топика остается эвристикой и не меняет фундаментального характера понимания, которое является пониманием интриги.

Для большей убедительности Поль Вейн должен был бы объяснить, как история может оставаться рассказом, когда она перестает быть событийной, – становясь при этом структурной, или сравнительной, или, наконец, объединяя в серии items, оторванные от временного континуума. Иначе говоря, вопрос, который ставитсявкнигеПоляВейна,заключаетсявтом,докакогопределаможно расширить понятие интриги, не лишая его присущего ему различительного характера. Этот вопрос адресован сегодня всем защитникам «нарративистской» теории истории. Англоязычные авторы смогли его избежать, поскольку их примеры чаще всего остаются наивными и не выходят за пределы событийной истории. Вот тогда, когда история перестает быть событийной, нарративистская теория действительно подвергается испытанию. Преимущество

— 378 —

книги Поля Вейна состоит в том, что она доводит до этой критической точки идею, что история представляет собой только конструирование и понимание интриг.

Вопросы для самоподготовки:

1.Какие допущения позволяют нам сблизить историю и нар-

ратив?

2.Чем отличается нарративная парадигма истории от эпистемологической парадигмы?

3.Что такое интрига и построение интриги?

4.Можно ли отождествить историю интригу?

5.Где проходит граница между интригой и аргументом?

6.В чем специфика исторической аргументации?

7.Что значит «объяснять посредством построения интриги»?

8.Как происходит кодирование исторического материала, какие структуры превращают неизвестное в известное для читателя?

9.Как связаны интрига, понимание, объяснение и причина?

10.В чем суть тезиса: «у истории нет метода, есть только критика и топика»?

Уайт Хейден (12 июля 1928 г., Мартин, округ Уикли, штат Теннесси, США) — американский историк и литературный критик. В 1951 г. окончил университет Уэйна в Детройте; в 1952 и 1956 годах защитил, соответственно, магистерскую и докторскую диссертацию в Мичиганском университете.

Работа американского философа и историка Хейдена Уайта посвящена выявлению структуры исторического повествования, сам он называет свой подход «формалистским». «Метаистория<…>»Уайта,позволяетввестидополнительныеаргументывпользу нарративного характера истории. Если работа П. Рикёра «Время и рассказ», также включенная в учебное пособие, раскрывает философские основания нарративной методологии, то Уайт показывает «кухню» исторической работы, отвечая на вопрос: как пишутся исторические сочинения. Включенный в учебное пособие текст Х. Уайта позволяет проанализировать такие проблемы методологии гуманитарных исследований как проблема объяснения, объективности и доказательства в гуманитарных науках.

УАЙТ Х. ВВЕДЕНИЕ: ПОЭТИКА ИСТОРИИ168

Этакнигапосвященаистории исторического сознаниявЕвропе XIX века, но она предназначена также и для участия в современной

168 Извлечение из кн.: Уайт Х. Метаистория: Историческое воображение в Европе

XIX века. Екатеринбург: Изд-во Урал. ун-та, 2002. С. 22–43.

— 379 —

дискуссии по проблемам исторического знания. Как таковая, она представляет собой взгляд на развитие исторического мышления

втечение особого периода его эволюции и общую теорию структуры того образа мысли, который называется «историческим».

Что это значит мыслить исторически и каковы уникальные характеристики собственно исторического метода исследования? Эти вопросы на протяжении XIX века обсуждались историками, философами, социальными теоретиками, но обычно в контексте того предположения, что им будут даны недвусмысленные ответы. «История» рассматривалась как особый тип существования, «историческое сознание» – как особый образ мысли, а «историческое знание» – как автономная сфера в спектре гуманитарных и естественных наук.

Однако в XX веке эти вопросы рассматривались несколько менее самоуверенно и с опасением, что определенные ответы могут быть невозможными. Континентальные европейские мыслители – от Валери и Хайдеггера до Сартра, Леви-Строса и Мишеля Фуко – высказали серьезные сомнения в ценности специфически «исторического» сознания, подчеркнули фиктивный характер исторических реконструкций и оспорили претензию истории на место среди наук).

Вто же время англо-американские философы написали массу книг об эпистемологическом статусе и культурной функции исторического мышления, книг, которые, взятые в целом, оправдывают серьезные сомнения в статусе истории и как строгой науки, и как подлинного искусства. В результате двух этих линий исследования создается впечатление, что историческое сознание, которым человек так гордился с начала XIX века, может быть ничем иным, как теоретическим основанием идеологической позиции, с которой западная цивилизация рассматривает свои отношения не только с предшествующими ей культурами и цивилизациями, но и с современными и соседствующими в пространстве. Короче говоря, историческое сознание можно рассматривать как специфически западный предрассудок, посредством которого задним числом доказывается предполагаемое превосходство современного индустриального общества.

Мой анализ глубинной структуры исторического воображения

вЕвропе XIX века нацелен на обоснование нового взгляда на современную полемику о природе и функциях исторического знания. Этот анализ ведется на двух уровнях. Во-первых, рассматриваются труды признанных мастеров европейской историографии XIXвекаи,во-вторых,трудывыдающихсяфилософовистории того же периода. Главная цель состоит в определении родственных характеристик различных представлений об историческом процессе,

—380 —