- •Раздел 1 философия и личность 20
- •Раздел 2
- •Раздел 3 понятие субъекта Харре р. (Великобритания)
- •Раздел 5 теория познания и междисциплинарные исследования
- •Раздел 1 философия и личность
- •В. И. Мудрагей третий главный
- •Дэвид Бакхарст скромное великолепие владислава лекторского
- •Е. Л. Черткова эпистемология в драме современности
- •Рациональность, ценность, культура
- •Раздел 2
- •П. П. Гайденко познание и ценности
- •Макс Вебер между Иммануилом Кантом и Фридрихом Ницше
- •Н. С. Автономова заметки о философском языке
- •И. Т. Касавин свое и чужое.
- •Ситуация эдипа глазами феноменолога
- •Персонажи и коллизии
- •Знание и социальная стратификация
- •Ставить на место сомнительной и вызывающей вопросы ситуации такую, которая сама способна дать объяснение него угодно.
- •Познание и страдание
- •Миграция как эпистемологический урок
- •В. Н. Пору с вырождение трагедии
- •В. А. Лекторскому, учителю и другу
- •В. К. Кантор о национальном мифе непонимания
- •Можно ли понимать Россию умом?
- •Европейская духовность как факт русской культуры прошлого века (от Пушкина до Менделеева)
- •Отчаяние Тютчева
- •Мифологическое знание — знание вне и помимо понимания
- •Б. Мифология как жизнь вне разума, или словесное пьянство
- •А. П. Огурцов постмодернистский образ человека и педагогика
- •Истоки постмодернизма
- •Особенности постмодернизма
- •3. Рецепция постмодернизма в педагогике: на пути к постмодернистской философии образования
- •Иоанна Кунуради права человека через 55 лет после образования оон
- •Раздел 3 понятие субъекта
- •Ром Харре понятие субъективности
- •Введение
- •Внедеятельностное представление о причинности
- •Две версии бихевиоризма
- •Концептуальное пространство понятия деятельности
- •Понятие «каузальная сила»
- •Эмпирические и теоретические понятия
- •Примеры, иллюстрирующие теоретический характер понятия «каузальная сила»
- •Дальнейшее рассмотрение понятия «каузальная сила»
- •«Позволения»
- •А. В. Брушлинский о деятельности субъекта и его критериях
- •Ф. Т. Михайлов проблема «subject-object» или поиск субъектом своих предикатов 1. Начну с небольшого ностальгического введения
- •Субъект как предмет осмысления
- •Поиск атрибутивного предиката
- •Как наш субъект сам нашел порождающий его предикат
- •И в заключение...
- •В. Е. Кемеров необходимость субъекта
- •В. Г. Федотова хороший человек
- •Т. И. Ойзерман существуют ли абстрактные истины?
- •Г. Д. Левин что есть истина?
- •Вехи истории
- •Принципы сохранения и монизма как методологическая основа теории соответствия
- •Парадокс «лжец»
- •Истинность и достоверность
- •Эвандро Агацци историческая детерминация науки
- •Понятие исторического априори
- •Релевантность и интерпретации
- •Том Рокмор
- •О знании, философской антропологии и интерпретации
- •Интерпретация как историческое.
- •Конструктивизм и история
- •Познание как историческое
- •Перспективная интерпретация
- •Ретроспективная интерпретация и историография
- •Факты и исторические факты
- •Исторические тексты, историческая интерпретация
- •Интерпретация и историческое познание
- •Историческая интерпретация и историческое познание
- •Заключение: историческая интерпретация и познавательная объективность
- •Какую теоретическую структуру выбрать для разговора о реальности?
- •Кризис репрезентации
- •Конец данного и идея множества миров
- •Т. С. Элиот
- •А. Некоторые следствия двух принципов
- •Если некто действительно знает (Knows), что р, и считает (Considers), что знает, то он обоснованно думает, что он знает (Knows)1.
- •Если некто обоснованно уверен в X и обоснованно уверен в том, что доказательность X для y также является доказательством, то он также должен иметь основания для уверенности в y.
- •Б. Пирронистская постановка проблемы
- •В. Является ли фундаментализм мифом?
- •Г. Выход, найденный Декартом
- •Раздел 5 теория познания и междисциплинарные исследования
- •Б. И. Пружинин познавательное отношение в классической и неклассической эпистемологии
- •В. П. Зинченко эмпирическое и теоретическое мышление, практический интеллект?
- •Б. Г. Юдин новые ориентиры научного познания
- •Ласло Гараи о значении и мозге Совместим ли Выготский с Выготским?
- •Философские соображения и модели мозга
- •Модель мозга Джона Экклса (Ecclis)
- •Логика естествознания
- •Модель мозга Джона Сентаготаи (Szentagothai)
- •Функциональная система
- •Концепции формирований, переступающих границы индивидуального организма
- •Теория предметной деятельности
- •Экологическая теория восприятия Гибсона
- •Территориальное поведение
- •К теории структур, производящих значения
- •Исторический пролог:
- •«Знание о том, как узнать» у Гумбольдта
- •Свои механические способности. Таким образом, он занят двумя делами: он учится, а также учится тому, как учиться»540.
- •Выготский: овладение собственным поведением как обращенное действие и самореферентность
- •Критика современных применений подхода Выготского и понятие желания
- •Произведения изобразительного искусства как обращенные артефакты потенциала искусства в плане рефлексивного изучения'
- •В. Н. Садовский общая теория систем л. Фон берталанфи: некоторые итоги полувекового развития Введение
- •«О принципах исследования систем»
- •Теория открытых систем и общая теория систем
- •Методы построения общей теории систем
- •Общая теория систем как путь построения единой науки
- •В. И. Аршинов личностное знание м. Полани как позиция синеогетики
- •Смирнова е. Д.
- •Логические аспекты обоснования аподиктического знания
- •Предварительные замечания
- •Возможные миры
- •Возможные миры в логической семантике
- •От лейбницевской семантики к юмовской
- •Что знает познаватель
- •35 Например, у того же Ильенкова в одноименной работе.
- •38 Рус. Перевод 1995 г., издательство «Медиум», Москва.
- •66 Гегель г. В. Ф. Наука логики. М., 1972. Т. 3. С. 177-178.
- •191 Киреевский и. В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 251.
- •308 Рубинштейн c.J1. Человек и мир. М., 1997. С. 112—113.
- •314 См., например: Everyday Cognition. Cambridge, l., 1984.
- •344 В гегелевском смысле aufheben — снятие с удержанием.
- •384 Росс Эшби. Введение в кибернетику. М., 1959. С. 150.
- •397 Декарт р. Избр. Филос. Произведения. М., 1948. С. 283.
- •483 Поппер к. Логика и рост научного знания. С. 144-145.
- •489 Тулмин Ст. Человеческое понимание. М., 1984. С. 208.
Философия XX в. знает рассматриваемую проблему под разными именами. Как бы то ни было, речь идет о чем- то третьем, образующем мост между субъектом и объектом, знанием и реальностью. Это либо «интерпретант», либо «теоретические рамки», либо «языковая игра», либо «концептуальная схема». Все эти имена обозначают кантовский подход, согласно которому мы познаем вещи не сами по себе, но лишь в рамках определенной понятий
ного схематизма. Витгенштейновский вариант звучит так: «Истина суждений опыта относится к нашей системе координат». Другой вариант сформулирован J1. Флеком, социологом науки и современником Витгенштейна; то, что в науках именуется «наблюдением фактов», он называет «навыком видения» (Sehen-Konnen): «Научное наблюдение — гештальт-наблюдение или конструктивное наблюдение... зависит от стиля мышления сообщества»456.
Из посылки о том, что структура познаваемого есть структура познающего, возникает проблема «концептуальной схемы», или понятийной относительности457. Это слово обозначает релятивность19, которая явно и с необходимостью вытекает из значения понятий и использования понятийных схем. Эта релятивность означает, что нет никаких вещей и никакой природы, как скоро они становятся предметом нашего познания и языка, которые бы не находились в отношении к понятиям. В этом смысле идея, что мы в нашем внутреннем мире ведем некий диалог с внешним миром и противостоящем нам природой, является заблуждением. Различие между внутренним и внешним миром является артефактом, который мы используем для собственных целей.
Не в последнюю очередь именно естественные науки второй половины XIX в. научились понимать то, что означает концептуальная относительность. Так, В. Гейзенберг приводит высказывание А.Эйнштейна, что «основывать
теорию только на наблюдаемых величинах является принципиальным заблуждением. Лишь теория и решает, что может быть наблюдаемо»458. Похожим образом аргументирует и Н. Бор, обращаясь к проблеме «дополнительных сторон опыта»; условия, при которых нечто наблюдается, и возможность дефиниции этого «нечто» в квантовой теории образует связь, которую не распознала классическая физика459. Бор подчеркивает в своей работе «Дискуссия с Эйнштейном о теоретико-познавательных проблемах атомной физики» то новое, что вносит в проблематику реализма теория относительности. Оно состоит в «невозможности строгого разграничения между поведением атомарных объектов и взаимодействия с измерительными приборами, которые служат определению условий, при которых возникают объекты»460. Неминуемая проблема реализма в самих науках ведет в годы позитивизма к не сразу осознанной потребности в философской теории познания. М. Планк пишет о периоде «бури и натиска» в физике, который приведет «не только к дальнейшим открытиям новых природных процессов, но очевидно и к совершенно новым прорывам в тайны теории познания»461. В работе «Позитивизм и реальный внешний мир» (1930) Планк излагает свои собственные теоретико-познавательные представления: «Идеальная цель познания для физика это реальный внешний мир, однако его исследовательские средства, его измерения непосредственно ничего не говорят ему о реальном мире, будучи лишь более или менее неясным свидетельством, или, по словам Гельмгольца, знаком, который посылает ему реальный мир и из которого надлежит затем делать выводы, подобно лингвисту, который расшифровывает грамоту, принадлежащую совершенно неиз
вестной культуре. То, что он изначально предполагает и предполагать должен, так это то, что та грамота обладает неким осмысленным содержанием. Так и физик должен допустить, что реальный мир подчиняется непостижимым для нас законам, даже если у него нет никаких перспектив понять эти законы полностью или хотя бы для начала установить их природу. Веря в законосообразность реального мира, физик создает систему понятий и предложений, так называемую физическую картину мира, которую он оборудует всеми своими знаниями и умениями так, что будучи поставленной на место реального мира, она посылает ему по возможности такие же личные послания, как и сам мир. Если ему это удается, то он позволяет себе утверждать, не опасаясь фактических опровержений, что он в действительности познал некую сторону реального мира, хотя это утверждение, естественно, не может быть никогда прямо доказано»462.
Все это есть выражение кризиса репрезентации, о котором я говорю. Теоретический вывод из такого рода соображений касается реализма и проблемы репрезентации и может быть суммирован кратко: бытие само по себе не репрезентирует себя в нас; репрезентация имеет совершенно иной статус и другую функцию, она есть презентация содержания представлений в других и через другие содержания. То, что люди воспринимают, они должны сначала представить; и то, и другое они делают в себе и через себя. Короче: всякая репрезентация коренится в саморепрезентациях человека в культуре. Наивное понятие репрезентации постулировало, что нечто репрезентируется тогда и только тогда, когда имеет место сходство, даже изоморфизм по отношению к другому. Мы подвергаем сомнению не то, что репрезентации являются образами. Сомнительно лишь то, что эти образы представляют собой слепки, репродукции, отражения. На деле мы сами, создавая образы мира, присутствуем в этих образах; все репрезентации несут на себе наш почерк.
Все это напоминает субъективизм, и многие усматривают неизбежные следствия программы субъективизма в тезисе несоизмеримости теорий и релятивности истины. При этом упускается из виду, что никто не отбрасывает важное
требование когерентности высказываний. В рамках определенного эпистемологического профиля все знания, имена и значения занимают свое место в совокупности концентрических кругов, которые — в центре принципы и на периферии следствия — образуют структуру теории. Всякий отдельный акт познания связан в подобной структуре с другими актами; всякий акт имеет контексты и актуализирует новые связи. Контекстуальность реляционирует познавательный акт, не приводя к его релятивизации в смысле произвольности. Плюрализм не уничтожает тот мир, в котором мы живем. Но принятие вещного мира не означает принятия всегда уже ставшего мира, в большей мере это означает принятие определенной формы языка, определенной концептуальной схемы и их правил463, а также и того, что правильность наших решений можно обосновывать различным образом. Итак, мой взгляд на мир и мои предпочтения избираются отнюдь не на таких истинностных условиях, которые имеют в своем основании одно единственное выделенное бытие. Поэтому данный мир встречает нас в различных ипостасях (Ordnungen), которые мы выбираем для данной встречи.
Философия и теория науки, говорящая это, приобретает онтологическую скромность. Фактически познание утрачивает мир «вещей самих по себе» в той мере, в которой реальность трансформируется в знаки, символические формы и тем самым в варианты мира.
К аналогичному выводу приходит Кассирер в дискуссии с Риккертом: «То, что представляется подкрепляющим и расширяющим наше знание фактов, в значительно большей мере отдаляет нас от подлинного ядра «фактичности». Понятийное понимание реальности совпадает с элиминацией свойственного ей фундаментального содержания»26. Однако в знаках и символических фор
мах мы выигрываем тем самым все больше того феноменального мира, который совпадает с нашим духом, который мы поэтому понимаем и в котором можем действовать.
Когда я говорю о «феноменальном мире», дабы обозначить, о какой «реальности» вообще может идти речь, может возникнуть впечатление, что я все же беру на себя определенное онтологическое обязательство. Мы как бы высказываем отношение к чему-то вроде кантовской «вещи в себе», пусть даже и в форме отрицания, и в этом смысле предполагаем «внешнюю реальность». Однако эта реальность — применительно к Канту или безотносительно к нему — не представляет собой серьезной проблемы. Если бы мы подвергали сомнению существование про- странственно-временного мира, это было бы бессмысленной и ненужной утратой рациональности и возможности ориентации в мире. Так называемая проблема «внешнего мира»464 не представляет философского интереса. По утверждению Р. Карнапа, сторонника «внутреннего реализма», «тезис реальности внешнего мира являемся пустой добавкой к научной системе»465.
Интерес для философии и теории науки представляет мир знания, в котором являет себя внешний мир. Интересно конструирование реальности, прочитанной в знаках и символах, книга реальности, пишущаяся вновь и вновь различным образом в языках культур. Это представляет интерес потому, что мы должны знать, кто мы есть, чтобы быть в состоянии знать, что есть реальность.
Многообразие и относительность знания всегда вызывают страх перед исчезновением «естественного мира», порядок которого не предполагает ответственности человека. Многие предпочитают бегство в «устойчивость» природы и рассчитывают обосновать «объективные», нереля- тивируемые нормы человеческого познания и деятельности на основе «надежного» фундамента материализма или
натурализма на фоне неустойчивости культуры и мнимой утраты ориентации в мире истории.
В наши дни задача философии состоит в предостережении от подобных заблуждений. Это предполагает точку зрения, которую Кассирер сформулировал так: «Для собственно философии характерен не «исходный пункт», а «точка зрения». Она не просто стремится сориентироваться из определенного пункта по некой карте, в которой обозначены, в качестве известного и данного, отдельные круги бытия. Она в значительно большей мере нацелена в неведомую даль, которую еще предстоит исследовать и открыть с помощью мысли»466.
Пер. И. Т. Касавина
JI. А. Микешина КОНВЕНЦИИ КАК СЛЕДСТВИЕ КОММУНИКАТИВНОЙ ПРИРОДЫ ПОЗНАНИЯ
В исследовании этой проблемы, как и многих других, мне близки идеи, развиваемые В. А. Лекторским. В данном случае это размышления о радикальном изменении ценностно-познавательной установки и принципиально новом понимании «места» человека познающего — «укорененности человека в бытии и в межчеловеческих коммуникациях». Еще в 80-х годах им разрабатывалась идея о специфических законах общего процесса познания, «коллективном субъекте» как носителе познавательного процесса — одного из видов коммуникационной деятельности; обосновывалось также понимание того, что индивидуальный субъект включен одновременно в различные системы познавательной деятельности, со своими стандартами и нормами, которые интегрируются в нем в некоторую целостность, являющуюся необходимым условием единства Я467. Сегодня эти идеи выражены
В. А. Лекторским еще более определенно и полнокровно: межчеловеческие коммуникации не внешни, но «относятся к глубинной структуре» Я, индивидуальности, затрагивают его сущность. «При этом речь идет не о детерминации, а именно о свободном принятии, основанном на понимании в результате коммуникации. ... Это взаимная деятельность, взаимодействие свободно участвующих в процессе равноправных партнеров, каждый из которых считается с другим и в результате которой оба они изменяются. Такой подход предполагает нередуцируемое многообразие, плюрализм разных позиций, точек зрения, ценностных и культурных систем, вступающих друг с другом в отношения диалога и меняющихся в результате этого взаимодействия»2. Эти идеи
представляются особенно значимыми для понимания когнитивных следствий коммуникативной составляющей познания.
* * *
Коммуникативный аспект познания, наряду с культур- но-историческим, социально-психологическим и лингвистическим аспектами, в полной мере выражает социокультурную природу познания. Коммуникации складываются в целостную систему различных интерсубъективных, межличностных, массовых формальных и неформальных, устных и письменных связей и отношений и тем самым предстают как феномен, чутко улавливающий и фиксирующий изменения ценностных ориентаций научных сообществ, смену парадигм, исследовательских программ, в конечном счете отражающих изменения в социально-исторических отношениях и культуре в целом. Именно в процессе профессионального общения, формального и неформального, непосредственного и опосредованного, происходит социализация ученого, т. е. становление его как субъекта научной деятельности, освоение им не только специальной информации, но самого способа видения, традиций, а также системы предпосылочного знания — философско-мировоззренческого и методологического. Одновременно в процессе общения происходит стратификация познавательных структур, что в конечном счете определяет преобладание тех или иных концепций, подходов и направлений исследования3.
Выявление когнитивных следствий коммуникативной рациональности представляется необходимым и плодотворным направлением в философии познания. Среди многих из них мое внимание особо привлекают конвенции, введение (исключение) которых я рассматриваю как одну из универсальных процедур познания наряду с отражением, репрезентацией и интерпретацией. Познавательная конвенция предполагает введение норм, правил, знаков, символов, языковых и других систем на основе договоренности и соглашения субъектов познания. Это в свою очередь ставит такие проблемы, как объективные и субъективные предпосылки и основания конвенций, способы введения и исключения конвенций в обыденном и научном познании, искусственность конвенции и проблема истинности знания, явные и неявные конвенции в познании, их зависимость от традиций, системы ценностей и культурно-исторических предпосылок.
В отечественной литературе предпринимался анализ роли конвенций в научном познании как одного из частных (а не универсальных!) познавательных прйемов, выражающих творческую активность субъекта и особенность самого процесса познания; была осуществлена также критика конвенционализма, абсолютизирующего эту процедуру познания. Вместе с тем следует отметить, что метод конвенций в научном познании рассматривался чаще всего только в его логико-методологических или семантических параметрах, что, с одной стороны, позволило выявить ряд существенных его характеристик и фундаментальных значений, но с другой — не в полной мере раскрыло его действительную природу как гносеологического выражения социально-коммуникативной сущности научного знания и деятельности. Осталась без внимания и область обыденного познания, где конвенции, чаще всего стихийно возникающие, неявные, также имеют место и должны быть в той или иной мере эксплицированы в философии познания.
Конвенции в повседневном и социальном познании. Эта проблема имеет самые разнообразные аспекты и решается по-разному в зависимости от исходного понимания природного и социального, а также их соотношения. Общие предпосылки и особенности конвенциональное™ обсуждал К. Поппер, посвятивший ей в «Открытом обще
стве» целую главу «Природа и соглашение», где напомнил об истории различения, в частности в древнегреческой философии, законов природы и норм как установленных конвенций в обществе. Наиболее сложно осваивалась мысль о том, что в отличие от природных законов, нормативные регулярности не являются вечными, неизменными, поскольку вводятся самими людьми и ими же могут быть изменены или даже отменены. Многие и сегодня истолковывают социальное окружение так, как если бы оно было «естественным», — замечает Поппер. Соответственно с осознанием этого различия на смену «наивного конвенционализма» пришел «критический конвенционализм», признающий наряду с нормами, существующими в обществе от Бога, нормы, устанавливаемые по договору самими людьми, несущими за них ответственность. Если нормы устанавливаются соответственно идеалу, то идеал — это тоже феномен, создаваемый человеком, ответственность которого сохраняется.
Поппер сопоставляет факт и норму-конвенцию следующим образом: введение нормы является фактом, но сами нормы фактом не являются, они остаются соглашениями и невозможно вывести предложение, утверждающее норму, из предложения, утверждающего факт. Как отнестись к тому, что нормы-конвенции носят искусственный характер? Размышляя об этом, Поппер считает необходимым учесть, что сама искусственность конвенций — это «не то, что они были сознательно сконструированы, а то, что люди могут их оценивать и изменять, т. е. нести за них моральную ответственность»4. Однако эта особенность часто понимается неправильно, поскольку исходят из «фундаментального заблуждения» и понимают соглашение как произвольность выбора любой системы норм, тем самым утрачивая возможность их сравнения. Он согласен с существованием элемента произвольности и соответственно затруднений в выборе систем, «однако искусственность ни в коей мере не влечет за собой полный произвол», и, например, «воззрение, согласно которому ответственность за моральные решения несет сам человек, не влечет за собой утверждения, будто
моральные решения полностью произвольны»468. В самом деле, нельзя же считать, что «принятие нравственных решений есть процесс всего лишь «естественный», протекающий на физико-химическом уровне». Еще Протагор как первый «критический дуалист» — конвенционалист утверждал, как известно, что в природе не существует норм, они созданы человеком, человек есть мера всех вещей.
Поппер полагает, что такая «доктрина» предельно значима для понимания природы социума. Однако это не значит, что все «социологические законы» имеют природу искусственных норм. Законы, связанные с экономическими процессами и функционированием социальных институтов, аналогичны законам природы. Но их выполнение в значительной степени зависит от установленных норм; в социальных институтах сочетаются те и другие, так же как, например, механические двигатели работают не только по законам механики, но их конструкция предполагает и выполнение определенных норм-конвенций, проектов и схем. В целом в представленных в истории философии учениях находят свое выражение две ошибочные тенденции: одна, стремящаяся к монизму, сводит нормы к фактам; другая стремится переложить нашу ответственность за этические решения на внешний, «объективный» фактор — на Бога, природу, общество или историю469.
Итак, Поппер имеет основание настаивать на том, что необходимо придерживаться «критического дуализма» — осознавать различие между законами, введенными человеком и основанными на соглашениях, и законами природы, неподвластными человеку и обществу. В каждом явлении, событии, процессе, к которым причастен человек, необходимо обнаруживать и выявлять специфическое сочетание и взаимодействие этих законов и норм- конвенций.
Очевидно, что понимание природы конвенций в познании также должно основываться на этом выводе, и это подтверждается как когнитивной психологией, так и исследованиями эволюционной эпистемологии. Данные по
ложения значимы при анализе проблемы конвенций как в обыденном, так и в научном познании, очевидно, что и попперовское понимание природы, места и роли конвенций в методологии наук также опирается на эти представления, как впрочем и в ходе критики «совершенно неприемлемых» концепций «конвенционализма», для которых «теоретическое естествознание представляет собой не некоторую картину природы, а лишь логическую конструкцию. ...И только об этом искусственном мире говорит наука»470.
Позиция социологов-позитивистов не совпадает в полной мере с попперовской, и для того, чтобы использовать парадигму естественно-научного познания, они отождествляют характерные черты природных и социальных явлений, полагая, что с аналитической точки зрения качественно они одни и те же. Соответственно возникает право признать еще две базовые предпосылки, такие как применимость в социологических исследованиях методов анализа, разрабатываемых в естествознании; возможность прогнозирования социальных явлений на основе системы обобщенных, эмпирически обоснованных теоретических положений.
Как известно, эти позиции были подвергнуты критике в феноменологической социологии, в частности за неправильное понимание природы социальных явлений, отличие которых от природных трактуется ими следующим образом. Прежде всего, по А. Щюцу, «мир природы не обладает внутренней смысловой структурой», значимость, смысл — это результат интерпретаций, осуществляемых человеком в рамках природы. Следуя ему, социологи утверждают, «что своими познавательными способностями естественные науки обязаны не столько применяемым правилам исследования, сколько царящему среди специалистов глубокому согласию относительно природы мира, к которому адресуются эти правила, в свою очередь организованные в соответствии с этой природой»471.
В отличие от природного социальный мир — «это мир, конструированный смыслом», он не отделим от самих
людей, образующих структуру и «состав» этого мира как продукта их деятельности, в результате чего обретает определенную «степень фактичности». Его экстернализация и объективирование осуществляются в значительной степени с помощью языка. Этот мир требует человеческого признания, иначе он «неизбежно прекращает свое существование»; он реален, когда его признают реальным, и он является «миром множества реальностей». «Социальный мир, таким образом, оказывается миром, организованным на основе принятых на веру значений, которые индивиды используют в качестве общей схемы интерпретации и объяснения явлений этого мира (событий, действий, ситуаций и т. д.). ... Процесс, посредством которого социальный мир становится доступным исследователю (т. е. конституируется), сам должен стать объектом исследования»9. Таким образом, под социальной структурой понимаются представления о социальной структуре на основе «общей схемы интерпретации», что в свою очередь требует, согласно феноменологической редукции, воздержаться от веры в реальный мир, отказаться от «естественной установки». Это требование неприемлемо не только для позитивистов, Поппера, но и для всех реали- стов-ученых, поскольку весь социальный мир предстает как искусственный, принятый на веру, полностью сконструированный по нормам-конвенциям, не содержащий объективных законов и других регулятивов.
Вместе с тем феноменологический подход позволяет выявить целый ряд наивно-реалистических заблуждений и одновременно признать значимую роль различного рода условно принятых конвенций, договоров. Так, часто признается фактичность упорядочения физического мира, представленного в науке, тогда как здесь присутствует значительная доля соглашения, конвенции, принятия на веру, поскольку «природа вещей» оказывается такой, какой требует парадигма, т. е. согласие ученых; меняется парадигма — меняется тип упорядочивания. В свою очередь социальный порядок, будучи продуктом человеческой деятельности, различных типов интерпретации, норм- конвенций, в результате неявного характера, «забвения» их присутствия, а также возможной «реификации» начи-
нает восприниматься как «природный», «вечный», само собою разумеющийся. Признавая различные формы или степени взаимного понимания и согласия, социологи- феноменологи не исходят из формальных, жестко упорядоченных правил для предсказания социального поведения, но признают также роль случайных, эмерджентных элементов. Речь идет о своего рода «соглашениях», мягких конвенциях, поскольку «действие никогда не бывает только продуктом формальных правил; правила реализуются в социальных ситуациях только посредством постоянной интерпретации их смысла в контекстах обыденного принятия решений»472.
Исследуя социальный мир, феноменологи отмечают, что еще до появления социологии люди определенным образом структурировали мир с помощью «обыденных конструктов», определяющих цели и средства деятельности и ориентации в культуре и природном мире. Социальный мир представал повседневным миром, переживаемым и интерпретируемым, структурированным миром значений. Типические представления об объектах мира «приобретают форму обыденных интерпретаций, конституирующих наличное знание, которое вместе с личным опытом действующего индивида являет собой принимаемую на веру (и несомненно на основе различных конвенций. — JI.M.) совокупность средств ориентации в этом мире»473. Разумеется, должны быть четко разграничены «социологические объяснения и обыденные объяснения социального мира», и в связи с этим возникает вопрос о различии видов конвенций, как и явлений, к которым они относятся, в повседневном мышлении и познании.
В основе этого типа социологии лежат идеи и феноменологический опыт А. Шюца, для которого повседневность, как одна из возможных форм реальности, обладает определенным «когнитивным стилем», характеризуемым рядом элементов: бодрствующим напряженным сознанием и вниманием к жизни; особенным эпохе (epoche) — не воздержанием от веры в реальный объективный мир, а воздержанием от сомнения в его существовании; специфическим переживанием времени — как внешнего «инте
робъективного» (физического) и внутреннего как «дле- ния», длительности, базирующемся на социально организованном, интерсубъективном, стандартном времени. Реальность повседневной действительность конструируется с помощью трудовой деятельности, при этом труд понимается в предельно широком, абстрактном смысле, как деятельность вообще.
Важнейшей чертой повседневности и повседневного мышления является типизирование — создание «системы конструируемых типов». Любая интерпретация мира основана на наличном знании, включающем опыт прошлого и настоящего, других людей и индивидуальный опыт. Всякое предшествующее знание с самого начала дано как типичное. Ссылаясь на Э. Гуссерля и рассматривая некоторые структуры жизненного мира, Шюц подчеркивал, что «допредикативный опыт жизненного мира фундаментально артикулирован с помощью типики жизненного мира. Мир дан нам не как собрание чувственных данных, но как агрегация индивидуальных и неповторимых вещей, изолированных от других таких же и не связанных никак с ними; мы видим не цветные пятна и контуры, а горы, деревья, животных... Какую именно типическую структуру я выберу, зависит от тематической релевантности, которой обладает этот объект для меня. Контексты подобного рода возникают в сфере предикативного суждения, по крайней мере в повседневном мышлении»474. В структурах повседневного мышления также типизируется структура социального мира, а не только восприятие любого отдельного объекта или переживание времени. Это образы жизни, способы взаимодействия со средой, практические рекомендации типичных средств для достижения типичных целей в типичных ситуациях. Таким образом, «мы понимаем другого, конструируя типичный способ деятельности, типичные, лежащие в его основе мотивы, установки типа личности»13.
Итак, коммуникации и взаимодействие в повседневной жизни и мышлении опирается на набор типичных обыденных конструктов, в том числе конструктов ожидаемого поведения Другого, различных типизаций, стандартного времени и т. п., и не вызывает сомнений, что в каждом случае имеют место элементы явного или неявного, неосознаваемого соглашения, конвенции. Однако Шюц, как и его последователи, не говорит об этом, хотя это базовая особенность социального и повседневного знания, что вызывает некоторое недоумение14. Он не обнаруживает или не принимает во внимание элементы соглашения, даже когда говорит об языке: «диалект повседневности — это, по преимуществу, язык имен, вещей событий. А любое имя предполагает типизацию и обобщение в свете системы релевантностей, преобладающей в лингвистической «мы-группе», которая считает вещь достаточно значительной, чтобы найти для нее особый термин. Донаучный диалект — сокровищница готовых, уже сконструированных типов и характеристик, социальных по происхождению и несущих в себе открытый горизонт еще не найденных содержаний»15.
Чтобы подтвердить явное упущение социологов-фено- менологов, обращусь к работам Э. Сепира и М. Вебера. Рассматривая обычай, традиции, нравы применительно к схемам поведения и как изменчивые понятия из области повседневности и здравого смысла, Сепир полагает, что в
этом же ряду стоит и понятие «конвенция», также трудно поддающееся научному определению. Все они сводятся, с точки зрения психологии, к «социальной привычке»; с точки зрения антропологии, — к «культурному стереотипу». Хотя они часто смешиваются друг с другом, но все же отличие конвенции состоит в том, что «она акцентирует отсутствие внутренней необходимости в данной схеме поведения и часто предполагает некоторую долю явного или молчаливого соглашения, по которому определенный способ поведения должен восприниматься как «правильный». Чем более символичную, т. е. непрямую, функцию выполняет некоторый обычай, тем естественнее называть его конвенцией»475. В конечном счете, полагает Сепир, эти первоначально независимые социализированные способы поведения и деятельности объединились в крупные системы значимостей таких, как архитектура, политическая организация общества, социальный этикет, организация промышленности, религия и другие, среди которых особое место занимает язык. Тем самым он признает, что во всех этих формах социального мира конвенции не только с необходимостью присутствуют, но выполняют важнейшие коммуникативно-познавательные и регулятивные функции.
Сепир исходит из признания конвенциональной природы языка: «Звуки, слова, грамматические формы, синтаксические конструкции и другие языковые формы, усваиваемые нами с детства, имеют определенное значение лишь постольку, поскольку общество молчаливо согласилось (курсив мой. — Л.М.) считать их символами тех или иных референтов. По этой причине язык представляет собой область, весьма удобную для изучения общей тенденции социокультурного поведения, которая выражается в выработке всевозможных формальных приемов, имеющих лишь вторичное и, так сказать, постфактумное отношение к функциональным потребностям»476. Таким образом, позиция Сепира — это подтверждение того, что элементы конвенции, как и социокультурной обусловленности проникают во всю познавательную деятельность, в
том числе научную и повседневную, прежде всего через язык, который обеспечивает коммуникации и одновременно привносит в познание элементы конвенции.
В русле этих идей лежит также осуществленное, например, Р. И. Павиленисом исследование природы естественного языка, как не представляющего собой определенной концептуальной системы, но являющегося средством построения и символического представления таких систем. В то же время в значительной мере «благодаря манипулятивной функции естественного языка возможно ориентирование индивидуальных концептуальных систем в сторону... принятых в определенном обществе социальных, культурных, эстетических и других ценностей, в сторону социально значимой, конвенциональной «картины мира», что и составляет необходимое условие социальной коммуникации носителей языка»477. Такая трактовка роли естественного языка, подчиняющего «стихийную» кон- венциональность когнитивным и коммуникативным функциям, является принципиальной для понимания языков социально-гуманитарных наук в большей мере, чем естественных, использующих естественный язык по существу в «служебных» целях.
Обращение к М. Веберу, в частности к его исследованию «общностно ориентированного действия» (Gemein- schaftshandeln) и «общественно-ориентированного действия» (Gesellschaftshandeln) в понимающей социологии, позволяет подтвердить постоянное присутствие различных видов соглашения в базовых формах социального действия, в том числе связанных непосредственно с познанием. Для того и другого типа ориентированного действия весьма значима «смысловая ориентация на ожидание определенного поведения других», «субъективно осмысленного», вероятностно и заранее исчисленного, на основе определенных смысловых связей и шансов других людей. «Это ожидание может быть субъективно основанным прежде всего на том, что действующий индивид «приходит к соглашению» с другими лицами, «достигает договоренности» с ними, «соблюдения» которой ( в соответствии с его собственным осмыслением такой догово
ренности) он, как ему представляется, имеет достаточное основание ждать от них»478. Однако ситуация обычно усложняется и реальное поведение может быть одновременно «ориентировано на несколько систем установлений, которые по принятому в них конвенциональному мышлению в смысловом отношении «противоречат» друг другу, однако тем не менее параллельно сохраняют свою эмпирическую «значимость». ...Индивид ориентирует свое поведение на эти конвенциональные предписания; однако, скрывая свои действия, он ориентируется на требования закона»479.
В главе «Согласие» цитируемой работы Вебер вводит и соотносит ряд близких, но не тождественных понятий: общность, в частности языковая общность; «значимое» согласие и действия, основанные на согласии; наконец, договоренность — эксплицитная (легальная, явная) и молчаливая (неявная). «Общностные» действия — это действия одних, соотнесенные по смыслу с действиями других, но не по подражанию и не по разделению труда как однотипные. Под языковой общностью, имеющей особое значение и в собственно познавательной деятельности, понимается идеально-типический «целерациональный» феномен, ориентированный на ожидание встретить у другого «понимание» предполагаемого смысла. Согласие, один из видов «общностного» действия, — это действие, ориентированное на вероятностное ожидание определенного поведения других, несмотря на отсутствие договоренности. Значимое согласие не должно отождествляться с «молчаливо достигнутой договоренностью», между ними существует множество переходов, в том числе усредненный порядок «по умолчанию»480.
Следует отметить, что эти выявленные Вебером понятия, в отличие от специфически социологических, например, «сословная конвенциональность», имеют общий характер и несомненно применимы при рассмотрении познавательной деятельности как социально-коммуникативной. В другой работе, рассматривая проблему «превра
щения» рациональных «технических» норм в объект эмпирического исследования, он говорит о том, что в таком случае исчезает нормативный характер объекта, «значимое» сменяется «сущим». В качестве примера рассматривается таблица умножения в одном случае, когда она предстает как средство собственно подсчетов, во втором случае, когда объектом исследования становится ее правильное применение, — как привитая воспитанием «привычная максима поведения». Проверяющий правильность вычисления должен также следовать этой «условности» — применению таблицы умножения или любых других даже «неправильных» методов исчисления, если они считаются правильными и были приняты как обязательные в данном научном сообществе. Следовательно, при эмпирическом рассмотрении таблица, становясь объектом рефлексии, превращается в конвенционально значимую «максиму практического поведения» для определенной группы людей. «Подобная метаморфоза нормативно значимых истин в конвенционально значимые мнения, которой подвластны все духовные образования (включая логические и математические идеи) с того момента, когда они становятся объектом рефлексии, рассматривающей их под углом зрения эмпирического бытия, а не их (нормативно) правильного смысла, существует совершенно независимо от того факта, что нормативная значимость логических и математических истин является вместе с тем безусловной априорной данностью всех эмпирических наук»481.
Эти проблемы для Вебера тесно связаны с «пониманием», в частности с такой его формой, как «рациональное истолкование», при котором мыслитель «правильно» считает, что он решает проблему нормативно «правильно», тем самым реализуя объективно «значимое». Однако нормативно «правильное» в функции средства понимания по существу не отличается от чисто психологического «вчув- ствования» в эмоциональные или аффективные иррациональные связи. «Средством понимающего объяснения является здесь не нормативная правильность, а, с одной стороны, конвенциональная привычка исследователя и педагога мыслить так, а не иначе; с другой — способность
при необходимости, понимая, «вчувствоваться» в мышление, отклоняющееся от того, к которому он привык, и представляющееся ему поэтому нормативно «неправильным». «...Заблуждение» в принципе столь же доступно нашему пониманию, как «правильное», доказывает, что мышление, принимаемое нами в качестве нормативно «правильного», выступает здесь не как таковое, а только как наиболее понятный конвенциональный тип»23. Таким образом, нормативная правильность и конвенциональ- ность сосуществуют в понимании, сочетая рациональнорассудочные и иррациональные как интуитивно-творчес- кие компоненты, в частности вчувствование или принятие правильности по привычке или со своей собственной тонки зрения.
Конвенции и конвенциональность: эпистемологические смыслы и проблемы. Можно вычленить следующие эпистемологические типы и функции общения, влияющие на ход научно-познавательной деятельности и ее результат — знание. Это оформление знания в виде определенной объективированной системы, т. е. в виде текстов (формальная коммуникация); применение принятого в данном научном сообществе унифицированного научного языка, стандартов и конвенций, формализаций для объективирования знания; передача системы предпосылочного знания (мировоззренческих, методологических и иных нормативов, принципов и т.д.); передача способа видения, парадигмы, научной традиции, неявного знания, неэксплицированного в научных текстах и передаваемого только в совместной научно-поисковой деятельности; реализация на логико-методологическом уровне диалогической формы развития знания и применение соответственно таких «коммуникативных форм» познания, как аргументация, обоснование, объяснение, опровержение и т. п. Таким образом, профессиональное общение существенно расширяет средства и формы отражательной деятельности субъекта научного познания.
Уже отмечалось, что важнейшими и очевидными конвенциями в научно-познавательной деятельности являются языки (естественные и искусственные), другие знаковые системы, логические правила, единицы и приемы
измерения, когнитивные стандарты в целом. Они не рассматриваются при этом как некие самостоятельные сущности, произвольно «членящие» мир и навязывающие человеку представления о нем, но понимаются как исторически сложившиеся и закрепленные соглашением конструкты, имеющие объективные предпосылки, отражающие социокультурный опыт человека, служащие конст- руктивно-проективным целям познания и коммуникации в целом.
При всей значимости этого круга вопросов проблема конвенций в научном познании воспроизводится часто на другой основе. В логико-методологическом плане она возникает, как правило, в связи с выбором теории (гипотезы) или ее элементов. Категоричные требования логического позитивизма или позиции наивного реализма и понимание познания как отражения часто не позволяют корректно оценить высказывания ученых о роли конвенций в познании. Ярче всего это прояснилось, в частности, при оценке взглядов А. Пуанкаре в позитивистской эпистемологии, а также в отечественной философии, где осуществлялось догматическое следование ленинской критике. Однако, если не сводить познание только к отражательным процедурам и признать коммуникативную природу познавательной деятельности, то многие размышления французского ученого о научном познании, природе гипотез, законов, принципов должны получить более конструктивную оценку. Так, высказанные в статье «Наука и гипотеза идеи о «свободном соглашении» или «замаскированном соглашении», лежащих в основе науки, безусловно, отражают искренний и внимательный взгляд естествоиспытателя на познавательную деятельность и природу знания.
Пуанкаре полагает, что «замаскированное соглашение» или условные (гипотетические) положения представляют собой продукт свободной деятельности нашего ума. Они налагаются на науку (не на природу!), которая без них была бы невозможна. Однако они не произвольны, подчеркивает ученый, опыт не просто предоставляет нам выбор, но и руководит нами, помогая выбрать путь, наиболее «удобный». Это употребляемое им слово часто было поводом для критики, однако он и сам в «Последних мыслях» признавал его неудачным. Размышляя о формах
математического выражения физических законов, он говорит о «рамах», которые мы создаем сами, как например, в случае введения не существующих в природе понятия математической величины или принципов эвклидовой (неэвклидовой) геометрии. «Сличая грубые данные наших чувств и то крайне сложное и тонкое понятие, которое математики называют величиной, мы вынуждены признать их различие; следовательно, эту раму, в которую мы хотим заключить все, создали мы сами; но мы создали ее не наобум, мы создали ее, так сказать, по размеру и потому-то мы можем заключать в нее явления, не искажая в существенном их природы»24.
Исследуя, по существу, эпистемологическую природу научных законов и основанных на них принципов, Пуанкаре высказывает значимое соображение о том, что закон может либо подвергаться постоянным проверкам и уточнениям, либо можно «возвысить его в ранг принципов, принимая при этом такие соглашения, чтобы предложение было несомненно истинным. ...Принцип, который с этих пор как бы кристаллизовался, уже не подчинен опытной проверке. Он ни верен, ни неверен; он удобен»25. Иными словами, произошло определенное обобщение, «сложное отношение заменено простым», вместо предметного, дескриптивного знания получен методологический (и в этом смысле «удобный») регулятив, однако понимание его природы и функции обусловлено определенными конвенциями, договоренностями ученых. «В таком образе действий часто находят большую выгоду; но ясно, что если бы все законы были преобразованы в принципы, то от науки не осталось бы ничего. Каждый закон может быть разложен на принцип и закон; но... законы продолжают существовать всегда, как бы далеко не проводить это разложение»482. Следует также отметить, что размышления о роли соглашений в научном позна
нии и о природе самой науки А. Пуанкаре постоянно сопровождает возражениями «номинализму» Э. Jlepya, для которого наука состоит из одних условных положений, а научные факты и тем более законы — искусственное творение ученого. Таким образом, очевидна необходимость более объективных оценок и разрушения своего рода «идеологического» стереотипа в оценках взглядов А. Пуанкаре на научное познание. Этим, а также необходимостью конструктивной разработки конвенций как познавательных приемов объясняется наше обращение к известному, казалось бы, вопросу.
Проблема конвенций, как показал К. Поппер, возникает и в случае постановки общей проблемы выбора теории. Так, если возможно для одного эмпирического базиса построить несколько конкурирующих теорий, то на основе чего осуществляется их выбор? Не является ли он произвольным, конвенциональным? Какую роль при этом играют внеэмпирические — операциональные и содержательные — критерии (например, удобства и простоты или принципы историзма и системности)? Особо обсуждается вопрос о правомерности допущений или пере- интерпретаций ad hoc гипотезы; можно ли после таких процедур ставить вопрос об истинности теории или она становится чистой конвенцией, не имеющей отношение к реальности?27 Что касается выбора теории и Ответа на вопрос «почему мы предпочитаем одну теорию другим?», то отвечая на него, Поппер, в частности, сравнивал свою позицию с позицией конвенционалиста следующим образом. Выбор не определяется опытным оправданием высказываний или логическим «следованием» теории из опыта. Выбирают наиболее пригодную для выживания теорию, выдержавшую наиболее жесткие проверки, и как инструмент наиболее продуктивную. В зависимости от наших решений принять или отбросить базисные выска
зывания зависит в конечном счете проверка теории, поэтому, как и конвенционалисты, Поппер принимает «соображения полезности». Но в отличие от них он полагает, что от наших решений не зависят универсальные, а только сингулярные, т. е. базисные высказывания. Кон- венционалист делает выбор на основе критерия простоты, для философа главное — строгость проверок, а «окончательно решает судьбу теории только результат проверки, то есть соглашение о базисных высказываниях. Вместе с конвенционалистом я заявляю, что выбор каждой отдельной теории есть некоторое практическое действие»483.
Напомню, что методологические правила Поппер также рассматривал как конвенции — своего рода правила игры эмпирической науки (подобно шахматам), которые отличаются от правил чистой логики, управляющей преобразованиями лингвистических формул. Оправдать методологические конвенции и доказать их ценность может только «метод обнаружения и разрешения противоречий». В то же время рассматривая некоторые конвенцио- налистские возражения концепции фальсификации, он приходит к выводу о том, что конвенционалисты полагают простой не природу, а ее законы, которые являются нашими собственными свободными творениями, произвольными решениями и соглашениями; естественные науки представляют собой не картину природы, но логическую конструкцию, мир понятий, определяемый выбранными нами законами природы. Этот искусственный мир и есть мир науки, где наблюдение и измерение определяются принятыми законами, а не наоборот. Позиция еще более радикальная, чем у Канта, и Поппер не может с нею согласиться, она далеко расходится с его пониманием и прежде всего потому, что им иначе понимаются задачи и цели науки, не могущей требовать «окончательной достоверности» и опираться на «окончательные основания».
Вместе с тем, полагает Поппер, философия конвенционализма заслуживает большого уважения за то, что она помогла прояснить отношения между теорией и экспериментом. Конвенционалисты в отличие от индуктивистов
осознали важность той роли, которую играют в проведении и интерпретации научных экспериментов наши действия и операции, планируемые в соответствии с принятыми нами соглашениями и дедуктивными рассуждениями. «Я считаю, — пишет он, — конвенционализм системой, которая последовательна и которую можно защищать. Попытки обнаружить противоречия в конвенционализме, по-видимому, не приведут к успеху. Однако, несмотря на все это, конвенционализм представляется мне совершенно неприемлемым»484. Итак, Поппер оценивает конвенции и конвенционалистский подход не однозначно, поддерживая ряд его положений, выявляющих когнитивную значимость договоренности, но принципиально не соглашаясь с другими, абсолютизирующими конвенциональные моменты в научном познании, что, по-видимому, в принципе является вполне разумной позицией, хотя аргументы за и против могут быть различными.
Следует отметить, что оценка и обсуждение места и роли конвенций в логико-методологическом контексте прошло свой «пик» еще в 60—70-х годах и представлено идеями и работами не только Поппера, но также более ранними работами П. Дюгема, а также Р. Карнапа, У. Куайна и других485. Однако сегодня эта проблема как логи- ко-методологическая вновь требует к себе внимания и прежде всего потому, что должна быть переосмыслена эпистемологами за пределами черно-белой оценки с позиций материализма или идеализма; а также потому, что она должна исследоваться как когнитивное следствие коммуникативности познания, неотъемлемый феномен интерсубъективности. Известно также, что до сих пор
проблема конвенциональности рассматривалась по отношению к естественно-научному знанию, принимаемому за научное знание в целом, и очевидно, что новые особенности конвенциональных элементов и процедур проявятся при исследовании природы социально-гуманитарного познания.
Как и в естественных науках, в обществознании широко представлены такие формы конвенций, как языковые, вообще знаковые системы, операциональные, измерительные приемы и единицы, логические правила, когнитивные стандарты в целом. Однако в отличие от естествознания, где, например, соглашение относительно выбора единиц измерения является в большинстве случаев тривиальностью, в социальном познании принятие таких конвенций оборачивается трудноразрешимой проблемой квантификации качественных свойств и характеристик. Так, в конкретно-социологических исследованиях качественные характеристики (например, социальная принадлежность, мнения людей и т. п.) не имеют установленных эталонов измерения и конструируются в соответствии с природой изучаемого объекта и согласно гипотезе исследования. Практические возможности измерений существенно зависят от умения исследователя найти или изобрести, обосновать надежную измерительную процедуру, добиться ее принятия научным сообществом. В частности, важнейшая процедура конструирования шкалы измерений включает в себя конвенциональные моменты, связанные с качественной классификацией объектов (в рамках концепции исследования), поиском протяженности выделенных в качественном анализе свойств, поиском эмпирических индикаторов свойств объекта, поддающихся ранжированию и др. Один из важных методов конкретно-социологического исследования — контент-анализ также связан с переводом качественной информации «на язык счета». Конвенциональные моменты здесь существенно возрастают еще и в связи с таким важным фактором, как мировоззренческие принципы, лежащие в основе подходов к выделению качественных единиц текста486.
Таким образом, творческая активность исследователя в эмпирической социологии существенно проявляется через широкое использование метода конвенций. В то же время здесь особенно наглядны как «издержки» плохо обоснованных конвенций, так и соответствующие способы их предупреждения и снятия. В частности, разработаны и совершенствуются способы проверки процедуры измерения на надежность, которая определяется по трем критериям: обоснованности, устойчивости и точности шкалы; для измерительной процедуры сформулированы требования пригодности (система измерения должна быть гомоморфной объекту измерения, эталон измерения должен точно фиксировать определенные программой признаки и т.д.) Эти способы реализуются в конкретном исследовании на эмпирическом материале, т. е. апробация принятых конвенций здесь возможна и широко применяется. В целом же следует отметить, что неопределенность и неоднозначность вводимых конвенций связана в значительной степени с отсутствием разработанного понятийного аппарата перехода от теоретических конструктов к эмпирическому материалу.
Специфика и проблемы социально-гуманитарного познания, трудно поддающегося квантификации, введению математических методов, а также экспериментальной проверке (т. е. процедурам, которые позволяют успешно снимать «издержки» конвенциональных моментов), особенно ярко проявляются в тех случаях, когда исследователи обращаются к компьютерному моделированию. Так, работы ученых в области инженерной лингвистики и машинного перевода дают богатый материал для понимания природы гуманитарного знания, особенностей его методов, в том числе конвенций, в частности в лингвистических науках. Как показал опыт инженерно-лингвистичес- ких исследований, одной из главных трудностей для языковедов было отсутствие методологического аппарата, позволявшего корректно применять фундаментальные лингвистические теории к конкретному языковому материалу в прикладных исследованиях. Невозможность осуществить проверку соответствия теории реальному положению дел приводила к тому, что лингвисты «вынуждены были опираться на несколько, часто взаимоисключающих друг друга гипотез. При этом преимущество отдавалось в
лучшем случае той теории, которая отвечала критериям непротиворечивости, полноты и простоты»487.
Очевидно, что в это случае проблема конвенций возникает как проблема выбора гипотезы (теории) и лежащего в ее основе понятия; критерием такого выбора служит в лучшем случае формальная истинность. Так, в 50-60-х годах была предпринята попытка осуществить машинный перевод на основе концепции глубинных структур и их трансформаций Н. Хомского, принятой ad hoc, без предварительной экспериментальной проверки. Только через пятнадцать лет поисков с гигантскими затратами выяснилось, что «трансформационный анализ» не имеет отношения к машинному переводу. Сходная гносеологическая ситуация сложилась в такой отрасли инженерной лингвистики, как автоматическое распознавание и понимание устной речи, безоговорочно опиравшиеся на гипотезу, согласно которой звучащая речь представляет собой набор дискретных единиц — фонем. Понимание фонемы как типизированного гомогенного звука, нечленимой единицы принималась фонетистами и акустиками на веру, без предаврительной проверки. Однако неудачи в построении систем по распознаванию слитной речи показали, что данная гипотеза не отражает важнейших свойств звука. В конечном счете исследователи пришли к пониманию конвенциональной природы понятия фонемы и стали считать ее всего лишь более или менее удобной гносеологической гипотезой- фикцией488. В практических исследованиях эта единица была заменена другими, адекватно представлявшими объективные свойства звуковой речи.
Таким образом, очевидно, что научный поиск в гуманитарных, в частности лингвистических, науках невозможен без конвенционального выбора гипотезы (и соответственно понятий, единиц и методов измерения) в качестве «рабочей», поскольку отсутствует или весьма несовершенен концептуальный и операциональный аппарат применения лингвистических теорий к эмпирическому языковому материалу и невозможна прямая (в эксперименте) про
верка соответствия гипотезы положению дел. Подобная ситуация, как мы видели, имеет место и в социологических исследованиях. Отсюда возникает методологическое требование, все более осознаваемое исследователями-гу- манитариями: необходима постоянная рефлексия оснований гипотез, экспликация и апробация входящих в них явных или неявных конвенций, сознательное преодоление тенденции к безоговорочной онтологизации содержания таких конвенций.
Конвенции в познавательной деятельности, отражая ее коммуникативный характер, могут получить статус научных понятий, гипотез, методов по существу только при коллективном их принятии. Как отмечал Ст. Тулмин, «несмотря на то, что индивидуальная инициатива может привести к открытию новых истин, развитие новых понятий — это дело коллективное. ...Прежде чем новое предложение станет реальной «возможностью», оно должно быть коллективно воспринято как заслуживающее внимания, то есть достойное экспериментирования и скорейшей разработки»489. Констатация этого факта выводит нас на такую не исследованную проблему, как принятие и функционирование конвенций в условиях профессионального согласия (консенсуса) или несогласия (диссенсуса).
Под консенсусом понимают степень консолидации, согласованности в научном сообществе относительно когнитивных стандартов, онтологических предпосылок, системы ценностных ориентаций в целом. Согласие (несогласие, рассогласование) исследуется как своеобразный коммуникационный механизм в самых различных функциях, одна из которых — быть логическим коррелятивом развития научного знания, что имеет значение и для понимания природы обществовзнания. В частности, методологический консенсус представляет собой принятие конвенций в отношении когнитивных стандартов для выбора центральной, первоочередной проблемы, эпистеми- ческих предпосылок ее исследования, приемлемых теоретических подходов, методов и приемов, полезных методик.
Сама по себе высокая степень консенсуса не гарантирует результативности исследования, может сопровож
даться незначительным кумулятивным ростом, если единодушно принятые конвенции носят тривиальный характер, находятся в стороне от коренных содержательных проблем. Следовательно, влияние консенсуса на развитие знания существенно зависит от характера самой методологии, конвенционально выбранной исследователями. В гуманитарном познании обычно предлагается множество значений и истолкований результатов эмпирических исследований, ученые проявляют тенденцию каждый раз предлагать собственную интерпретацию наблюдений. Отсюда в целом можно ожидать довольно незначительный консенсус490. Обнаруживается своеобразный парадокс: при высоком уровне конвенциональности весьма незначительный консенсус, т. е. много условно принятых и введенных понятий, определений, гипотез и т. п., но нет стабилизированного согласия относительно их понимания и интерпретации даже в рамках одной школы, направления.
Это говорит о том, что следует всегда иметь в виду возможное несовпадение принятых конвенций и консенсуса в целом, а также достаточно широкое распространение подобной ситуации, вовсе не являющейся иррациональной или непродуктивной. К проблеме консенсуса и диссенсуса, как известно, обращался J1. Лаудан в монографии «Наука и ценности» (1984); его идеи мне представляются не устаревшими, до сих пор не оцененными в отечественной литературе, несмотря на то, что их актуальность несомненно возрастает в связи с признанием объективной значимости плюрализма целей, ценностей, многообразия их интерпретаций. В разные периоды развития философии науки на первый план выходила либо проблема объяснения высокой степени согласия, которая достигается в науке (40—50-е годы), либо загадка периодической вспышки разногласий в науке и их рациональное разрешение (60—70-е годы). По-видимому, существует необходимость некой единой теории, объясняющей возникновение и взаимопереход консенсуса и диссенсуса в науке. Именно такую теорию и предлагает Лаудан, предварительно подчеркивающий, что в гуманитарных и
общественных науках расхождения носят характер «пандемии», тогда как в естествознании большая часть ученых находится в согласии, во всяком случае относительно фундаментальных компонентов знания. Традиционно считалось, что разногласия возникают только в том случае, если свидетельства о фактах являются относительно слабыми и неполными и достаточно привлечь дополнительные доказательства или соответствующие правила и согласие будет достигнуто.
Лаудан полагает, что прежде всего проблема должна рассматриваться на «пересечении между работами философов и социологов», поскольку согласие, в частности при выборе теории, складывается не только в отношении фактического, но и в отношении методологического и аксиологического моментов. Кроме того, необходимо учесть, что классическое стремление рассматривать консенсус условием рациональности, а диссенсус — иррациональности подрывается целым рядом реально действующих в науке факторов. По Лаудану их четыре: научные исследования постоянно находятся в ситуации дискуссий, являющихся их неотъемлемым свойством; отношения между теориями могут определяться «тезисом о несоизмеримости»; существуют ситуации «недоопределеннос- ти теорий» эмпирическими данными; наконец, возможна успешная исследовательская деятельность в «состоянии диссенсуса», а ученые, имевшие высокие достижения, чаще всего нарушали установленные нормы491. Из этого следует, что консенсусная модель неполна и не соответствует реальной науке, обычной характеристикой является скорее диссенсус — положение, поддерживаемое также Т. Куном.
Господствующей моделью научного обоснования, по Лаудану, является иерархическая, на нижнем уровне которой обсуждается фактическое (фактуальный консенсус), затем общепризнанные методологические правила как средства достижения целей науки (методологический консенсус), наконец, аксиологический консенсус, который
либо не осознается, либо не принимается во внимание, поскольку считалось, что цели исследования у всех одни и одинаково понимаются. Эта модель «постулирует однонаправленную лестницу обоснований» от целей к факту- альным утверждениям, тогда как в реальной науке обоснование идет в любом направлении, связывая цели, методы и фактуальные утверждения. Лаудан убежден, что «не имеет смысла далее трактовать какой-либо один из этих уровней как более привилегированный или более фундаментальный, чем другие. Аксиология, методология и фактуальные утверждения с неизбежностью переплетаются в отношениях взаимной зависимости»492. Рассмотрение в целостности всех трех уровней, на каждом из них процесс «взаимного разбирательства и взаимного обоснования» и выражает существо сетевой модели научной рациональности, позволяющей понять все многообразие их сочетаний, лежащих в основе консенсуса или диссенсуса38.
Очевидно, что сетевая модель расширяет представления о научной рациональности, не связывая ее только с консенсусом относительно цели, фактов или методов и тем более потому, что происходит постоянный «сдвиг познавательных ценностей», изменяются теории и методы, соответственно применяются новые конвенции, исключаются старые, консенсус и диссенсус существуют всегда, дополняя друг друга и отражая общий коммуникативный характер науки. Как мне представляется, именно эти идеи могут стать успешными для дальнейшего изучения в философии науки и эпистемологии проблемы конвенциональности как следствия коммуникативных отношений в научном познании.
Эрнест Coca ДВЕ ЛОЖНЫЕ ДИХОТОМИИ: ФУНДАМЕНТАЛИЗМ-КОГЕРЕНТИЗМ И ИНТЕРНАЛИЗМ-ЭКСТЕРНАЛИЗМ493
Что зовем мы началом, является часто концом Положить же конец означает сначала начать. Конец — это там, где мы начинаем свой путь... Мы не прекратим поисков,
И конец всех наших исканий
Будет в том, чтобы вернуться туда, откуда мы
отправились,
И познать это место впервые.
Т. С. Элиот
Две основные идеи будут руководить нами, обе простые и очевидные, даже тривиальные. Первая состоит в том, что знание (knowledge) есть вопрос степени (matter of degree) и зависит от того, насколько человек убежден (sure) и насколько его позиция обоснована (justified). Вторая состоит в том, что среди интеллектуальных ценностей выделяются две: истинность наших убеждений (beliefs) и когерентность нашего сознания (minds), так как в случае конституированности межубежденческими (interbelief) объяснительными связями они сопоставимы со значимостью понимания. Мы хотим, чтобы наши убеждения были истинными, достаточно разумными и настолько целостными, чтобы давать ответы на все наши многочисленные и разнообразные «почему?»494
Ведомые этими немногочисленными идеями, мы затем выдвигаем два кажущихся тривиальными принципа, которые, взятые вместе, ведут к неожиданным следствиям. Их описание и определение и будет являться нашим основным проектом.
А. Некоторые следствия двух принципов
Первые принципы:
ВОСХОЖДЕНИЕ (ASCENT)
(Принцип эпистемологического восхождения)
Если некто действительно знает (Knows), что р, и считает (Considers), что знает, то он обоснованно думает, что он знает (Knows)1.
[Ks(P) & CsKs(P)] -> JsKs(P)
ПЕРЕНОС (TRANSFER)
(Принцип переноса эпистемологического обоснования благодаря обоснованной уверенности в следствии)
Если некто обоснованно уверен в X и обоснованно уверен в том, что доказательность X для y также является доказательством, то он также должен иметь основания для уверенности в y.
[Js(X) & Js(X -> Y)] -> Js(Y)
Оба этих принципа касаются совершенно сознательного (conscious) содержания сознания (mind) в условный момент данного времени (single specious present). Например, принцип эпистемологического восхождения (Ascent), расписанный более подробно, читается следующим образом: если в условный момент времени некто случайно знает, что Р, и сознательно считает, что знает это, то некто действительно знает, что Р, только если имеет основания сознательно утверждать, что он знает.
Почему мы должны верить этому? Предположим, во- первых, что некто сознательно (consciously) и случайно (occurrently) уверен (believes), что Р, и, во-вторых, что некто сознательно и случайно полагает (considers), что он не только уверен, что Р, но знает (knows), что Р. Здесь возможны только три варианта: индивид может сказать а) «Нет, я не знаю этого» или б) «Кто знает, знаю ли я это, или не знаю; может быть я знаю, может нет», или в) «Да, это то, что я действительно знаю». Безусловно, эписте- мологически богаче (better ой) будет тот, кто дает последние ответы: второй ответ более предпочтителен, чем первый, третий более предпочтителен, чем первые два. Ответ а) и даже ответ б) определенно обнаруживают недостаток интеграции в этом отрезке сознания; из трех вариантов ответов только в) в полной мере лишен дисгармонии сознания в этот условный момент настоящего времени. Если некто вынужден дать ответ а) или даже б), он тем самым «попадает в цель», равно как и его убеждение, что Р. Но в этом случае данное убеждение представляет собой не все, чем могло бы быть. Позиция индивида не настолько обоснована, как могла бы быть с эпистемологической точки зрения. Ваша позиция будет обоснована наилучшим образом при сознательной уверенности, что Р, в этот условный момент времени, если вы можете утвердительно ответить на ваш собственный сознательный вопрос, что из того, в чем вы убеждены, вы действительно знаете. В случае, если вы будете в состоянии дать утвердительный ответ на данный вопрос, ваше убеждение будет более обоснованным, нежели в случае, когда вы вынуждены отказаться от высказывания определенного мнения; более того, если вы можете ответить на этот вопрос утвердительно, ваше убеждение будет еще более обоснованным, чем в случае, приведшем к сознательному отрицанию того, что вы знаете495.
Предположим, что знание в антецеденте принципа эпистемологического восхождения (Ascent) представляет собой наше требующее когерентности (coherencerequiring) знание высокого качества. Убеждение в состоянии (enmeshed) ослабляющей инкогерентности не будет представлять собой знание такого рода, как и в случае, когда кто-то вынужден следовать своему убеждению в условный момент времени, сознательно отрицая, что он знает, или даже при сознательном воздержании от суждения по данному вопросу. Если это знание того высокого качества, которое предполагается в нашем принципе, то комбинация двух конъюнкций в его антецеденте обязательно требует истинности его консеквента. Индивид не достигнет знания высокого уровня, сознательно вопрошая, знает ли он, до тех пор пока не будет в состоянии сказать «Да». Более того, говорить «да» произвольно нельзя. Чье-то убеждение приравнивается (amounts) к рефлексивному знанию, только если его субъект может сказать, что он действительно знает, не просто произвольно (необоснованно), но при адекватном обосновании.
Наш принцип эпистемологического переноса (Transfer) также касается абсолютно сознательного содержания разума в условный момент настоящего времении, и расписанный более полно, читается следующим образом: если в условный момент времени некто одновременно случайно уверен, что Р, и случайно уверен, что по логической необходимости, если Р, то Q, то он действительно имеет достаточно оснований (well justified) для этих двух убеждений, только если также имеет основания затем сознательно утверждать, что Q.
Предположим опять, что некто осознанно и случайно уверен, что Р, и в то же самое условное время, во-вторых, осознанно и случайно уверен, что по логической необходимости, если Р, то Q. Только три возможности открываются для предположения, что Q: либо а) индивид может отвергнуть его, осознанно склоняясь к его категоричному отрицанию, либо б) индивид может осознанно воздер
жаться от суждения по этому поводу, осознанно думая: «Кто знает, может быть это верно, может ложно», или в) индивид может осознанно утверждать, что Q. Эпистемо- логически «богаче» конечно тот, кто может дать последние ответы: второй ответ более предпочтителен, чем первый, и третий — более предпочтителен, чем первые два. В ответе а) и даже в ответе б) проявляется определенная нехватка интегативности (integration); из трех ответов только в) лишен дисгармонии. Если некто вынужден дать ответ а) или даже ответ б), он «попадает в цель», и даже его убеждение, что Р, или его убеждение, что с необходимостью, если Р то Q, сами по себе «попадают в цель» Тогда, по крайней мере одно из этих убеждений является не совсем тем, чем могло бы быть. С эпистемологической точки зрения позиция индивида не так хорошо обоснована, как могла бы быть. Индивид имеет наилучшие основания для осознанной уверенности одновременно, что Р, и что по необходимости, если Р, то Q в условный момент времени, если затем он может осознанно согласиться с предположением, что Q. В любом случае, индивид имеет больше оснований для подобной уверенности, если он может утвердительно ответить, нежели если он вынужден осознанно отказаться от суждения по поводу того, так ли это, что Q. И особенно большие основания для подобной уверенности имеет индивид, могущий утверждать, что Q, по сравнению с тем, который вынужден осознанно отрицать это.
Предположим, что обоснование в антецеденте принципа эпистемологического переноса (Transfer) представляет собой наше требующее когерентности обоснование высокого качества, т. е. что убеждения, будучи ослабленными инкогерентностью, не будут представлять собой подобным образом обоснованные — как когда некто уверен, что Р, и что по необходимости, если Р то Q, и вынужден следовать своему убеждению в тот же самый условный момент времени, сознательно отрицая, что Q, или даже сознательно воздерживаясь от суждения по этому вопросу. Если это так, если это обоснование такого, требующего когерентности, уровня, который предполагается в нашем принципе, то комбинация двух конъюнкций в его антецеденте требует истинности его кон- секвента. Индивид не достигнет эпистемологических вы
сот, необходимых для сознательного обоснования высокого уровня — как для «что Р» так и для «что по необходимости, если Р, то Q» — в условный момент времени, до тех пор пока также сознательно не согласится с предположением «что Q»; и согласится не произвольно, а при адекватном обосновании496.
Из этих двух принципов — Восхождения (Ascent) и Переноса (Transfer) — мы теперь можем вывести принцип, имеющий сущностное (substantial) значение для современной (recent) и не-столь-современной (not-so-recent) эпистемологии:
ИСКЛЮЧЕНИЕ (EXCLUSION)
(Принцип исключения)
Если некто действительно знает, что Р, и считает, что он знает, И он также обоснованно уверен, что его действительное знание, что Р, также должно являться доказательством того, что Q, то этот индивид также должен иметь основания быть уверенным, что Q.
[Ks(P) & CsKs(P) & Js(Ks(P) -> Q)J -> Js(Q)
Это следует из принципа Восхождения (Ascent): первые два конъюнкта антецедента принципа Исключения ведут к JsKs(P). И это, в комбинации с третьим конюнк- том, согласно принципу Переноса (Transfer), дает Js(Q). Взяв все это вместе, мы имеем принцип Исключения, выведенный из принципа Восхождения и принципа Переноса. Конечно, мы рассматриваем условный момент времени, когда кто-то сознательно уверен и полагает (considers) релевантные вопросы (items). Таким образом, знание, полагание и обоснованная уверенность, о которых идет речь в принципе Исключения, должны иметь место в конкретном сознании (single consciousness) в условный момент времени.
Из принципа Исключения следует, что если некто действительно знает нечто Р, в чем он осознанно уверен в данное время, и если он затем осознанно полагает, что знает Р, и также обоснованно и случайно уверен, что действительное знание Р требует, чтобы Q было доказательством (case), то некто должен быть обоснованно уверен в себе, чтобы удовлетворить данному требованию. Таким образом, из принципа Исключения следует, что для того, чтобы действительно знать что-то, индивид должен быть в состоянии «защитить свое знание на арене рефлексии»: он должен быть в состоянии увидеть (view), что удовлетворяет всем условиям, которые признает необходимыми, для того чтобы затем действительно знать; или, по другому, что ведет к тому же результату: индивид должен быть в состоянии обоснованно исключить любую возможность, которую он считает несовместимой со своим знанием.
Принцип Исключения — серьезная сила в руках скептика, стоит только нас уговорить согласиться со следующим:
Вот то, в чем большинство или все из нас обоснованно уверены: если источники чьей-либо уверенности, что Р не являются хотя бы минимально достоверными, чье- либо убеждение не может стать равнозначным знанию.
Таким образом, для всех или большинства S, мы имеем в символическом виде:
Js(Ks(P) -> Rs(P)), где Rs(P) обозначает «Источники убеждения субъекта (S’s), являются хотя бы минимально достоверными».
Этот факт в комбинации с принципом Исключения ведет к «принципу критерия» (principle of criterion):
ПК 1 (PC 1). Если некто действительно знает, что Р, в то же время полагая, что знает это, то некто имеет основания быть уверенным, что источники его убеждения, что Р, хотя бы минимально достоверны (Reliable).
[Ks(P) & CsKs(P)] => JsRs(P)
Представленный в соответствии со способом его выведения этот принцип должен также рассматриваться относительно содержания любого данного сознания в любое условное время. Таким образом, расписанный более подробно, ПК 1 утверждает следующее: если некто сознатель
но случайно знает нечто Р, и в то же время считает, что знает это, то он должен иметь основания случайно быть уверенным, что источники его уверенности в Р хотя бы минимально достоверны. Сознательное, случайное знание чего-либо, попадая на арену рефлексии, требует, чтобы индивид активно защищал свое убеждение в битве со всеми принятыми во внимание возможностями, которые он считает несовместимыми со своим знанием, в котором он уверен.
Несомненно индивид знает гораздо больше, чем осознает в определенное время.
Он также многое знает, находясь во сне или в совершенно бессознательном состоянии. И мы хотим, чтобы наши мысли были обращены к знанию вообще, а не только к той его строго отграниченной части, которая доходит до сознания в любое данное время. К счастью, мы можем расширить угол своего рассмотрения с большими или меньшими потерями посредством вероятности (plausibility). Для этого нам надо рассматривать не только чьи-то сознательные убеждения и опыт в заданное время, не только то, что индивиды действительно в состоянии защитить рефлексивно, нам надо, пожалуй, рассматривать и то, что они могли бы быть в состоянии защитить, не исключая ни одного броска, могущего быть засчитанным на арене, возможно, с точки зрения предполагаемого скептика.
Тем не менее, не стоит предполагать, что кто-то уже знает нечто просто потому, что если начать думать, как защитить свое убеждение, обязательно додумаешься до превосходного доказательства. Тот, кто отгадывает ответ на задачу со сложным решением, все-таки не знает ответа просто потому, что за данное ему короткое время мог произвести вычисление в уме. Если он не производил вычисления, если он просто отгадывал, то он приобретает свое знание посредством рефлексии и не знает заранее. В некотором смысле, на некотором уровне, если некто уже знает дорефлексивно (pre-reflectivelly), то обосновывающая аргументация уже должна быть в оперативном состоянии до чьего-либо обращения к ней. Вызванный на арену, индивид просто обнаруживает поддержку, которую его убеждение уже имело до начала битвы (pre-entry). Какая же дорефлективная (pre-reflective) позиция нас интересует? Это позиция, благодаря которой индивид
имеет основания для подсознательных (subconscious), безотносительных (dispositional) убеждений, позиция, при которой индивид уже, дорефлективно, имеет арсенал (wherewithal) для защиты своих убеждений на арене рефлексии, и его убеждение уже должным образом подкреплено структурой аргументов (reasons), представляющей собой эту защиту-на-готове (defence-at-the-ready). Нас не просто интересует более слабая позиция кого-либо, кто мог бы защитить свое убеждение, но потому, что открытость убеждения рефлексии привела бы субъекта к новым аргументам и размышлениям, которые никогда не приходили ему на ум, и, в любом случае, не играли никакой роли в приобретении (acquisition) и сохранении (retention) им данного убеждения.
Наши последние мысли, в свою очередь, ведут ко второму принципу критерия (principle of the criterion):
ПК 2. (PC 2) Если некто действительно знает, что Р, то он имеет основания быть уверенным (по меньшей мере имплицитно или безотносительно, если не сознательно), что источники его убеждения, что Р, являются хотя бы минимально достоверными (если предположение, что источники его убеждения настолько-то достоверны, доступно пониманию индивида).
Ks(P) з JsRs(P), где применение релевантно ограничено предположениями, доступными пониманию субъекта (S’s).
Этот принцип не ограничен убеждениями, принятыми во внимание сознательно, он даже в большей степени предназначен для приложения к имплицитным, подсознательным, безотносительным убеждениям и даже к убеждениям, которые индивид имеет находясь во сне или в бессознательном состоянии.
На самом деле ПК 1 и ПК 2 — это только два члена целого множества «Принципов критерия», которые объединены тем, что все они касаются удовлетворения требований, предъявляемых к различным степеням знания. Так, определенные уровни знания будут совместимы (compatible) со знанием индивидом только того, что его убеждение минимально достоверно, но более высокие степени (знания) потребуют того, чтобы индивид знал, что источники его убеждения достаточно достоверны или высоко достоверны и т. д.
Б. Пирронистская постановка проблемы
Иногда обоснованное убеждение является таковым благодаря аргументам, которые у субъекта не только могут быть, но и действительно есть. Имеющееся время недостаточно для того, чтобы индивид мог додуматься до хороших аргументов в пользу своего убеждения и признать его обоснованным. Кроме того, тот, кто высказывает догадку о некоторой сумме, мог произвести сложение в уме; но, даже это предположение само по себе не является основанием для уверенности в своей догадке, пока он действительно не произведет вычисление. Рациональное основание для убеждения не может иметь успеха, если зависит от некоторого произвольного (arbitrary), или необоснованного компонента. Обосновывающие убеждения должны быть обоснованы в свою очередь. И теперь перед нами открываются три возможности. Поскольку мы рассматриваем аргументы в пользу чьего-либо убеждения и аргументы уже для этих аргументов, и, в свою очередь, аргументы для этих аргументов, и так далее, то либо 1) некоторые последние аргументы обоснованы невыводным образом, таким, который уже не требует поддержки некоторых более высоких аргументов, либо 2) не существует последних аргументов, ибо более поздние аргументы всегда обосновывают аргументы индивида на любом уровне, не важно, насколько отдален этот уровень, либо 3) не существует последних аргументов: более поздние аргументы всегда обосновывают аргументы индивида на любом уровне, но этим последним аргументам не надо выходить за рамки аргументов, уже привлеченных на более ранних уровнях.
Вариант 1 соответствует фундаменталистской позиции. Основания (foundations) образованы последними аргументами, которые не требуют других вспомогательных аргументов в свою пользу. Вариант 2 соответствует инфини- тизму. Каждая вспомогательная линия аргументов бесконечно (infinitely) привлекает новые аргументы, более новые для аргументов на каждом уровне, не важно, насколько этот уровень может быть удален от обоснованного заключения. И наконец, вариант 3 представляет собой форму круга. Обосновывающая структура аргументов индивида представляет замкнутый цикл: какой-то аргумент в пользу другого аргумента на данном уровне возвращает нас на предыдущий уровень.
В. Является ли фундаментализм мифом?
Согласно общепринятой точке зрения, фундаментализм представлял собой свободный выбор в истории философии. Нам говорят, что его значение проявляется в особом месте Аристотеля среди древних, и Декарта — среди нововременных философов. Согласно этой точке зрения, постоянное осмысление античной проблематики приводит к убедительному оправданию идеи цикличности только начиная с Гегеля. Потребовался философский гений Гегеля, чтобы преодолеть фундаменталистскую инертность традиции и огромное влияние Декарта. Только Гегель возвращается к античной проблематике и обнаруживает мощь ее антифундаменталистской составляющей и преимущества круговой аргументации.
Среди представителей аналитической философии ан- тифундаменталистскую линию возглавил Селларс (Sellars) своей атакой на «миф данного». Его наступление нацелено не столько против данности чувственного опыта, но в большей степени против общей доктрины, под которой подразумевают фундаментализм всех мастей. Так, в своей работе «Эмпиризм и философия сознания» Селларс направляет свою критику не на опытные интроспективные основания, но на перцептивные наблюдательные основания. Это хорошо показано в его критике прямого реализма. Как он замечает, для того чтобы быть полностью обоснованным, убеждение, опирающееся на восприятие, нуждается в более глубоких убеждениях (допущениях), которые в свою очередь требуют обоснования.
Признавая достоверность своих чувств, мы полагаем, что они устроены таким образом и так приспособлены к соответствующей окружающей среде, что дают (стремятся дать) достоверное знание.
Позднее в своей решительной атаке на фундаментализм Лоренс Бонжюр (Laurence BonJour) обобщил принцип Селларса следующим образом. Ни одно убеждение В не является полностью обоснованным просто потому, что соответствует некоторому условию F, при том, что убеждения, соответствующие F, являются, вероятно, истинными. Носитель убеждения должен также осознавать (be aware) на некотором уровне, что В отвечает данному условию.
Это обобщение (обобщение Бонжюра) постулирует коллизию интуиций. На одной стороне находятся эписте
мологические интерналисты, которые уверены, что обоснование требует обосновывающих убеждений и что никто не может иметь действительных оснований для конкретного убеждения, пока не будет отдавать себе отчет в его источниках.
Фундаментализм с его «мифом данного» был, таким образом, атакован преимущественно Селларсом тем способом, который обобщил Бонжюр. Но поднятая проблема затронула не только их. Главная тема нападок на фундаментализм со стороны Ричарда Рорти — это якобы «спутывание каузальности с обоснованием», которое он приписывает Локку и другим. Дональд Дэвидсон высказывается в этом же направлении. Как это сформулировал Рорти: «Ничто не считается обоснованием без ссылки на то, с чем мы уже согласились, и нет пути выбраться из наших убеждений и нашего языка кроме как найти некоторый способ проверки, отличный от когерентности». Относительно этого, как вы видите, я согласен с Рорти497. Так насколько же разрушительна эта линия возражений против опытных оснований?
Здесь точки зрения (intuitions) расходятся. Для экстер- налистов убеждение является обоснованным, если соотносится должным образом с сущностью своего предмета (subject matter), возможно последовательно (causally) или противоречиво (counterfactually), или если происходит из достоверного источника, который производит преимущественно истинные убеждения с огромной достоверностью. Это не обязательно должно попасть в поле зрения носителя убеждения; это просто должно быть на самом деле, уверен в этом кто-то или нет. Этой же точки зрения придерживаются Голдман (Goldman), Ноцик (Nosick), Плантинга (Plantinga), Унгер (Unger) и др.
Точки зрения по этому вопросу укрепились за долгие годы споров, и каждый лагерь стремится обвинить противника в решительном непонимании сути проблемы.
Для нас интересным оказывается то, что обобщение Бонжюра (касающееся точки зрения Селларса) представ
ляет собой член множества Принципов Критерия498. То есть оно будет настолько правдоподобным, насколько достоверны два простых принципа, от которых происходит все их множество, а именно, Восхождения и Переноса. Наша позиция такова: принять аргументы Бонжюра и Селларса и отказаться от фундаментализма. Но если мы отвергаем фундаментализм, то мы по-прежнему остаемся в плену пирронистской проблематики. Где же тогда выход?
По иронии судьбы выход уже был найден главным (согласно общепризнаному мнению) фундаменталистом, самим Декартом, чье видение интересующих нас вопросов весьма утонченное (subtle) или что-то вроде этого, и, как я считаю, должно быть рассмотрено постепенно.
Г. Выход, найденный Декартом
Обычно Декарту приписывают три умозаключения, не каждое из которых может быть понято человеком среднего ума.
Согласно первой доктрине, представляяющей собой рационалистический фундаментализм, «интуиция и дедукция являются наиболее надежными путями к знанию, и разуму не следует признавать другие пути». С этой точки зрения, все что индивид знает, он должен либо усмотреть интуитивно через непосредственную ясность и определенность объекта познания, либо должен доказать дедуктивно на основе конечных (ultimate) посылок, каждая из которых усмотрена интуитивно как ясная и определенная.
Согласно второму умозаключению, для того чтобы достичь действительно точного знания чего-бы-то-ни-было, индивид должен прежде всего доказать, что существует Бог, который не лжет. Рассмотрим для примера следующий отрывок из последнего предложения четвертого параграфа «Третьего Размышления», в котором, рассуждая
о постигшем его «метафизическом сомнении», Декарт приходит к следующему: «...Для того чтобы быть в состоянии устранить его в целом, я должен спросить, есть ли Бог, как только представится случай; и если я приду к выводу, что Бог есть, я должен также спросить, может ли он быть лжецом; ибо без знания этих двух истин я не представляю, как я могу быть уверен в чем-либо».
По-видимому, Декарт также приходит к третьему и последнему умозаключению, что существование Бога и (его) нелживая природа должны демонстрироваться соответствующим рассуждением (включающим, среди других линий аргументации, онтологическую и космологическую).
Очевидно, что эти три умозаключения не могут быть объединены когерентно. Но второе и третье было бы трудно опровергнуть при опоре на их текстуальное содержание. Это ставит под сомнение давно и широко распространенное убеждение в том, что Декарт был фундаменталистом.
С другой стороны, приписывание фундаментализма Декарту не так уж необоснованно. Очевидность этого подтверждается текстуально, в том числе и упомянутым фрагментом. Текстуальный анализ также подтверждает отнесение к Декарту второго и третьего умозаключений, согласно которым, если Декарт и был законченным фундаменталистом, то фундаменталистом не простым и не примитивным. Его позиция должна была быть деликатной настолько, чтобы придерживаться не только первого умозаключения, при некоторой интерпретации, но второго и третьего.
Рассмотрим ключевой фрагмент, в котором Декарт утверждает эпистемологическое преимущество над атеистом.
Тот факт, что атеист может «ясно осознавать, что три угла треугольника равны двум прямым углам» я не оспариваю. Но я утверждаю, что это его осознание [cognitionem] не есть истинное знание [scientia], поскольку ни один акт осознания, который может быть истолкован как сомнительный, не подходит для того, чтобы называться знанием [scientia]. Итак, поскольку мы предполагаем, что этот индивид является атеистом, он не может быть уверен, что не обманывается по поводу вещей (matters), кажущихся ему очень очевидными (как я подробно объяснил). И хотя это сомнение может и не прийти ему на ум, оно может дать
всходы, если кто-то другой поставит этот вопрос, или если индивид сам заглянет в суть проблемы.
Таким образом, он никогда не освободится от этого сомнения, до тех пор пока не признает, что Бог существует499.
Здесь Декарт утверждает не только преимущество ех post facto над атеистом. Возьмите момент, когда оба ясно и определенно воспринимают факт равенства трех углов треугольника двум прямым углам. Даже в этот самый момент, согласно Декарту, атеист эпистемологически проигрывает.
Более того, это не единственный фрагмент, где Декарт утверждает или выводит этот особый тип преимущества. Вот другой отрывок из последнего параграфа «Размышления V» ( и сравните также четвертый параграф, находящийся в конце этого «Размышления»):
И вот я очень ясно понял, что несомненность и истинность любого знания зависит единственно от знания истинного Бога, настолько, что не познав Его, я не мог бы иметь совершенного знания любой другой вещи.
Согласно этому, cognitio (осознание) истинного Бога необходимо для scientia (знания) всего, что-бы-то-ни- было.
Декарту была хорошо знакома пирронистская проблематика, что можно увидеть, например, в его «Искании истины» («Search for Truth»). Такой же скептицизм затмил его интеллектуальное око (milieu), и он знал его суть и истоки. Об этой (интеллектуальной) пелене (backdrop) говорит Секст (Sextus) в приводимом ниже отрывке.
Давайте представим, что какие-то люди ищут золото в темной комнате, полной сокровищ... Ни один из них не будет уверен, что напал на золото, даже если он действительно наткнется на него. Точно так же сборище философов пришло в мир, как в необъятный дом, в поисках истины. Но ясно, что тому человеку, который уловит
истину, следует усомниться — действительно ли ему повезло500.
Никто не отказался бы от счастья найти золото в темноте. При нормальных посылках, богаче, конечно же, тот, кому это удалось. Но все же гораздо предпочтительнее получить золото посредством собственных усилий, преуспев в собственном размышлении и планировании. В этом случае успех — не просто удача в темноте; он вознаграждает более просвещенное преследование желанной цели. В этом отрывке Секст предлагает делать подобное различение и в эпистемологии. Здесь также более замечательно достичь своей достойной цели посредством собственной мысли и усилий, чем пассивно ждать случайной удачи. Как минимум, лучше продолжать в свете адекватной перспективы свои собственные познавательные усилия.
Если бы Декарт поддался этой пирронистской мысли, он бы просто сделал разграничение, как в случае с cognitio и scientia. Cognitio представляет собой достижение истины, могущее произойти один или несколько раз благодаря удачному стечению обстоятельств в окружающей среде, в самом себе и во взаимодействии между ними. Индивиду, конечно, может посчастливиться проникнуть в истину путем чистой догадки (что в игре в кости выпадет семерка), и конечно это также нельзя квалифицировать как cognitio. Cognitio требует, как минимум, чтобы индивид достигал истины благодаря своей природе и подходящей ситуации, позволяющим ему делать достоверные суждения по существу предмета. При этих условиях индивид мог бы быть прав в данном вопросе. Здесь, конечно, возникают вопросы о степени правоты. Насколько надежны оперативные способности и достоинства индивида? Непогрешимы ли они? Приблизительно безошибочны? Очень высоко достоверны? И т. д. Также надо определить, насколько легко индивид может ошибиться, поскольку он использует релевантные способности и достоинства.
Scientia требует большего. Она достижима только посредством адекватной картины познавательной деятель
ности индивида. То, каким образом он обретает или сохраняет убеждение по данному вопросу, дает нам основание утверждать, что он достигает scientia. Более того, этот способ должен выступать как достоверный, как ведущий человека в правильном, а не ложном направлении. Но это как раз то, чего требуют наши критериальные принципы. Согласно совокупности этих принципов, различные уровни знания будут требовать различных степеней осознанной надежности источников убеждений, конституирующих знание. Принимая пирронистскую мысль Секста, Декарт признает необходимость удовлетворения критериального принципа, согласно которому индивид должен быть уверен, что источники его убеждения надежны. Насколько надежны? Это будет зависеть от того, насколько высокий уровень знания выбран в данном контексте.
Предположим, что Декарт принимает пирронистскую постановку вопроса и признает также введенное Секстом различие между результатами, полученными в темноте и при свете разума. В этом случае он сталкивается с вопросом, возможно ли для нас знание второго рода. Можем ли мы обрести ясное понимание того, в чем убеждены, а также способов обретения и сохранения этих убеждений, понимание, которое делает достаточно надежными эти способы? Это, по моему представлению, как раз то, что образует эпистемологический проект Декарта. Он пытается следовать требованиям Секста в меру их разумности. Другие характерные для картезианского проекта черты происходят от его стремления не просто к разумному и надежному убеждению, но уже к абсолютно определенному и непогрешимому знанию. Тем не менее, наиболее интересные его идеи не следует связывать с этим стремлением.
Вот беглый набросок того, как я вижу эпистемологический проект Декарта. Сначала он размышляет, используя способ эпистемологического обоснования и даже «достоверность», которые присущи рассуждениям атеиста-ма- тематика, лишенного мировоззрения (world view), которое позволяет рассматривать вселенную как познаваемую. Аргументация Декарта на этой стадии, конечно, может быть оценена так же, как и аргументация атеиста-математика. Математическая аргументация математиков-атеистов будет
отличаться по своей ценности. При отсутствии должного мировоззрения ни одна из линий подобной аргументации не может подняться над уровнем cognitio. Если мы упорствуем в подобной аргументации, рано или поздно множество обрывков мысли сойдутся воедино в целостное видение себя и нашего места в мире, достаточно всестороннее и когерентное, чтобы поднять нас над уровнем чистого cognitio и ввести в царство высшего, рефлексивного, просвещенного знания, scientia. Никакая цикличность не портит этот проект501.
Чисто термометрическая реакция на чью-то окружающую среду не может представлять собой действительного знания, не считающегося с тем, является ли эта реакция каузально связанной с опытом. Того, что индивид реагирует на видение белых и круглых объектов при хорошем освещении с «убеждением» или «прото-убеждением», что встретил что-то белое и круглое, недостаточно. Я предполагаю, что спросив себя «Знаю ли я, что это — белое и круглое?» или «Имею ли я основания признать, что это белое и круглое?», индивид будет вынужден ответить «Определенно нет» или даже «Кто знает? Может быть я действительно знаю, может быть нет; может быть я имею основания, может нет». В этом случае индивид автомата -
чески попадает в цель, он достиг только некоторого более низкого эпистемологического статуса, а не «действительного, или просвещенного, или рефлексивного» знания. Последнее требует от индивида некоторого осознания статуса своего убеждения, некоторой способности ответить, действительно ли он знает, или обоснована ли его позиция эпистемологически, и некоторой способности защитить эту мысль благодаря достоверности релевантных способностей индивида, использованных при релевантных обстоятельствах. Но это ведет к опасности цикла или регресса, к главной проблеме, возможно, самой главной проблеме эпистемологии. И как это ни странно, мы находим выход из этой проблемы уже у самого Декарта, основателя современной эпистемологии502.
Пер. О. Билык
Раздел 5 теория познания и междисциплинарные исследования
Б. И. Пружинин познавательное отношение в классической и неклассической эпистемологии
В 70-е годы в отечественной философской литературе появились работы, где характеристика «классические» применительно к философским текстам использовалась не только в качестве хронологического или идеологического маркера, но, прежде всего, в качестве инструмента исследования тогдашнего положения дел в философии. При этом концептуальный каркас таких исследований определялся прежде всего в рамках философского анализа познания. Разработка именно познавательной тематики давала возможность увидеть многое из того, что эти исследования вообще сумели различить и предугадать тогда в тенденциях философии XX столетия. Не удивительно, что сегодня, когда потребность в оценке своего современного состояния в философии стала настоятельной, даже острой, отечественные философы вновь обратились к традициям отечественных эпистемологических исследований. Ряд недавних работ В. А. Лекторского в этой области возвращает нас к вопросу о смысле «классического» в философии, к вопросу о концептуальной эффективности этого оценочного определения для понимания ныне складывающегося положения дел в философии вообще и отечественной философии, в частности.
Философская тема познания является «классической» в двух весьма различных, хотя, конечно же, пересекающихся смыслах. Прежде всего, она является классической потому, что принадлежит к числу «неотъемлемых» тем философии и в качестве таковой была осознанна еще во времена греческой классики. С тех пор реальная история философии достаточно убедительно и многократно демонстрировала, что философские размышления в принципе могут развертываться в самых различных литератур
ных формах и жанрах, что иногда эти размышления могут принимать довольно замысловатый, даже намеренно ан- тисистемный, антитеоретический вид, но что эти размышления вообще не могут ни сложиться, ни сохранить себя в качестве философских, т. е. в качестве размышлений, наполненных определенными концептуальными смыслами, вне эпистемологической самооценки, вне более или менее явного критического соотнесения с темой познания. Именно таким образом философия создает и сохраняет обязательную для нее внутреннюю концептуальную связность. И в этом плане тема познания остается классической и тогда, когда, в рамках некоторых философских направлений, философское учение о познании рассматривается как производное от философского учения о бытие, и тогда, когда философское учение о познании представляется в качестве исходного пункта философствования вообще, т. е. в качестве основания и исходного пункта философской реконструкции бытия. Важно в данном случае лишь то, что ни при каких условиях философия не может позволить себе игнорировать вопрос о познавательных характеристиках самих учений о бытие. А вот как раз претензии философского учения о познании на роль исходного пункта всяческих вообще философских размышлений, в том числе, и размышлений о первоосновах бытия, являются отличительной чертой другого смыслового оттенка «классичности» темы познания — оттенка, который эта тема приобрела много позднее, лишь в Новое время, в связи со становлением классической науки.
Первоначально философский анализ познания осуществлялся «преимущественно на основе исследования особенностей таких систем знания, которые воплотились, с одной стороны, в обыденном знании («здравом смысле»), а с другой — в самой философии как первой форме теоретического мышления...»503 В Новое время центральным объектом размышлений о познании становится наука, научное познание как центральный по сути феномен формирующейся новоевропейской культуры. И вся дальнейшая эволюция философского учения о познании оказывается связанной с этим обстоятельством. По мере того,
как наука утверждалась в статусе стержня материальной и духовной жизни общества, учение о познании становилось все более и более конкретным, перерастая постепенно в конкретное исследование структуры научного знания, между тем как внутрифилософский вопрос об основополагающей роли теории познания (именно в качестве вопроса, в качестве проблемы) все меньше и меньше интересовал гносеологов. В этом направлении теория познания развивалась практически до середины XX столетия. Затем социокультурная ситуация вокруг науки, как известно, изменилась, и вопрос о месте и роли учения о познании в системе философии, о претензиях теории познания на роль универсального основания и исходного пункта философских размышлений о человеке и мире вновь становится актуальным вопросом для теории познания — причем теперь уже изнутри самой теории познания. Примерно с середины XX столетия внутри теоре- тико-познавательных исследований нарастает критика как раз тех концептуальных представлений о познавательном отношении, которые так или иначе связаны с претензиями классических теорий познания на роль фундамента философии. Этот феномен В. А. Лекторский в своей последней книге (2001 г.) и в ряде статей в «Новой философской энциклопедии» обозначает как «неклассическую эпистемологию».
«Для классической эпистемологии, — замечает В. А. Лекторский, — был характерен ряд особенностей. Это гиперкритицизм (скептическая установка в отношении существования внешнего сознания мира и возможностей его познания, а также в отношении знания чужих сознаний), фундаментализм (идея о существовании некоторых неизменных норм, позволяющих выделить и обосновать знание), субъектоцентризм (мнение об абсолютной достоверности знания о состояниях сознания субъекта и недостоверности остального знания), наукоцентризм (установка на то, что только лишь научное знание является знанием в точном смысле слова). Складывающаяся сегодня не- классическая эпистемология отказывается от всех этих установок и заменяет их другими, такими, например, как доверие к принимаемой субъектом познавательной традиции (при определенных условиях), учет конкуренции и дискуссии таких традиций, отказ от фундаментализма, от
субъектоцентризма, новое понимание «внутренних» состояний сознания, ментальных репрезентаций и самого Я и др. Это порождает целый ряд новых проблем, которые не существовали для классической теории познания»2.
Происходящие в теории познания концептуальные изменения непосредственно отражают, конечно, реальные процессы, меняющие характер и структуру научнопознавательной деятельности. Но для того, чтобы адекватно представить эти процессы, необходимо принять во внимание аспекты научно-познавательной деятельности, связанные с осознанием места и роли познавательного отношения в структуре социального и культурного бытия современного человека, что, в свою очередь, предполагает самоосознание теорией познания своего места в системе философского мировоззрения. Так, чтобы понять гносеологический смысл, так называемой, социокультурной обусловленности научного познания, знаменующей собой, в современной философии науки, отказ от «классики», необходимо понять происходящую ныне смену концептуальных ориентаций теории познания в плане ее философских функций. Означают ли происходящие в ней перемены отказ от всех, связанных с наукой «классических» претензий Нового времени, или они означают нечто еще более радикальное? Или все же речь должна идти лишь о частичном отказе, сохраняющем принципиальную, зафиксированную в классических установках учения о познании ориентацию на опыт научно-познавательной деятельности, ибо в данном случае речь идет об историческом опыте познавательной деятельности как таковой?
Наиболее «продвинутые» сегодня варианты философской рефлексии над знанием весьма далеки от «классических» образцов. И в том виде, как они представлены в современной философии науки, вряд ли могут даже претендовать на роль основания философии. Вопрос в том, что следует из этой достаточно очевидной констатации? Как выражается и что содержательно означает это дистанцирование современных нам эпистемологических концепций от «классики» в понимании познавательного отношения? Каков философский смысл этого дистанциро
вания? Демонстрирует ли оно естественную проблемность философской мысли, стремящейся идти вслед за своим временем, но, тем не менее, сохраняющей в себе внутреннюю связь со своими историческими основаниями и именно в тесной связи с ними пытающуюся критически преодолеть «неклассичность» современности? Или отстраненность современного философствования от философской классики также и в области теории познания означает бесповоротный разрыв с классикой вообще во всем ее объеме и выход в совершенно иное культурное пространство, где существуют совсем иные линии дифференциации познавательной реальности и иные принципы ее осознания — другими словами, не идет ли сегодня речь о разрыве с философией как таковой также и в этом пункте размышлений о мире и человеке?
Надо признать, есть много достаточно весомых доводов, склоняющих к принятию именно последней точки зрения. Если присмотреться к тому, что происходит с рефлексией над научным познанием сегодня, как она меняется, то можно сделать вывод — наука уже не только не может быть стержнем культуры, но вряд ли может претендовать даже на статус самостоятельного типа деятельности. Ибо судя по этой рефлексии, разрушается сегодня прежде всего субъект-объектное отношение, со всеми его очевидными импликациями — т. е. стержень познавательного отношения как оно определилось в науке. И если попытаться одним словом обозначить концептуальное состояние, в котором пребывает ныне философская рефлексия над знанием, то словом этим будет «релятивизм». Правда ныне и сама эта оценка вызывает возражения в силу ее принадлежности к классическому философскому «дискурсу».
Не так давно, в 70-е годы этой оценки побаивался даже буйный гносеологический анархист Пол Фейера- бенд. Хотя и тогда уже достаточно определенно было представлено в философии науки направление, которое предполагало практически полное отрицание ориентиров познания как они определились со времен Декарта и Бэкона — Опыт, Разум, Метод, Истина и пр. Сегодня «новая волна» в философии науки видит перспективу в еще более глубоком и радикальном отрицании этих ориентиров: «Мы, антиплатоники, — пишет разочаровав
шийся аналитик Ричард Рорти, — не можем позволить себе называться «релятивистами», поскольку такое название выдает за решенный — и очень важный — вопрос, а именно вопрос о пригодности того словаря, который мы унаследовали от Платона и Аристотеля»504.
Что же, масштабную радикальность этого решения следует наверное оценить. Речь ведь здесь идет об окончательном отказе от эпистемологической «классики». Причем уже и в первичном ее смысле, т. е. речь идет вообще об отказе от критического отношения к продуктам духовной деятельности вообще — во всяком случае, в плане их эпистемологической оценки. Но чем более радикален такой отказ, тем более остро встает вопрос об альтернативе, о том реальном варианте, о той реальной программе организации духовной деятельности, где нет места ни философии, ни науке, но где культура все же так или иначе решает соответствующие проблемы. Ведь, в конечном счете, только реалистичность подобных вариантов организации духовной деятельности и может служить основанием и оправданием этого радикализма. В противном случае мы получаем чисто идеологический фантом — что-то в духе «Отказа» левого студенчества 60-х годов прошлого столетия. Между тем, никаких более или менее реалистичных программ такого рода в эпистемрлогии не наблюдается. Зато куда более реалистичными представляются программы, отнюдь не предполагающие радикальный разрыв с «классикой». В частности, разрабатываемый В. А. Лекторским так называемый коммуникативный подход к знанию и познанию.
В связи со сказанным интересно посмотреть, например, как реально действуют социокультурные факторы на струкутру познавательного отношения. Это можно сделать на достаточно прозрачном уровне мотивации науч- но-познавательной деятельности. Сегодня стало очевидным, что социокультурная дихотомия фундаментальноприкладных мотиваций настолько повлияла на собственно когнитивные структуры, что фактически сформировала как бы две гносеологически различные, автономные на
уки — науку прикладную и науку фундаментальную. Мотивации и установки этих типов науки известны и их гносеологическая направленность хорошо осознана. Традиционная цель фундаментальной науки — знание о мире как он есть сам по себе, т. е. объективная картина мира. Конечная цель прикладной науки — предписание для производства, т. е. точный и технологически эффективный рецепт. Поиски истинного знания являются для фундаментального исследования ценностью самодовлеющей; для прикладного же исследования истина является ценностью инструментальной, а самодовлеющей ценностью является как раз технологическая эффективность знания. В случае фундаментальной науки перспективы исследований определяются главным образом задачей выявить и постигнуть новые, т. е. еще не познанные характеристики мира, и лишь внутри этой задачи она может концентрироваться на совершенствовании технических средств и технологических возможностей общества. Прикладная наука озабочена как раз расширением технологических возможностей общества и лишь решая вполне определенные практические задачи, как правило, навязанные ей обществом, она может породить и новое знание о мире. При этом спорадически получаемое в рамках прикладных исследований новое знание отнюдь не рассматривается здесь как плацдарм для проникновения в новые, еще не познанные области мира, но предстает лишь как средство решения вполне конкретной практической задачи и потому зачастую выступает в формах, вообще неприемлемых для продолжения исследований. Кроме того, в планировании и экспертной оценке полученных в прикладной науке результатов резко возрастает роль финансирующих организаций (явного или неявного заказчика), а полученное знание чаще всего оказывается собственностью соответствующих институтов. Впрочем, и субъектом познания здесь зачастую оказывается именно организация, институт.
Гносеологическая специфика прикладной науки особенно ярко обнаруживается в том, какого рода знание она считает результатом своих усилий. С помощью объективного знания о мире «как он есть сам по себе» в прикладной науке выполняется лишь первоначальная идентификация ситуации-задачи (строится ее общая мо
дель), а затем начинается собственно прикладное исследование — спецификация этой общей модели к частным условиям задачи. Скажем, с помощью некоторых концептуальных представлений органической химии прописывается ситуация, содержащая в себе хотя бы возможность создания нового пленочного материала с заданными параметрами, а затем начинается уточнение и расширение модели с целью получения знания о том, как указанную возможность превратить в действительность. При этом особенность именно прикладного исследования состоит в том, что спецификация модели выполняется как правило не путем построения логически связного образа реальности на базе этой модели, но за счет прямого введения условных ограничений и дополнений ad hoc, вполне оправданных решением задачи, однако зачастую совершенно иррациональных с точки зрения исходного научного образа. Рациональное же обоснование полученного эффекта на базе уже существующей системы знания вообще оказывается вне мотивационной структуры прикладной науки, так что полученное знание как бы изымается из познавательного процесса и продолжает свое существование в формах, зачастую просто исключающих его дальнейшее участие в развитии рационального знания. Прикладное знание всегда является потенциально уникальным и фрагментарным, или, говоря языком самых современных методологических концепций, его фрагменты «несоизмеримы».
Именно в этом пункте, в силу отмеченного выше различия ориентаций возникают разрывы научных коммуникаций. Сегодня такого рода возможность весьма часто становится реальностью: отношение науки и промышленности оказывается здесь как бы однонаправленным — техника получает то, что ей необходимо в формах, зачастую мало пригодных для дальнейшего роста знания. При этом вследствие утраты целостности познавательного процесса, жестко ориентированного на решение частных технических задач, может происходить трансформация прикладного знания в технологические сведения — технологический рецепт, обоснованный только его эффективностью применительно к данному случаю. Могут возникать и более пугающие трансформации — например, прикладная наука может приобретать черты, так называемой,
ведомственной науки, целиком ориентированной на обоснование (как бы научное) любых практико-технологи- ческих проектов.
Не будем здесь касаться гносеологических и социокультурных особенностей подобных образований. В данном случае нам важно подчеркнуть, что прикладная наука не способна сама развиваться как наука, ибо не способна самостоятельно обеспечить преемственность в развитии знания. Ее динамика задается извне и она фактически отказывается от выполнения тех социальных и культурных функций, которые как раз и должны обеспечить ее коммуникативную целостность. Предоставленная сама себе, она неизбежно трансформируется в совокупность технологических сведений. В этой констатации нет ничего оценочного — технологические сведения весьма полезное и древнее культурное образование, они заведомо старше науки, они складывались и развивались тысячелетиями. Но механизмы их генерации и обеспечения преемственности в их развитии, их культурные функции, формы их трансляции и прочие их характеристики просто иные, нежели в науке.
Сегодня многие теоретики познания не только констатируют отмеченную тенденцию в динамике науки, но, как отмечалось выше, усматривают в ней перспективу познания. Что, однако, уже выходит за рамки констатации реального положения дел. В данном пункте, я полагаю, мы имеем дело с идеологизацией философского анализа науки. Ведь сегодня существует еще и фундаментальная наука. И если она не принимается философским анализом науки во внимание, то объяснить это можно лишь фактическим выходом этого анализа за рамки философии как таковой. Между тем, уже приведенный выше список мотивационно-целевых различий фундаментального и прикладного исследований отчетливо показывает, что современная фундаментальная наука фактически является правопреемницей собственно науки. Хотя, конечно же, в этом качестве она претерпевает определенные трансформации. Как, впрочем, и прикладная наука. Ведь последняя наука является в принципе новым образованием и в качестве такового отличается от прикладного исследования внутри традиционной науки. Прикладная наука — не просто традиционная наука, погруженная в контекст
внешних задач, как и фундаментальная — не является просто познанием, не ограниченным никакими практическими требованиями. Независимость от прикладных задач в «чистой» науке компенсируется на уровне мотиваций установкой на определенные социальные и культурные ценности, наполняющие позитивным смыслом эту практическую незаинтересованность и определяющие основные параметры ожидаемых от нее результатов. Фундаментальная наука, так же как и прикладная уточняет свои представления о мире, прилагая их к конкретным ситуациям, но делает это в принципиально ином целевом контексте и гносеологически принципиально иначе, чем наука прикладная. Исследование идет здесь путем обобщения (и в этом смысле, роста фундаментальности) знания, идет благодаря совершенствованию концептуального аппарата, который снимает бессмысленные (с точки зрения системы рационального знания) модификации «к случаю», вносимые как раз прикладным исследованием. В тех пунктах, где прикладное исследование нарабатывает массив инструментальных уточнений, фундаментальное исследование ищет уточняющих обобщений. И поскольку именно фундаментальная наука втягивает прикладное исследование в процесс совершенствования (обобщения) знания, именно она и оказывается действительным фундаментом для прикладной науки. Иными словами, фундаментальная наука оказывается фундаментом для науки в целом. Помимо всего прочего, это означает, что именно таким путем, через фундаментальную науку, и осуществляется детерминация науки в целом — социальная, культурная, и вообще, практическая, в самом широком смысле этого слова.
Фундаментальное исследование развивается путем создания информационно более емких и, обязательно, логически связных, рациональных представлений о мире. Соответственно, одной из наиболее характерных особенностей фундаментального исследования является его принципиальная ориентация на новизну и обобщенность (фундаментальность) результатов. Знание внутри такого исследования добывается ради роста знания и представляется в формах, предполагающих его использование для производства нового знания. При этом, знание, претендующее на статус фундаментального, должно включать в
себя в качестве своего элемента и частного случая все релевантное предшествующее знание, потому что по самой сути дела это знание является результатом обобщающего совершенствования предшествующих приложений. Не в какой-то особой преимущественной теоретичности состоит специфика фундаментальной науки — фундаментальное исследование может быть как теоретическим, так и экспериментально-эмпирическим, насквозь технологичным. Его специфика состоит в том, что любое опытноэкспериментальное, технологическое воплощение знания рассматривается здесь как частное приложение, как нечто заведомо требующее преодоления ситуативных модификаций, связанных с данным воплощением, в направлении обобщения (роста фундаментальности) приложенного концептуального содержания.
Все сказанное выше о характере фундаментальной науки показывает, что хотя фактически именно она является хранительницей основ традиционной науки, тем не менее в ней многое изменилось. Но главное, что важно для нас — это изменение акцентов в социбкультурных функциях науки. «Сила», господство над миром, которое дает научное знание о мире, перестает быть обобщенным выражением этих функций. Фундаментальная наука «превосходит» не просто обыденный опыт, хотя бы и выступающий в форме специального наблюдения или даже эксперимента, поставленного специально в познавательных целях, но «преодолевает» именно прикладное, практическое знание со всеми его спецификациями, делающими это знание уникальным. И в этом плане, фундаментальная наука выступает как разновидность социокультурной деятельности по созданию и совершенствованию форм общезначимого представления действительности — форм универсального общения, универсальной коммуникации. Именно в этой своей функции она поддерживается социальной и культурной средой и компенсирует излишне непосредственную (и потому — разрушительную для познания) социально-прикладную обусловленность прикладной науки.
Конечно, ориентация научно-познавательной деятельности на разработку и совершенствование знания как формы общения, формы общезначимого представления действительности может показаться чем-то весьма эфе
мерным, поддерживаемым далеко не очевидными и, как кажется, не столь уж насущными потребностями социума и культуры. Рядом с этой ориентацией на обобщение, конкретная эффективность результатов прикладного исследования представляется чем-то куда более весомым. Даже абстракции прикладной математики не укладываются в «абстрактный» идеал совершенствования знания как формы общения, ибо прикладная математика ориентируется все же на вполне предметные условия решения тех или иных практических задач, разрешающие возможности компьютерной техники и пр. Зачем нам абсолютная точность классической математики, если вычислительная техника позволяет получать результат с точностью лишь до 10 или 15 знака? Тем не менее, именно этот идеал сохраняет собственно научные исследования в контексте прикладных установок, используя прикладной контекст как средство своего собственного развития и более того, питает и расширяет этот контекст.
Восстанавливая в единстве с прикладной наукой гносеологическую самодостаточность познания, фундаментальная наука реально сводит идущие из экономико-производ- ственной сферы мощнейшие социокультурные влияния (в том числе и внутри прикладной науки) к роли факторов инициации и развертывания познавательного отношения как такового. Собственно именно этот смысл имеет оценочное определение «классическое» в той эпистемологической традиции, где, в частности, разрабатываются идеи коммуникативного подхода к знанию и познанию. Речь идет о сохранении познавательного отношения, о сохранении того опыта познания, которое человечество накопило за последние два с лишним тысячелетия.
Впрочем, все это конечно же имеет смысл, только если и в третьем тысячелетии человечество пожелает сохранить науку. Но это уже вопрос выбора. Для нас важно, что такая возможность есть, и не видеть ее можно лишь не желая видеть, т. е. уже сделав выбор в пользу культуры без науки и философии. И здесь я хочу заметить следующее. Мне кажется, что мы не всегда в должной мере осознаем тот интеллектуальный потенциал, который содержится в уникальности нашего отечественного исторического опыта XX столетия. В частности, опыта преодоления идеологизации философии, причем идеологизации
как ее критических функций, так и функций, связанных с поиском первооснов человеческого бытия. Три монога- фии В. А. Лекторского, посвященные анализу самой сути познавательного отношения, как раз и демонстрируют нам, сколь эффективно содержательно-критическое обращение к классической проблематике обеспечивает деидеологизацию философии и возвращение в реальную историю — восстановление проблемного поля современной философии с ее критическим анализом продуктов духовной деятельности, концептуальных вариантов, альтернатив. И тогда, в 1965, и в 1980, и в 2001 годах — это возврат к работе философской мысли. Отечественная философия имеет уникальный опыт преодоления идеологии, опыт возвращения в историю, к реальности и мне кажется, что этот опыт позволяет многое увидеть по- новому и в нынешней ситуации критического осмысления «классики».
В. П. Зинченко эмпирическое и теоретическое мышление, практический интеллект?
Получение и использование чувственных данных людьми, владеющими речью, В. В. Давыдов называет эмпирическим мышлением505. Следовательно, в эмпирическом мышлении соединяются живые впечатления с живым словом, что философы называют единством чувственного и рационального. Это не так мало, поскольку перед человеком в «рациональном виде может выражаться непосредственная внешняя сторона действительности, ее наличное бытие»506. Недостаточность эмпирического мышления в качестве основания и цели дидактики Давыдов аргументирует следующим образом. Эмпирическая схема обобщения «не дает средств для выделения именно существенных особенностей самого предмета, внутренних связей всех его сторон. Она не обеспечивает в познании разведения явления и сущности. Внешние стороны предмета, их «видимость» здесь принимаются за конечное»3. Эти ограничения эмпирического обобщения, — по логике Давыдова, — снимаются путем построения учебных предметов на основе содержательного обобщения, характерного для теоретического мышления.
Заметим пока, что, несмотря на опосредованность эмпирического знания словом, Давыдов называет его непосредственным. Оно непосредственно и в том смысле, что дает лишь знание «внешности» бытия, правда, в его качественно-количественной определенности. Далее, Давыдов предупреждает, что существует общая проблема соотношения рассудка и эмпирического мышления, поскольку рассудок имеет, видимо, большее приложение, чем та область, которая обозначается эмпирическим мышлением. Но оно обладает основными чертами рассудочной деятельности и не выходит за ее пределы. Автор даже
усиливает сказанное, называя эмпирическое мышление рассудочно-эмпирическим4.
Еще раз выскажусь в защиту эмпирического мышления и эмпирического обобщения. Д. И. Менделеев представил свою периодическую систему классификации химических элементов как чисто эмпирическое обобщение, хотя она ясно указывала на фундаментальное единство материи и обладала высокой предсказательной силой. Мне кажется, Давыдов принизил значение эмпирического мышления, которое может обладать и свойствами предметности, и вполне разумным содержанием и к тому же еще иметь форму интеллектуального действия. Первым двум требованиям не всегда отвечает рассудок, хотя он имеет форму интеллектуального действия, но может быть лишен предметности и разумного содержания. Подобные случаи часто встречаются не только в учебной, но и в научной деятельности.
В этом пункте настала пора вернуться к вопросу о специфике интеллектуального действия, в сравнении с действием чисто практическим, исполнительским, если таковое вообще существует. Этот вопрос связан с фундаментальной проблемой происхождения интеллекта из предметно-практического действия, т. е. совершить процедуру восхождения от абстрактного к конкретному. На пути ее решения стоит знакомый каждому учителю эмпирический (кстати!) факт перехода процесса мышления из внешнего плана действия в некий внутренний, умственный, идеальный план. Такой многократно описанный переход извне внутрь получил название интериоризации. Наличие факта бесспорно. Однако исследователи уделяли преимущественное внимание крайним пунктам этого движения: внешнему, предметному действию и внутреннему плану. Переходный процесс изучался значительно меньше. В итоге получалась парадоксальная ситуация. Внешний план налицо. Он, казалось, ясен без детальных исследований. А внутренний план скрыт от непосредственного наблюдения. По поводу него высказывались гипотезы либо о структурном тождестве, либо о принципиальном общем строении внешней и внутренней деятельности. Указанная гипотеза никогда не была доказана
и, тем не менее, стала схематизмом психологического сознания, своего рода постулатом. Для того чтобы ее доказать, нужно иметь в одной руке внешнюю деятельность, в другой — внутреннюю и к тому же — процедуры и меры их соизмерения. Тем не менее, гипотеза об общем строении внешней и внутренней деятельности интересна и в том смысле, что в ней подразумевается, так сказать, интеллектуальность как внешнего, так и внутреннего действий. Интеллект лишь меняет способ своего проявления. В первом случае он весь во вне, во втором — преимущественно внутри. Во вне лишь результат. Зато внутри, во внутреннем плане мыслительной деятельности постоянно происходит создание внутренней формы предстоящих действий и поступков и их будущих результатов и следствий.
Сторонники идеи интериоризации мало обращали внимания на то, что далеко не всякое внешнее действие интериоризируется, и тем более заслуживает наименования интеллектуального. Пожалуй, лишь А. В. Запорожец еще в 1938 г. возражал против расширительного толкования понятия «интеллектуальное действие», против смешения его с любым структурным (в смысле гештальтпси- хологии) и с любым целенаправленным действием. Конечно, и то и другое могут иметь разумное содержание. Его имеет и инстинкт. Но наличие разумного содержания, — пишет Запорожец, — еще не обязательно может быть связано с разумной, интеллектуальной формой. Например, увеличение скорости осуществления действия может достигаться как интеллектуальными средствами, так и упражнением. Запорожец резонно замечает, что интеллект — это не быстрый навык. Наличие обобщения также не может служить достаточным критерием интеллекта. Инстинктивные действия лабильны, значит в них присутствуют обобщения, но они не интеллектуальны. Критерий интеллектуальности действия должен быть не внешним по отношению к нему, а присущим ему самому. Запорожец нашел такой критерий в структурных особенностях интеллектуального действия: «Всякое инстинктивное действие и всякая его модификация путем навыка остаются действием одноактным, в том смысле, что в нем ни один элемент не выступает целью для другого; в каждом инстинктивном действии животное пытается удов
летворить известную потребность, и, когда потребность удовлетворена, выступает новая цель, но ни одно действие здесь не служит целью для другого, поэтому оно всегда одноактное, хотя и осуществление инстинкта распадается на ряд отдельных фаз»507. И такое одноактное действие, конечно, не лишено разумного содержания, ибо оно служит удовлетворению жизненной потребности. В этом смысле можно сказать, что разумность старше (и выше!) интеллекта, в чем хорошо убеждают разработки искусственного интеллекта. Последний удачно обозначается многозначительной аббревиатурой ИИ, которая может расшифровываться как инвалидный интеллект или как идиотический интеллект.
Наличие не только разумного содержания, но и интеллектуальной формы А. В. Запорожец усматривал в том, что ребенок (или животное) начинает относиться к одному предмету через другой предмет, через другого человека, т. е. когда отношение ребенка к цели не прямое, а опосредованное его отношением к другим людям, к другим предметам. Поэтому всякое интеллектуальное действие, как минимум, есть действие двухактное в том смысле, что одно действие служит целью для другого. Первое подготовительное действие (или операция) изменяет содержание деятельности, вводит новые средства, новые стороны действительности в области активности субъекта, самим фактом своего возникновения создает у него новый орган, а следовательно, меняет и его самого, и его потребности. Новый орган — это операциональное значение, предметное значение или понятие. Замечу, что создание нового органа — это и есть развитие. И далее следует замечательная характеристика разумного (не рассудочного!) действия: «Действие, бывшее раньше единым, как бы раскалывается на две части — теоретическую и практическую: осмысление задачи и ее практическое решение. Важно отметить, что первоначально эта первая, теоретическая часть совершенно лишена того внутреннего, идеального характера, которого она достигнет впоследствии с помощью речи в рассуждении (я бы только не отрицал ее внешнего идеального характера — В. 3.). И
цели ее предметны и способы ее практические, она теоретическая лишь по содержанию... Итак, само осуществление мышления главным образом сосредоточивается на первом акте интеллектуального действия. Но изменение мышления и его развитие происходят как раз на втором акте, ибо понятие, которое здесь возникло или которое было применено, привлечено к решению задачи, во-пер- вых, проверяется, а во-вторых, обогащается, претерпевает изменение»6.
Э. В. Ильенков, многие годы спустя, локализовал в предметном действии творческую интенцию фантазии и воображения. Б. М. Теплов, анализировавший практический интеллект, также не отказывал ему в «теоретичности». В замечательной статье «Ум полководца» он пишет: «В жизни мыслят не только теоретики»; «Ум Петра Первого ничем не ниже, не проще и не элементарнее, чем ум М.В. Ломоносова»; «Отличие между этими двумя типами мышления нельзя искать в механизмах мышления, в том, что тут действуют «два разных интеллекта». Интеллект у человека один, и едины основные механизмы мышления, но различны формы мыслительной деятельности, поскольку различны задачи, стоящие в том и другом случае перед умом человека. Именно в таком смысле можно и должно говорить в психологии о практическом и теоретическом уме. <...> И теоретическое, и практическое мышление связано с практикой, но во втором случае связь эта имеет более непосредственный характер. Работа практического ума непосредственно вплетена в практическую деятельность и подвергается ее непрерывному испытанию. Отсюда та своеобразная ответственность, которая присуща практическому мышлению. Теоретический ум отвечает перед практикой лишь за конечный результат своей работы, тогда как практический ум несет ответственность в самом процессе мыслительной деятельности. Ученый-теоретик может выдвигать разного рода рабочие гипотезы, испытывать их, иногда в течение очень длительного срока, отбрасывать те, которые себя не оправдывают, заменять их другими и т. д. У практика возможности пользоваться гипотезами несравненно более ограничены, так как прове-
ряться эти гипотезы должны не в экспериментах, а в самой жизни, и — что особенно важно — практический работник далеко не всегда имеет время для таких проверок. Жесткие условия времени — одни из самых характерных особенностей работы практического ума»508. Разновидностью практического мышления является мышление оперативное, где самое гениальное, но несвоевременно принятое решение равносильно ошибке, которая может повлечь за собой катастрофу.
Подобно А. В. Запорожцу, Б. М. Теплов отмечал, что работа теоретического ума сосредоточена преимущественно на первой части целостного пути познания, тогда как работа практического ума сосредоточена на второй части этого пути познания509. Приведенные выше размышления
А. В. Запорожца убеждают в том, что сам по себе факт интериоризации не может служить основанием для объяснения возникновения и развития мышления. Его место должна занять идея приобретения действием интеллектуальной формы за счет изменения структуры предметного действия, его дифференциации, насыщения его когнитивными и аффективными компонентами, трансформации действия из одноактного в многоактную или многошаговую структуру.
Напомню, что А. В. Запорожец назвал понятие орудием. Орудием схватывания отношений между вещами, возможно, и между действиями или актами внутри целого действия. Хотя Запорожец не использует термин «живое понятие», но реально на ряде примеров он показывает возникновение живого действия — понятия. Существенно также, что он выделяет в действии теоретическую часть. Строго говоря, это, конечно, пра — или прототеоретичес- кая, но, несомненно, разумная часть или разумное содержание действия, которое фиксируется в «практических концептах», в «ручных понятиях», в «невербальном внутреннем слове». Я привел размышления А. В. Запорожца и Б. М. Теплова не для того, чтобы на их основании вовсе отрицать оппозицию: эмпирическое — теоретическое мышление. Однако ее абсолютизация принижает досто
инства, которыми обладают эмпирическое мышление и практический интеллект.
Не забудем и о том, что есть еще и духовная эмпирия, эмпирия, которая когда-то была характерна для русского менталитета. Обратимся к С. J1. Франку: «...Можно сказать, что русский дух решительно эмпиричен: критерий истины для него — всегда в конечном счете опыт. Но мы тотчас же заметим принципиальное различие между английским и русским эмпиризмом: оно совершенно недвусмысленно выражено в философской литературе обоих народов. Для английского эмпиризма опыт равнозначен чувственной очевидности: он без остатка раскладывается на комплекс данных чувственного восприятия: что-то «узнать» означает в английском смысле натолкнуться на что-то внешнее, доступное благодаря чувственному восприятию. Решительно иной смысл имеет русское понятие опыта. Опыт означает для русского в конечном счете то, что понимается под жизненным опытом. Что-то «узнать» — означает приобщиться к чему- либо посредством внутреннего осознания и сопереживания, постичь что-то внутреннее и обладать этим во всей полноте его жизненных проявлений. В данном случае опыт означает, следуя логике, не внешнее познание предмета, как это происходит посредством чувственного восприятия, а освоение человеческим духом пблной действительности самого предмета в его живой целостности. И по отношению к этому опыту логическая очевидность затрагивает лишь, так сказать, внешнюю сторону истины, не проникая в ее внутреннее ядро, и поэтому она всегда остается неадекватной полной и конкретной истине»510. Итак, согласно Франку, жизненный опыт, полная и конкретная истина, ее постижение в сопереживании, приобщении к живой целостности, к жизненным проявлениям — все это есть духовная эмпирия, которая к тому же не сопротивляется и не противоречит логической очевидности и логическим взаимосвязям. С. J1. Франк обозначал духовную эмпирию и другим словом: Живое знание— так называется его книга, изданная в 1923 г. в Берлине.
Думаю, что В. В. Давыдов согласился бы с приведенным отрывком, характеризующим русский тип духовного эмпирического мышления, но назвал бы его, придерживаясь своей логики, мышлением теоретическим. И действительно, эмпирическое в смысле Франка неотличимо от теоретического в смысле Давыдова. Я намеренно привел характеристику эмпирического мышления, данную Франком, чтобы эмпирия, живой опыт оценивались по достоинству. В этих словах, а главное за скрытой за ними реальностью нет ничего предосудительного. Сказанное, конечно, не отменяет справедливой критики Давыдова в адрес эмпирического мышления, распространенного в нашей психолого-педагогической практике. Его можно было бы назвать псевдоэмпирическим, наряду с которым, конечно же, существует и псевдотеоретическое мышление.
На основании изложенного можно заключить, что не только в предметно-практическом действии, но и в эмпирическом мышлении имеются элементы теоретического или прототеоретического мышления, иначе теоретическому мышлению просто неоткуда взяться. Но остается вопрос, что оно собой представляет не по разумному, теоретическому результату, а по своему строению, структуре. Это предмет будущих размышлений и исследований. Пока согласимся с Давыдовым, что в теоретическом мышлении значительно больший удельный вес занимают акты рефлексии.
Я готов также согласиться с В. В. Давыдовым, что эмпирическое мышление может быть рассудочным. Не в меру распространены случаи эмпирического манипулирования абстракциями, конечными определениями. «Игра» эмпирического мышления с теоретическими понятиями, которая наблюдается в околонаучных и научных кругах (границы между ними становятся все более условными) напоминает «Мартышку и очки». Примером могут служить «нейролингвистические программисты», которые не знают ни нейронауки, ни лингвистики, ни программирования, но хорошо знают человеческие слабости. Наряду с этим, есть до-теоретическое (в строгом смысле слова «теория») живое, предметное эмпирическое мышление, приводящее не к фиктивным, а к вполне ощутимым результатам. Например, к созданию предметных, операциональных, пер
цептивных и аффективных значений, без которых не могут возникнуть значения вербальные, концептуальные, т. е. понятия. Другими словами, не сможет возникнуть теоретическое мышление per se.
Приведу аргументы и в защиту рассудочного мышления. Как пишет В. Ф. Асмус, формы рассудка представляют необходимую и в своих пределах ценную функцию постигающего мышления. Он приводит утверждение Гегеля: мы должны «признать право и заслугу чисто рассудочного мышления, состоящую вообще в том, что как в теоретической, так и в практической области нельзя достигнуть твердости и определенности без помощи рассудка»511. Другими словами, нужна дисциплина мышления, всего мышления, в том числе и разума, и она исходит от рассудка.
В. В. Давыдов разворачивает драму возникновения и развития теоретического мышления, которое, в отличие от эмпирического, дает знание не о единичном бытии, а об области взаимосвязанных явлений, составляющих целостную систему, дает знание о внутренних, существенных зависимостях, которые непосредственно наблюдаться не могут, так как они не даны в наличном, ставшем, результирующем и расчлененном бытии512. «В теоретическом понятии, в отличие от эмпирического, не заключено нечто одинаковое в каждом отдельном предмете класса, а прослеживаются взаимосвязи отдельных предметов внутри целого, внутри системы в ее становлении»513. Именно эту целостность Давыдов называет конкретным, «единством многообразного». (Ср: О. Мандельштам: «множественное единство организма», которое есть образец для живого понятия!) Важнейшее свойство теоретического мышления состоит в том, что оно опосредствует созерцание данного во всей его конкретности и взаимосвязанности. Главным в приведенных высказываниях В. В. Давыдова является то, что теоретическое понятие — это система в ее становлении. Строго говоря, это уже и не система, не конечное определение, с которым связаны триумфы и беды рассудка. Понятие в его становлении — это живое,
развивающееся понятие. Оно требует развертывания, интерпретации, конкретизации. Поэтому оно — средство и цель развивающего обучения. Согласно J1. С. Выготскому, обучение делает один шаг, а развитие — два. Живое слово-понятие или живой образ-понятие (например, планетарная модель атома или двойная спираль генетического кода) имеют достаточное число степеней свободы, что позволяет сделать и большее число шагов в их понимании и, соответственно, в развитии мышления.
К характеристике теоретического мышления следует добавить кантовскую способность суждения, представляющую собой звено, опосредующее взаимоотношения рассудка и разума: «Если рассудок есть способность [давать] правила, а способность суждения — способность находить особенное, поскольку оно подходит под правило, то разум есть способность выводить особенное из общего и это особенное представлять по принципам и как нечто необходимое. Таким образом, разум можно определить как способность судить по основоположениям и (в практическом отношении) поступать- по ним. Для каждого морального суждения... человек нуждается в разуме и не может полагаться на постановления и общепринятые обычаи»514. К сожалению, реальность слишком часто такова, что в разуме человек на «постановления и общепринятые обычаи» полагаться не может, а в поведении — приходится. Отсюда наша вечная национальная проблема (или болезнь?) — тоска по воле или хотя бы — «тайная свобода».
Если теоретическое мышление рассматривать вместе со способностью суждения, то оно приобретает черты поступающего мышления в смысле М. М. Бахтина. Можно предположить, что поступающее мышление в качестве своих корней имеет практический интеллект. Иногда их можно рассматривать как синонимы. Перспективой развития поступающего мышления является духовная практика. От поступающего мышления, от духовной практики один шаг к поступку, рождающему личность. Самостоятельность в мышлении — необходимое условие самостоятельного и ответственного действия. Разумеется, зависимость здесь взаимная. Становящаяся личность, в свою
очередь, взрывается поступком. Теория развивающего образования не чужда такому ходу мысли. Существенное место в ней занимает рефлексия (рефлекс = и = Я), анализу которой должен быть посвящен специальный раздел. Читателя, интересующегося взаимоотношениями рассудка и разума и их отношением к рациональности, отсылаю к книге Н. С. Автономовой (1988). Он найдет там и замечательное (самокритичное — ?) высказывание К. Маркса о том, что «разум существовал всегда, только не всегда в разумной форме».
Понимание сути различий между рассудком и разумом является основополагающим не только для науки, но и для образования. Мир, расчлененный на учебные дисциплины, дидактичен, но нежизнеспособен, его освоение делает мышление ученика рассудочным, но не разумным в том самом смысле, который имели в виду Г. Г. Шпет и
В. В. Давыдов. Главное отличие разума от рассудка в его наполненности действительностью. Если рассудок, имея целью внести ясность и порядок в мир, на самом деле лишь удаляет нас от него, разум оживляет формальнорассудочные схемы данными опыта, придает рассуждению жизнеспособность. Мир представляется рассудку в разложенном на классификационные «полки» виде и это имеет как положительные, так и отрицательные стороны. В условиях длительной стабильности мира такое представление дает человеку достаточно надежную систему отсчета в нем — и в этом положительная сторона рассудка. Но в быстро изменяющемся мире жесткая система классификационных «полок» обречена. Более того, величина интеллектуального и даже личностного кризиса, который ожидает человека при серьезных подвижках в мире вокруг него, прямо пропорциональна «жесткости» и упорядоченности сформированного у него рассудочного образа мира.
Разум формирует иной образ мира: динамичный, без жестких границ между предметными областями, опирающийся на связи научных данных с культурными традициями, объединяющий знания и чувства. Если рассудок апеллирует лишь к области значений, в попытках навести там порядок, то разум затрагивает все слои и все образующие сознания. К ним относятся бытийный слой, образуемый биодинамической, чувственной и аффективной
тканью, рефлексивный слой, образуемый значениями и смыслами, и духовный слой сознания, образуемый взаимоотношениями я—ты14. Разум подкрепляет жизнеспособность осваиваемых знаний вместе со всей структурой сознания и деятельности человека. Поэтому для построения образования, основанного на разуме, предметно-со- держательных принципов мало. Должна быть затронута вся структура сознания учащегося и его личность.
Б. Г. Юдин новые ориентиры научного познания
В настоящей статье я намереваюсь обсудить некоторые из кардинальных, на мой взгляд, изменений, которые претерпевает сегодня наука. Речь пойдет об изменениях в социальном бытии науки, включая как ее взаимоотношения с другими социальными институтами, так и формы и нормы ее собственного устройства, т. е. взаимоотношения внутри научного сообщества.
В центре внимания при этом будет такая область исследований, как биомедицина. Она вполне может восприниматься как один из локальных — а следовательно, ограниченных разделов научного познания. Я, однако, буду исходить из того, что происходящие в современной биомедицине изменения интересны и значимы не только сами по себе. На мой взгляд, их можно понимать и как манифестацию глобальных перемен, значимых для науки в целом. Эти перемены, во многом инициируемые науч- но-техническим прогрессом, выходят далеко за рамки науки как таковой и захватывают самые разные пласты человеческого существования, которое подвергается глубоким и разнонаправленным воздействиям со стороны науки. Но, в свою очередь, социальные и культурные трансформации опять-таки воздействуют на науку и научное познание, заново определяя и задавая, переформировывая то, что можно было бы назвать конституцией познающего субъекта. Таким образом, эта конституция будет пониматься как сплав, включающий как собственно когнитивные, так и социальные составляющие. Можно даже пойти дальше и считать когнитивное и социальное двумя аналитическими проекциями того целого, которым является движение научного познания. Эта важная тема, впрочем, выходит за рамки данной статьи и требует самостоятельного обсуждения.
* *
Еще совсем недавно, всего лишь полтора-два десятилетия назад, можно было считать, что этические проблемы науки — это нечто возникающее только в редких,
исключительных ситуациях и всякий раз касающееся лишь отдельных областей научного знания. Сегодня, однако, такое представление выглядит безнадежно устаревшим. У всех нас за последние десятилетия была масса возможностей воочию убедиться в том, что в нынешних своих масштабах и формах научно-технический прогресс непрерывно генерирует все новые и новые проблемы этического характера. Поэтому размышлять и дискутировать о них, искать их решения приходится не от случая к случаю, а постоянно, так что имеет смысл строить эту деятельность на систематической основе. А значит, научная деятельность совершенно явным образом обретает новые стороны, связанные с морально-этической рефлексией. Последняя при этом становится такой же неотъемлемой составляющей современного научного познания, как и методологическая рефлексия.
Очевидно, что методологические проблемы каждой области научного знания всегда имеют существенные отличия от методологических проблем других областей знания; точно так же свои специфические характеристики присущи и морально-этическим проблемам каждой из областей знания. Более того, в одних разделах науки, прежде всего — связанных с познанием человека, эти проблемы стоят острее и жестче, чем в других, более удаленных от реалий человеческого существования. Но подобно тому, как исследования по (общей) методологии науки представляют вполне самостоятельную область знания, есть серьезный смысл и в обсуждении этических проблем, касающихся всей науки в целом. Разумеется, такая (общая) этика науки совсем не обязательно должна сводиться к достаточно бессодержательному, на мой взгляд, вопросу о том, является ли наука изначальным благом для человека и человечества либо, напротив, изначальным злом.
Область интересов этого направления исследований определяется происходящим буквально на наших глазах кардинальным изменением того экономического, социального и политического контекста, в котором существует и развивается современная наука. В этой связи иногда говорят о необходимости пересмотреть условия существовавшего ранее (разумеется, негласного) социального контракта между наукой и обществом. Суть его можно выра
зить примерно таким образом515. Общество обеспечивает условия для развития науки: финансирование исследований и их социальную поддержку, свободное определение учеными как тематики и направлений собственных исследований, так и значимости и обоснованности получаемых ими результатов.
В свою очередь, наука обеспечивает: а) непрерывное расширение знаний об окружающем мире (причем эти знания являются всеобщим достоянием и распространяются свободно, т. е. в принципе они доступны любому члену общества516); б) изложение этих знаний в таких формах, которые позволяют применять их для создания новых полезных продуктов и технологий; в) подготовку тех, кто способен создавать такие продукты и технологии и обеспечивать их работоспособность.
Одним из скрытых допущений, делавших возможным этот контракт общества и науки, было представление о том, что знание, которое дает наука, так или иначе есть нечто безусловно благое и полезное в самых разных отношениях. Соответственно в качестве такого же безусловного блага могла рассматриваться и та познавательная деятельность, которая является смысловым ядром науки. К этому следует добавить, что научные исследования — если сравнивать с нынешними временами — были не очень обременительными для общества с точки зрения требовавшихся для них материальных ресурсов. Скажем, стоимость подходящего ныне к завершению грандиозного международного проекта «Геном человека» по порядку величин сопоставима со всеми предшествующими затратами человече
ства на научные исследования. И, стоит заметить, примерно таковыми же, вполне вероятно, будут масштабы его воздействия и на нашу жизнь, и на наше мировосприятие, включая ценностные и моральные установки.
* *
Вообще, на мой взгляд, один из главных векторов, которыми можно охарактеризовать направленность развития науки (да и техники) в последние десятилетия — это ее неуклонное приближение к человеку, к его потребностям, устремлениям, чаяниям. В результате происходит, если можно так выразиться, все более плотное «обволакивание» человека наукой, его погружение в мир, проектируемый и обустраиваемый для него наукой и техникой. Конечно, дело при этом вовсе не ограничивается одним лишь «обслуживанием» человека — наука и техника приближаются к нему не только извне, но и как бы изнутри, в известном смысле делая и его своим произведением, проектируя не только для него, но и самого же его517. В самом буквальном смысле это делается в некоторых современных генетических, эмбриологических и т. п. биомедицинских исследованиях, например, связанных с клонированием. В этой связи можно обратить внимание на такое обстоятельство.
Истоки этих сдвигов, радикально меняющих ориентиры и установки научного поиска, можно, хотя бы отчасти, обнаружить в событиях, имевших место треть столетия назад. Тогда, в конце 60-х годов, молодежь, прежде всего студенты, многих западных стран развернули мощные движения протеста, которые вылились в серьезные социальные волнения. Мишенью атак «новых левых» стали ключевые социальные институты буржуазного общества и его культура; в этом контексте резкой критике подвергалась и наука.
Прежде она воспринималась, как правило, в качестве силы, несущей свет разума, тесно связанной с идеалами свободного критического мышления и, следовательно, демократии. Одним из ярких выразителей такой позиции как раз и был Р. Мертон518. Распространенной была и
другая позиция, опирающаяся на некоторые установки неопозитивизма и акцентирующая утилитарно-прагмати- ческие стороны научной деятельности; она выражалась в нейтральной оценке социальной роли науки. Теперь же критики науки трактовали ее как силу, тесно связанную с истеблишментом, безмерно далекую от жизненных интересов простых людей и, более того, даже враждебную им, способствующую вовсе не демократическим, а, напротив, тоталитарным тенденциям, дегуманизирующую мир, порождающую и усиливающую отчуждение человека.
Меня здесь вовсе не интересует та или иная оценка этих контркультурных и контрнаучных движений. Но среди множества порожденных ими последствий следует отметить весьма основательную и мучительную переоценку многих ценностей. И характерно, что именно критика науки со стороны «новых левых» оказалась весьма эффективной, хотя, как это часто бывает не только в России, последующее развитие пошло вовсе не в том направлении, о котором они мечтали.
В результате в США, например, было серьезно урезано финансирование космических программ, исследований в области физических наук и т. п. Первоначально это привело к резкому снижению финансирования науки в целом и к появлению безработицы среди ученых. Довольно скоро, впрочем, объем средств, направляемых на поддержку научных исследований, не только сравнялся с тем, который был до этих событий, но и существенно превзошел его. Характерно, однако, что этот рост обосновывался и обеспечивался совершенно новыми ориентирами научной политики первоначально в США, а впоследствии, с довольно заметным запаздыванием, и в Западной Европе.
Отныне от научных исследований все больше начинают требовать того, чтобы их результаты позволяли удовлетворять запросы общества и потребности человека. Приоритетными становятся исследования в области охраны окружающей среды и особенно — наук о жизни, прежде всего — биомедицины. Выдвигаются такие амбициозные цели, как победа к заранее заданному сроку над онкологическими или сердечно-сосудистыми заболеваниями. И хотя полной победы над этими недугами добиться не удалось, успехи, достигнутые в этих направлениях, особенно в борьбе с сердечно-сосудистыми заболевания
ми, оказались в высшей мере впечатляющими. Необходимо заметить, что по мере того, как люди на собственном житейском опыте ощущали те эффекты, которые порождены этими научными достижениями, все более разнообразными и настойчивыми становились их ожидания и запросы, адресованные науке. Ее растущая практическая эффективность в тех областях, которые ближе всего к повседневным нуждам и интересам рядового человека, таким образом, выступала в роли стимула, ускоряющего ее собственное развитие.
Параллельно с этими изменениями приоритетов науч- но-технической политики сходная переориентация происходит и в сфере бизнеса, который весьма преуспел в переориентации исследовательских интересов на создание того, что будет привлекательным для массового потребителя. И характерно, что именно те отрасли индустрии, которые теснее других связаны с медициной — фармацевтическая промышленность, медицинское приборостроение, биотехнологические производства — оказались среди наиболее успешных. Таким образом, люди во все большей мере становятся потребителями знаний, технологий и продуктов, создаваемых в биомедицинских исследованиях и на соответствующих промышленных предприятиях.
Интересно сопоставить эти процессы с тем, что происходило в те же годы в области информатики и компьютерных технологий. Здесь ключевым моментом стало создание персонального компьютера, который стремительно вытеснил громоздкие и плохо управляемые ЭВМ прошлого. И опять-таки мы видим ту же самую тенденцию — современные технологии подходят все ближе к человеку, радикально меняя стиль его жизни и то, как и что он видит в мире и как взаимодействует с миром.
Такое приближение науки к нуждам человека, впрочем, не дается само собой — за все приходится платить. Одна из наиболее серьезных составляющих этой платы — то, что возникает необходимость специально исследовать и то, в чем состоят потребности и нужды человека, и то, как именно их можно удовлетворить. А это значит, что сам человек во все большей степени становится объектом самых разнообразных научных исследований. И в той мере, в какой на нем начинает концентрироваться мощь
научного познания, в какой наукой разрабатываются все новые, все более тонкие и эффективные средства воздействия на него, неизбежно возрастают элементы риска и опасности, которым он подвергается. Следовательно, актуализируется задача защиты человека, в непосредственных интересах которого теперь осуществляется прогресс науки и техники, от негативных последствий того же самого прогресса. В результате резко обостряется необходимость выявлять такие последствия и тем или иным образом реагировать на них. А это — проблематика той области, которая может быть обозначена как этика науки.
* *
Научное исследование, таким образом, во все больших масштабах направляется на познание, с одной стороны, самых разных способов воздействия на человека и, с другой стороны, возможностей самого человека. Наиболее характерным выражением и того, и другого можно считать многочисленные эксперименты, в которых человек участвует в качестве испытуемого. Каждый такой эксперимент, вообще говоря, призван расширить наши познания о свойствах того или иного препарата, устройства, метода воздействия на человека и т. п. Необходимость его проведения при этом бывает обусловлена потребностями развития какого-то конкретного раздела биологии, или медицины, или другой области знания. Если, однако, попытаться представить себе интегральную совокупность таких экспериментов (взятую безотносительно к дисциплинарной определенности каждого из них), то окажется, что она дает нам некое знание о человеке. Мы можем констатировать: чем больше наука претендует на то, что она служит интересам и благу человека, тем более значительную роль в ней должны играть эксперименты с участием человека.
Более тридцати лет назад Г. Йонас, обсуждая проблемы экспериментов на человеке, прозорливо говорил о необходимости каким-то образом ограничить «непомерные аппетиты индустрии научных исследований». Он обращал внимание и на то, что «теперь научному сообществу придется бороться с сильнейшим соблазном — перейти к регулярному, повседневному экспериментированию с наиболее доступным человеческим материалом: по
тем или иным причинам зависимыми, невежественными и внушаемыми индивидами»3.
В то время Йонас — и такова, в целом, была общепринятая точка зрения — мог утверждать, что эксперименты с людьми «мы относим именно к чрезвычайным, а не нормальным способам служения общественному благу»519. Ведь тогда никем не оспаривалась одна из ключевых норм Нюрнбергского кодекса: всякий такой эксперимент вследствие сопряженного с ним риска для испытуемого может быть оправдан лишь крайней необходимостью. Иными словами, он допустим только тогда, когда просто нет никакого иного пути получения крайне важных для общества или для науки знаний.
* *
За прошедшие десятилетия, впрочем, индустрия научных исследований, точнее, биомедицинских исследований с участием человека, стала полнокровной реальностью. При этом в последнее время сами такие исследования все чаще рассматриваются не только с точки зрения риска, но и с точки зрения блага, которое они могут принести испытуемому. Обычно в качестве такого блага выступает терапевтический эффект от изучаемого нового лекарственного средства либо нового метода лечения.
Сам по себе вопрос о том, какое из этих двух толкований биомедицинского исследования более правомерно, весьма интересен и сложен и, конечно же, заслуживает специального обсуждения, для которого у нас здесь нет возможности. Нам важно подчеркнуть, что общепринятой нормой стало этическое сопровождение всех такого рода исследований. Иными словами, в современной научной практике действуют достаточно разработанные механизмы этического контроля исследований.
В биомедицинских исследованиях существует два основных механизма такого регулирования. Это, во-первых, процедура информированного согласия, которое перед началом исследования дает каждый испытуемый. Так, в ст. 43 «Основ законодательства Российской Федерации об охране здоровья граждан» отмечается: «Любое биомедицинское исследование с привлечением человека в качестве объекта может проводиться только после получения письменного согласия гражданина. Гражданин не может быть принужден к участию в биомедицинском исследовании»7. Во-вторых, в современной практике проведения биомедицинских исследований принято, что каждый исследовательский проект может осуществляться только после того, как заявка будет одобрена независимым этическим комитетом.
Такие структуры этического контроля, первоначально осуществлявшегося исключительно коллегами, впервые возникают в 50-х годах XX в. в США, а в 1966 г. официальные власти делают проведение такой этической экспертизы обязательным для всех биомедицинских исследований, которые финансируются из федерального бюджета. Впоследствии, впрочем, экспертиза распространяется также и на исследования, финансируемые из других источников. Оказалось, что, скажем, сама же фармацевтическая компания, когда она испытывает новое лекарственное средство, заинтересована в том, чтобы проект этого испытания получил одобрение этического комитета. Ведь это будет способствовать и укреплению ее авторитета, и улучшению рыночных перспектив испытываемого препарата. Характерно, что в США обязательной этической экспертизе подлежат не только биомедицинские исследования, но и психологические, антропологические и т. п., коль скоро они проводятся на человеке, а также исследования, проводимые на животных.
В 1967 г. этические комитеты начинают создаваться при больницах и исследовательских учреждениях Великобритании, причем первоначально инициатива исходит «снизу», от самих медиков520. В этой связи следует заметить, что этическая экспертиза исследований защищает не только испытуемых, но и самих исследователей, по
скольку позволяет им разделять бремя ответственности — очень часто не только моральной, но и юридической.
По мере того, как расширялась практика биомедицинских исследований, совершенствовалась и усложнялась деятельность этических комитетов. Ныне вопросы их структуры, функций, статуса, состава, полномочий и т. п. разработаны до мельчайших деталей.
Таким образом, тесное, непосредственное воздействие этических норм на научное познание является сегодня не прекраснодушным пожеланием, но повседневной реальностью, можно даже сказать — рутиной, с которой приходится иметь дело множеству людей. Эту ситуацию, конечно, никоим образом не стоит идеализировать. Сама непрерывная эволюция практики этического регулирования обусловлена тем, что эта практика порождает множество проблем, таких, как противоречие между независимостью и компетентностью членов этического комитета, нередкий формализм в проведении экспертизы и т. п. Порой утверждается и, надо сказать, не без оснований, что все эти детальнейшие процедуры и регламенты этического контроля защищают не столько испытуемых, сколько самого исследователя. Коль скоро где-то в протоколах есть запись о том, что испытуемые были предупреждены о возможном риске или негативных последствиях, при наступлении таких последствий к нему трудно будет предъявить претензии. Вообще говоря, было бы странно, если бы деятельность, которая обрела вполне будничный характер, осуществлялась как нечто вдохновенно-возвышенное.
* *
