- •Раздел 1 философия и личность 20
- •Раздел 2
- •Раздел 3 понятие субъекта Харре р. (Великобритания)
- •Раздел 5 теория познания и междисциплинарные исследования
- •Раздел 1 философия и личность
- •В. И. Мудрагей третий главный
- •Дэвид Бакхарст скромное великолепие владислава лекторского
- •Е. Л. Черткова эпистемология в драме современности
- •Рациональность, ценность, культура
- •Раздел 2
- •П. П. Гайденко познание и ценности
- •Макс Вебер между Иммануилом Кантом и Фридрихом Ницше
- •Н. С. Автономова заметки о философском языке
- •И. Т. Касавин свое и чужое.
- •Ситуация эдипа глазами феноменолога
- •Персонажи и коллизии
- •Знание и социальная стратификация
- •Ставить на место сомнительной и вызывающей вопросы ситуации такую, которая сама способна дать объяснение него угодно.
- •Познание и страдание
- •Миграция как эпистемологический урок
- •В. Н. Пору с вырождение трагедии
- •В. А. Лекторскому, учителю и другу
- •В. К. Кантор о национальном мифе непонимания
- •Можно ли понимать Россию умом?
- •Европейская духовность как факт русской культуры прошлого века (от Пушкина до Менделеева)
- •Отчаяние Тютчева
- •Мифологическое знание — знание вне и помимо понимания
- •Б. Мифология как жизнь вне разума, или словесное пьянство
- •А. П. Огурцов постмодернистский образ человека и педагогика
- •Истоки постмодернизма
- •Особенности постмодернизма
- •3. Рецепция постмодернизма в педагогике: на пути к постмодернистской философии образования
- •Иоанна Кунуради права человека через 55 лет после образования оон
- •Раздел 3 понятие субъекта
- •Ром Харре понятие субъективности
- •Введение
- •Внедеятельностное представление о причинности
- •Две версии бихевиоризма
- •Концептуальное пространство понятия деятельности
- •Понятие «каузальная сила»
- •Эмпирические и теоретические понятия
- •Примеры, иллюстрирующие теоретический характер понятия «каузальная сила»
- •Дальнейшее рассмотрение понятия «каузальная сила»
- •«Позволения»
- •А. В. Брушлинский о деятельности субъекта и его критериях
- •Ф. Т. Михайлов проблема «subject-object» или поиск субъектом своих предикатов 1. Начну с небольшого ностальгического введения
- •Субъект как предмет осмысления
- •Поиск атрибутивного предиката
- •Как наш субъект сам нашел порождающий его предикат
- •И в заключение...
- •В. Е. Кемеров необходимость субъекта
- •В. Г. Федотова хороший человек
- •Т. И. Ойзерман существуют ли абстрактные истины?
- •Г. Д. Левин что есть истина?
- •Вехи истории
- •Принципы сохранения и монизма как методологическая основа теории соответствия
- •Парадокс «лжец»
- •Истинность и достоверность
- •Эвандро Агацци историческая детерминация науки
- •Понятие исторического априори
- •Релевантность и интерпретации
- •Том Рокмор
- •О знании, философской антропологии и интерпретации
- •Интерпретация как историческое.
- •Конструктивизм и история
- •Познание как историческое
- •Перспективная интерпретация
- •Ретроспективная интерпретация и историография
- •Факты и исторические факты
- •Исторические тексты, историческая интерпретация
- •Интерпретация и историческое познание
- •Историческая интерпретация и историческое познание
- •Заключение: историческая интерпретация и познавательная объективность
- •Какую теоретическую структуру выбрать для разговора о реальности?
- •Кризис репрезентации
- •Конец данного и идея множества миров
- •Т. С. Элиот
- •А. Некоторые следствия двух принципов
- •Если некто действительно знает (Knows), что р, и считает (Considers), что знает, то он обоснованно думает, что он знает (Knows)1.
- •Если некто обоснованно уверен в X и обоснованно уверен в том, что доказательность X для y также является доказательством, то он также должен иметь основания для уверенности в y.
- •Б. Пирронистская постановка проблемы
- •В. Является ли фундаментализм мифом?
- •Г. Выход, найденный Декартом
- •Раздел 5 теория познания и междисциплинарные исследования
- •Б. И. Пружинин познавательное отношение в классической и неклассической эпистемологии
- •В. П. Зинченко эмпирическое и теоретическое мышление, практический интеллект?
- •Б. Г. Юдин новые ориентиры научного познания
- •Ласло Гараи о значении и мозге Совместим ли Выготский с Выготским?
- •Философские соображения и модели мозга
- •Модель мозга Джона Экклса (Ecclis)
- •Логика естествознания
- •Модель мозга Джона Сентаготаи (Szentagothai)
- •Функциональная система
- •Концепции формирований, переступающих границы индивидуального организма
- •Теория предметной деятельности
- •Экологическая теория восприятия Гибсона
- •Территориальное поведение
- •К теории структур, производящих значения
- •Исторический пролог:
- •«Знание о том, как узнать» у Гумбольдта
- •Свои механические способности. Таким образом, он занят двумя делами: он учится, а также учится тому, как учиться»540.
- •Выготский: овладение собственным поведением как обращенное действие и самореферентность
- •Критика современных применений подхода Выготского и понятие желания
- •Произведения изобразительного искусства как обращенные артефакты потенциала искусства в плане рефлексивного изучения'
- •В. Н. Садовский общая теория систем л. Фон берталанфи: некоторые итоги полувекового развития Введение
- •«О принципах исследования систем»
- •Теория открытых систем и общая теория систем
- •Методы построения общей теории систем
- •Общая теория систем как путь построения единой науки
- •В. И. Аршинов личностное знание м. Полани как позиция синеогетики
- •Смирнова е. Д.
- •Логические аспекты обоснования аподиктического знания
- •Предварительные замечания
- •Возможные миры
- •Возможные миры в логической семантике
- •От лейбницевской семантики к юмовской
- •Что знает познаватель
- •35 Например, у того же Ильенкова в одноименной работе.
- •38 Рус. Перевод 1995 г., издательство «Медиум», Москва.
- •66 Гегель г. В. Ф. Наука логики. М., 1972. Т. 3. С. 177-178.
- •191 Киреевский и. В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 251.
- •308 Рубинштейн c.J1. Человек и мир. М., 1997. С. 112—113.
- •314 См., например: Everyday Cognition. Cambridge, l., 1984.
- •344 В гегелевском смысле aufheben — снятие с удержанием.
- •384 Росс Эшби. Введение в кибернетику. М., 1959. С. 150.
- •397 Декарт р. Избр. Филос. Произведения. М., 1948. С. 283.
- •483 Поппер к. Логика и рост научного знания. С. 144-145.
- •489 Тулмин Ст. Человеческое понимание. М., 1984. С. 208.
«Субъект, объект, познание» — это тщательная, сбалансированная критика эпистемологии. Лекторский отвергает, большей частью по знакомым причинам, кар
тезианские и классическо-эмпиристские попытки установить основания науки. Он отвергает также трансцендентальные подходы Канта, Гуссерля и Сартра, направленные на понимание природы и возможности познания путем исследования предусловий опыта и его необходимой структуры. Лекторский дает развернутую критику особенностей этой позиции, однако главный его вывод состоит в том, что эпистемологию нельзя начинать с индивидуального сознания, взятого как самосодержатель- ный и легко воспринимаемый феномен, а затем двигаться дальше, к «внешнему» миру. Она с самого начала должна осознать, что субъект размещен в мире и является воплощенной в нем сущностью, взаимодействующей в своей среде с объектами, включающими в себя другие воплощенные субъекты4.
Эпистемология должна также признать субъект активной сущностью, деятельность которой не ограничена областью сознания. Люди модифицируют и трансформируют свою среду, и наша форма существования должна приспосабливаться к измененному миру — развитие формы нашей жизни требует от нас постоянной адаптации к миру, который непрерывно изменяется в результате своей эволюции. В число созданий человека входят объекты, относящиеся одновременно и к миру, и к ресурсам, которые мы используем для установления когнитивного отношения с этим миром. Такими объектами являются орудия труда, язык и другие средства коммуникации и репрезентации, а также специальные словари, модели и теории, которые мы применяем. Они очень важны для природы и для возможности познания5. Однако их нельзя связывать только с индивидуальным сознанием. Напротив, они имеют существенные социальные аспекты. Во-первых, такие объекты существуют в обществе и поддерживаются его практикой. Ребенок становится субъектом познания лишь постольку, поскольку он усваивает эти объекты и принимает заключенные в них когнитивные нормы. В этом отношении рассуждения Лекторского наводят на мысль о концепции эволюции со
знания Выготского6. Во-вторых, хранящееся в таких объектах знание является социальным феноменом. Например, успешно применяемая научная теория носит явно выраженный характер социальной собственности. Разумеется, Лекторский показывает, что в том случае, когда знание распределено в обществе и содержится в различных внешних проводниках, уместно говорить о коллективных субъектах и объектах такого знания и признавать, что в обществе может быть множество сообществ знания7. Мы должны отучить себя от мысли, что основной вопрос теории познания — это вопрос о том, как индивидуальный разум устанавливает особое отношение между конкретными событиями внутри его и положениями дел за его пределами.
Дальнейшим следствием такого расположения когнитивного субъекта является то, что вне нашей практики нет удобной точки, с которой мы могли бы посмотреть на нее «со стороны» и определить абсолютные условия познания. Философ не может аннулировать повседневные и научные убеждения в надежде оправдать их чис*го философской рефлексией, так как философское исследование проходит в союзе с наукой и здравым смыслом и зависит от них. Претензии тех, кто настаивает на существовании единых основ познания, напрасны. До тех пор, пока эпистемология выдает обоснованные знания, у нее нет другого выбора, кроме того, что продолжать функционировать в пределах нашей когнитивной деятельности и не измышлять всяческие способы отделения от нее.
Здравый смысл Лекторского проявляется в его стремлении предотвратить экстравагантные следствия, которые можно было бы извлечь из его критики традиционной эпистемологии. Например, ясно говоря о глубине социальных измерений знания, он обеспокоен тем, чтобы не рассеять индивидуальность в коллективном субъекте и не потерять из виду реальность индивидуальной субъективности8. Некоторые философы настолько увлекаются уничтожением картезианства, что доходят до отрицания того, что каждый из нас может постигать содержание собственного разума способом, недоступным для других
людей, что у нас есть некий вид непосредственного «внутреннего доступа» к собственным ментальным состояниям, кардинально отличающийся от косвенного доступа, который мы имеем к ментальным состояниям других людей9. Отрицать такие «реальные фактыъ — значит впадать в философскую иллюзию, равную и противоположную картезианскому мифу о самосодержательной субъективности. Чтобы отвергнуть последнюю, необходимо воспользоваться кантианской идеей, согласно которой наша самосознательная осведомленность о субъективных состояниях невозможна без знания о внешних объектах. Однако это не исключает реальности индивидуального самосознания, а наоборот, является главным предусловием возможности опыта. Отношение нашего самосознания и нашего знания о внешних объектах — это отношение взаимной детерминации, и оно находится в самом центре возможности познания10. Следовательно, никакая эпистемология не может рассчитывать ни на что без здравого смысла индивидуальной субъективности.
Лекторский старается также избежать другой крайности коммуникативной эпистемологии — концептуального релятивизма11. Он признает, что в разных культурах в качестве средств познания могут использоваться различные опосредованные объекты. Одни культуры могут быть лишены когнитивных средств, которые широко применяются в других культурах (например, литературы). Словари и классификационные системы двух культур могут кардинально отличаться, в силу чего люди одной культуры не могут выразить знания, доступные людям другой культуры. В таком случае возникают проблемы перевода между двумя языками. Все это должны признавать эпистемологи, интересующиеся ментальной жизнью реальных людей, существующих в разных культурах (или в условиях внутрикультурных различий). Однако задача состоит в том, чтобы осознать глубину этих различий, без помощи философской доктрины, утверждающей, что культуры ка- ким-то образом концептуально изолированы одна от другой. При таком взгляде игнорируется гуманизм, объеди
няющий нас с людьми других культур, даже весьма далеких от нашей. Существует множество препятствий для взаимопонимания, но ни одно из них не является априорным. Мы можем вживаться в «миры» других культур настолько, насколько способны понять и использовать применяемые в них когнитивные средства. Есть веские причины полагать, что это не практическая проблема, какой бы трудной она ни была в отдельных случаях. (Конечно, есть множество негативных причин верить в несоизмеримость разных культур, выведенную из спорных философских позиций типа взглядов Куна на отношение между научными парадигмами или доктрины онтологической относительности Куайна.)
Лекторский стремится избежать крайностей картезианства так же, как и крайностей коммуникативного или конструктивистского толка. Он без колебаний утверждает, что отношение между субъектом и объектом невозможно описать исключительно в естественнонаучных терминах. Точно так же, как фундаменталисты ищут удобную метафизическую точку, находясь в которой можно держать в поле зрения субъект, объект и отношение между ними, приверженцы чистого натурализма стремятся посмотреть на когнитивное отношение «со стороны». Преимущество натуралистов перед фундаменталистами в том, что желанная для последних точка реально не существует. Однако проблема еще и в том, что же можно увидеть с такой точки. Оказывается, что вне поля зрения остается мир в том виде, в каком мы его знаем, разум тех, кто знает о мире, а также отношение познающих к своему миру, существенную нормативность которого не удается выразить в каузальных законах. Лекторский утверждает, что недостатки натурализма настолько серьезны, что позиции его приверженцев часто превращаются в некую форму идеализма, в котором Лекторский обвиняет и Бриджмена, и Куайна. Отсюда мораль: наши формы знания должны воспроизводиться изнутри, причем так, чтобы сохранялись фундаментальные характеристики нашего опыта в мире и нас самих как обитателей этого мира. Открытия естественных наук могут углубить понимание, но не могут разрушить терминологию, в которой оно оформляется12.
Поучительно противопоставление позиции Лекторского с позицией Ричарда Рорти, чья впечатляющая книга «Философия и зеркало природы» была опубликована примерно в то же самое время, что и «Субъект, объект, познание». В этой книге и во многих последующих работах Рорти развивает резкую критику претензий эпистемологии13. Его главной целью является эпистемология как «первая философия» — идея о том, что главной задачей философии является определение критерия различения истинного знания от простого убеждения и подтверждение человеческого знания путем демонстрации того, что наши лучшие системы убеждений имеют надежные основания. С этой точки зрения, эпистемология первична по отношению ко всем другим моделям исследования, легитимность которых зависит от ее успехов. Такой облик эпистемология приобрела в XVII веке в ответ на конфликт между новой наукой и официально доминировавшим в то время религиозным мировоззрением. Ее классическим представителем, разумеется, был Декарт.
Концепция Декарта состояла из двух решающих компонентов. Во-первых, он известным образом адаптирует радикальный скептический метод: мы подтверждаем человеческое знание, находя класс убеждений, которые могут противостоять сильнейшей из возможных скептических атак, а затем используя эти убеждения в качестве оснований остальных знаний. Во-вторых, он одобряет определенную (необыкновенно привлекательную) картину разума как набора представлений, или «идей», многие из которых предназначены для изображения вещей, находящихся вне разума, во «внешнем» мире. Поскольку, с
его точки зрения, субъект опыта непосредственно постигается только с помощью его собственных идей, разум изображается как некий вид содержащего самого себя мира представлений. Предполагается, что есть «способ бытия вещей» во внешнем мире, а мысленные представления являются верными по отношению к реальности настолько, насколько они копируют бытие вещей или соответствуют ему. В результате, скептицизм Декарта обретает следующую форму. Если я непосредственно знаком только с мысленными представлениями, как я могу быть уверен в том, что мир вне разума именно таков, каким он является по моим представлениям? Единственное доступное мне свидетельство в пользу соответствия этих представлений реальности — это другие представления, правильность которых тоже под вопросом.
Рорти утверждает, что вся эта схема обычно понимается глубоко неправильно. Если принять терминологию Декарта, его скептицизм непреодолим — невозможно выйти за пределы наших убеждений для того, чтобы сравнить их с реальностью, для отображения которой они предназначены и, следовательно, нет удобной точки, с которой можно определить воображаемое соответствие между разумом и миром. Рорти советует отказаться от незаконнорожденной идеи истины как отношения соответствия между разумом и миром, а в месте с тем, и от допущения о двух членах этого отношения. Мы должны принять репрезентативную точку зрения на разум. Мы должны отказаться от (чисто платонистической) идеи о том, что есть неотъемлемая сущность реальности, уникальный способ бытия вещей, который должна постигнуть мысль, и от идеи о том, что есть единственный привилегированный способ (т. е. научный метод) описания структуры реальности.
Чем же Рорти предлагает заменить эти идеи? Воодушевленный американскими прагматиками, особенно Джеймсом и Деви, он предлагает «эпистемологизирован- ную» концепцию истинности, в которой истина конструируется в терминах подтверждения. Назвать убеждение «истинным» — значит сказать, что оно подтверждено, а сказать, что оно «подтверждено» — значит, согласно Рорти, сказать, что оно прошло испытание во множестве исследований. Подтверждение убеждения — социологический вопрос, вопрос приемлемости рассматриваемых
убеждений среди равных. Помимо всего прочего, споря с кем-то по поводу какого-нибудь утверждения, мы не апеллируем к «реальности», чтобы окончательно закрыть вопрос. Все что мы можем сделать — это оценить спорное утверждение в свете норм научных исследований, проводимых в нашем сообществе, а эти нормы, в свою очередь, оправданы не потому, что они обещают раскрыть нам «реальность», а потому, что мы все согласны с ними. Будучи в сфере убеждения мы должны спрашивать не о том, соответствует ли утверждение реальности, а о том, можем ли мы жить, принимая его, и благодаря тому, что его приняли; мы должны спрашивать не о том, откроют ли эти методы нам реальность, а о том, служат ли они нашим эмпирическим целям. Мы должны заменить нашу озабоченность объективностью согласием мысли.с реальностью, стремлением к солидарности, т. е. целью достижения согласия с равными нам.
Идея о том, что истина и подтверждение состоят и могут состоять только в отношениях между людьми, является вольнодумной. Светский характер современности освобождает нас от мысли о том, что мы должны подчиняться авторитету Бога. Однако, по мнению Рорти, идею божественного заменила идея «объективной реальности» — она служит высшим авторитетом, которому мы подчиняем свои мысли и действия. А с точки зрения прагматизма Рорти, мы не ответственны ни перед кем, кроме самих себя. У этой идеи есть экзистенциональный аспект: мы не должны преклоняться перед чем-то другим. Мы должны, как мог бы сказать Бахтин, освободиться от желания найти свое алиби в объективной реальности и понять, что наши убеждения обоснованы лишь в той степени, в какой мы находим их приемлемыми14.
Рорти признает, что во всем этом есть элемент эгоцентризма, так как «мы», о которых идет речь — это сообщество сходных по умонастроению собеседников, придерживающихся одной парадигмы рациональности, одинаковых традиций исследования и т. д. Однако его поворот к при
знанию прагматизма состоит в том, что сообщество, с которым он себя идентифицирует, характеризуется толерантностью, открытостью и инклюзивностью, то есть как сообщество, в котором для интеллектуального исследования характерны принятие ненадежности наших убеждений и разумное отношение к альтернативным концепциям, в котором политическая культура либеральна, демократична и допускает широкий выбор жизненных концепций.
В критике эпистемологии Лекторского и Рорти много общего. Оба отвергают претензии эпистемологии как первой философии; оба предлагают концепции знания, в которых достойное место занимают понятия практики и сообщества; оба ясно видят политическую значимость философского теоретизирования; оба считают свои позиции по отношению к знанию независимыми. Тем не менее, между их позициями есть глубокое различие, которое намного важнее сходства между ними. В отличие от Рорти, Лекторский не считает важными для своей критики такие понятия, как «истина», «рациональность» и «объективность». Он никогда не теряет убеждений в том, что мышление ответственно за реальность и что задача научного исследования — привести убеждения в соответствие с миром. Значит, Лекторский стремится не упразднить эпистемологию, а трансформировать ее. Освобожденная от мрачных фундаменталистских устремлений философская рефлексия может способствовать нашему пониманию знания, например, путем углубления рефлексивного знания когнитивных норм, исследования различных объектов, опосредующих наши когнитивные отношения и исследования самосознания и его отношения к интерсубъективности. Такая эпистемология не похожа на картезианскую, и все же остается частью наших развивающихся традиций философского исследования, а не становится их «постфилософским» отрицанием.
Уверенность в том, что мышление ответственно за реальность и что объект научного исследования должен приводить чьи-либо убеждения в соответствие с миром — неотъемлемый ингредиент реализма. Значит, можно сказать, что Лекторский примыкает к «базовому реализму» в той степени, в какой он сохраняет эту уверенность, даже если он явно отвергает многие методы, которые, по мне
нию философов, предназначены для формулировки, развития и оправдания реалистской позиции.
Тот, на кого книга Рорти произвела сильное впечатление, может назвать приверженность Лекторского к базовому реализму серьезной ошибкой, неспособностью довести свои размышления об ограничениях эпистемологии до естественных заключений. Он может попытаться представить реализм Лекторского простым следствием его марксистских взглядов или более мягко — как результат ограниченности философской культуры, в условиях которой он работал. Советский политический истеблишмент легитимизировал марксизм как философскую теорию, охватывающую не только общественно-экономические явления, но и всю природу, общество и историю. Важно то, что данная теория изображалось истинной в самом строгом смысле, который возможен. Для советских философов отрицание возможности объективного знания было интеллектуальным самоубийством (а иногда не только интеллектуальным самоубийством). Поэтому мы находим у Лекторского следующее утверждение: «Марксистский анализ проблемы когнитивного отношения начинается с признания основного факта, что познание есть отражение объективной реальности, существующей независимо от сознания», которое остается неизменным и не подлежащим сомнению допущением его книги15. Для философа типа Рорти такое допущение явно фатально, ибо оно не позволяет Лекторскому понять или, по крайней мере, сформулировать следствия, которые нужно вывести из его критики печальной истории эпистемологии. Независимо от того, считаем ли мы в результате «Субъект, объект, познание» бесполезной книгой или находим другой способ ее прочтения, «отделяющий мышление» с помощью марксизма Лекторского, нельзя принимать всерьез его некритическое отношение к «объективности», «рациональности», «реальности» и другим искусственным терминам, которые любят те, кто думают, что у них есть особая способность «богоподобного» проникновения в истину.
Однако я не думаю, что следует представлять философию Лекторского безнадежно испорченной его некрити
ческим принятием марксизма. Вряд ли можно усмотреть в его книге намек на принятие доктрины марксизма. Хотя он действительно адаптирует часть терминологии ортодоксального марксизма-ленинизма, она играет относительно маленькую роль. (Например, к применению обязательного термина «отражение» необходимо отнестись с пониманием. Ведь автор вовсе не вкладывает в него сомнительную метафору об отражении реальности мышлением. Марксизм Лекторского инспирирован, главным образом, идеями раннего Маркса и работами ряда советских мыслителей — Выготского, Лурии, Ильенкова, Швы- рева и Зинченко — которых он считает представителями особого направления в советских философских исследованиях. Любой человек, знакомый с советской интеллектуальной культурой, поймет, что это направление весьма далеко от марксизма-ленинизма, который повсеместно пересказывался в советских учреждениях. Примечательно, что все упомянутые мыслители соглашались с идеей о том, что мышление ответственно перед реальностью, хотя, кажется ни один из них, подобно Лекторскому, не считал, что это можно установить с помощью философской аргументации. Я полагаю, что согласие этих мыслителей с базовым реализмом следует принять за чистую монету, а не просто отвергать его как результат идеологических ограничений советской эпохи.
Следует сказать, что книга Лекторского не содержит никакой ясно выраженной защиты базового реализма. Его истинность просто принимается. Далее я рассматриваю, как именно могла бы выглядеть у Лекторского защита реализма.
Начнем с размышлений над обыденным примером эмпирического исследования. Предположим, что кто-то спрашивает, сколько скамеек во дворе здания, в котором мы сейчас слушаем лекцию. Нам точно известно, как ответить на этот вопрос. Мы выходим во двор и считаем скамейки сами или верим надежному свидетелю, который уже их сосчитал. В таких повседневных случаях применяется допущение о том, что есть важные факты, которые исследование должно выявить, и есть истина, с которой мы должны привести в соответствие свои убеждения. Мы проводим строгое различие между фактом и мнением, между тем, что должно быть, по мнению человека, и тем,
что есть на самом деле, между тем, что считают истинным члены нашего сообщества, и тем, что действительно истинно. Мы согласны с тем, что число скамеек во дворе определяется не договором, а расположением реальных предметов в этом дворе.
Эти рассуждения могут показаться наивными. Кто-то может ответить, что все не так просто даже в таких явно упрощенных случаях. Совсем нетрудно вообразить спор, разгоревшийся по поводу того, следует ли считать скамейкой каменную плиту во дворе, на которой обычно сидят люди. Ясно, что этот вопрос невозможно решить путем апелляции к «реальности». Мы должны обратиться к сознанию. Однако в таком случае ответ на вопрос о количестве скамеек во дворе будет определяться достигнутым консенсусом. Разве это не уничтожает или, по меньшей мере, не изменяет контраст между фактом и мнением?
Такой ответ вводит в заблуждение. Воображаемый спор идет о том, что считать скамейкой. Это признанный всеми предмет дискуссии. Однако если даже допустить, что конвенции нашего лингвистического сообщества окончательно определяют, что входит в содержание понятия скамейка и как нужно считать скамейки, это не подрывает наши базовые реалистские убеждения. Ведь при наличии согласия относительно понятия, ответ на вопрос о количестве скамеек во дворе определяется не соглашением, а положением дел в этом дворе.
Рассмотрим, что можно было бы сказать, если бы был задан вопрос: «Во дворе есть ребенок?» Тогда мог бы возникнуть спор о том, кого считать ребенком, что повлекло бы за собой дискуссию об историческом развитии понятия детства и факторах, влияющих на его современное применение. Однако представьте себе, что этот вопрос задают родители, обеспокоенные отсутствием дочери. Несомненно, в таком случае мы чувствуем, что на вопрос надо отвечать, выяснив каково реальное положение вещей. Если концептуально совершенно ясно, наличие чего мы должны установить, ответ зависит от грубого факта. В данном случае над нами дорлеет контраст между фактом и мнением, истиной и соглашением, объективностью и солидарностью. Нам желателен первый член каждой пары, а не второй. Разумеется, обычно мы надеемся, что наши попытки подтвердить убеждение закончатся кон
сенсусом, но это лишь потому, что мы пытаемся найти для наших убеждений твердые основания, которые другие люди должны счесть убедительными. Мы не ищем соглашения, так как оно конституируется истиной.
Данная аналогия может помочь и в случаях с измерением. В одном смысле высота моего дома определяется соглашением, а в другом нет. Применяемые нами системы мер — результат конвенции, но то, что в рамках этой конвенции высота моего дома равна десяти метрам, не зависит от соглашения. Приняв определенную систему мер, я стремлюсь представить измерения объекта, которые соответствуют действительности. Именно этому мы учим детей, когда учим их измерять.
Важно, что размышления, изложенные в предыдущем разделе, предназначены просто для напоминания о «когнитивных нормах» (в терминологии Лекторского), а не для отрицания философского скептицизма. Утверждение о том, что реализм имплицитно присущ нашей повседневной практике, не произведет на скептика никакого впечатления. Его аргументы направлены как раз против такого утверждения и предназначены для того, чтобы показать, что доводы, обычно приводимые нами в пользу своих убеждений, недостаточно вески. Скептик требует найти другие, более веские основания доводов, к которым мы обычно апеллируем. Следовательно, ничто из сказанного выше скептика не успокоит. Мои рассуждения адресованы, скорее тому, кто, подобно Рорти, верит, что философский скептицизм ошибочен в своей основе, и попытки его опровержения неуместны. Почему бы такому человеку, выявившему философские ошибки, придающие скептицизму убедительный вид, не заявить, что нам следует принять сами когнитивные нормы, отражающие нашу повседневную практику? Вполне естественным противоядием от скептических преувеличений является отрицание того, что основаниям, которые мы обычно считаем убедительными, нужно дополнительное философское подкрепление. Конечно, мы не застрахованы от ошибок, мы ошибаемся и терпим неудачи. Тем не менее, мы прекрасно понимаем, в чем заключаются твердые основания убеждений; и, разумеется, нам ясно, что мы способны оценить свои ошибки и неудачи. Почему бы последователю Рорти не позволить нам сохранить содержание концепций подтверждения, ис
тины и объективности, имплицитно содержащиеся в нашей повседневной практике?
Одно из возможных объяснений состоит в том, что последователь Рорти оказывает слишком большое доверие скептицизму. Он выглядит убежденным в том, что виды причин, которые мы обычно считаем окончательными основами некоторого убеждения, не являются таковыми и действительно требуют дополнительной поддержки. За причинами, на которые мы обычно ссылаемся, должно стоять еще нечто. Последователь Рорти находит это «нечто» в «солидарности», в согласии сообщества. Однако сама идея о необходимости чего-то дополнительного, несомненно, является двусмысленной уступкой скептицизму. Она предполагает, что последователю Рорти не следует соглашаться с ответом скептика.
Последователь Рорти не согласится с таким диагнозом. Для него скептицизм прав в том, что он раскрывает фундаментальную ошибочность эпистемологии. Мы предполагаем, что убеждения, которые мы считаем истинными, каким-то образом соответствуют миру, что подтвержденные убеждения находят реальные гарантии в «положении вещей», что мысль описывает реальность и так далее. Аргументы скептиков показывают, что невозможно придать какой-либо смысл релевантным отношениям соответствия, гарантии и описания, поскольку «реальность» для нас непостижима. Все, что мы можем сделать — это проверить свои убеждения с помощью других убеждений. Мы вынуждены извлекать доступный нам смысл изнутри своих концепций, но не можем подкрепить их чем-то внешним. Как эпистемолога, так и скептика (помимо всего прочего, скептик является одним из эпистемологов!) интересует соответствие мышления реальности. Переопределение истины в терминах подтверждения, а подтверждения — в терминах солидарности вовсе не дает ответа на доводы скептика, а изменяет весь универсум рассуждений.
Однако можно сказать, что идея о том, что реальность недоступна для нас, что мир никогда не может быть представлен в наших мыслях, является слишком большой уступкой репреЗентационизму, выдвинувшему скептика на передний план. Если считать, что мышление отражает реальность, неизбежно возникает проблема
об отношении образа к объекту. Однако суть критики, предложенной Рорти, заключается в том, чтобы избежать такой модели. Почему бы не заменить ее моделью, согласно которой мысль способна контактировать с реальностью, как предполагает повседневная практика исследования, а не моделью, согласно которой реальность сводится к социальным конструкциям? Напрашивается вывод, что сомнительные философские картины отношения между разумом и миром продолжают влиять на позицию последователей Рорти, так как описание подтверждения в терминах солидарности — это попытка решить свои жизненные проблемы при помощи таких картин. Апелляция к солидарности как таковая — это большей частью способ философствования, который, к тому же, противоречит нашим обычным концепциям. Это отнюдь не описание того, во что мы начинаем естественным образом верить, когда избавляемся от философских иллюзий. Какую бы постфилософскую позу ни принял последователь Рорти, его продолжает одолевать философский зуд.
Обратимся теперь к взглядам вдохновленного Рорти философа Барри Аллена. В своей (посвященной Рорти) книге «Истина в философии» Аллен атакует философские концепции истины. Его целью является то, что он называет «онтологикой» — концепция, согласно которой возможность истины зависит от существования вещей, которым присуща не зависящая от нас детерминированная идентичность, а наши убеждения, утверждения и т. д. истинны, когда они истинны для таких вещей»16. Coup de grace происходит тогда, когда Аллен отрицает то, что не зависящая от рассуждений детерминированная идентичность присуща всякому существу или вещи. Следовательно, нет ничего такого, для чего наши мысли должны быть истинными. По его утверждению, есть только определенные существа, «так как нечто фактически определено, то есть оценено, измерено и дифференцировано»17. Независимо от этого «не существует двух вещей, сходных или различающихся между собой во всех отношениях. Поря
док нигде не является исходным. Природы не существует»18. Лучшее, что мы можем сказать — это то, что некоторые наши убеждения и высказывания «слывут истинными», то есть они выдерживают проверку в плане «экономии знания».
Аллен выдвигает свой аргумент в качестве части критики амбиций философии, особенно аналитической19. Тем не менее, позиция, на которую он становится, имеет глубоко философский характер. Идея о том, что природы «не существует», вряд ли является заранее заданной идеей, к которой мы возвращаемся, когда ликвидирована философская путаница. Напротив, это сугубо метафизическое утверждение расходится не столько с когнитивными нормами, содержащимися в нашей мирской практике, сколько с нашими эмпирическими убеждениями, как повседневными, так и научными. Как же может быть убедительной такая точка зрения?
На мой взгляд, защитить позицию, подобную этой, можно только придав ее трансцендентальный характер. Идея о том, что объекты имеют определенный характер только относительно какого-то рассуждения или какого- то способа концептуализации, должна считаться истиной, к которой мы приходим путем использования необходимых условий опыта. Такие трансцендентальные истины нельзя выразить так же, как эмпирические истины, возможность которых они обусловливают. Трансцендентальные и эмпирические утверждения должны быть разделены; в противном случае мы будем говорить бессмыслицу. Эмпирическое высказывание о том, что природы не существует, ложно (если оно вообще имеет смысл), как ложно и эмпирическое высказывание о том, что наши формы речи и мыслей придают определенность физическим объектам (конституэнтам «природы»). Значит, остается только вынести разговор о конструирующей мир силе человеческой практике в трансцендентальную область, тем самым, представив Аллена защитником трансцендентального идеализма. Однако при этом усиливаются философские амбиции концепции (больше кантианской, чем картезианской по духу), которая отво
дит философии основополагающую роль, а именно ее предают анафеме Рорти и его последователи.
Несомненно, что Аллен не согласился бы с таким заключением, отвергая мое обращение к различию между трансцендентальным и эмпирическим. Он мог бы сказать, что его позиция заключается в том, чтобы подвергать сомнению фундаментальные допущения относительно эмпирического знания, которые не формулируются в философских трудах, а лежат в глубинах нашей интеллектуальной культуры. Они включают в себя в точности те допущения, которые являются имплицитными частями повседневных исследований. Аллен намерен заставить нас понять случайный характер категорий, которые мы применяем для придания смысла нашему миру, и способа их эффективного применения. Они обеспечивают производство истины, выдвижение идентичности на первый план и создание «реальности». Для него мой призыв к покорности обыденному настолько же политически неуместен, сколько и философски глуп.
Аллен прав, призывая нас осторожно обращаться с отношением между категориями или понятиями и властью. Категории, применяемые нами при обсуждении святости, сексуальности, интеллектуальности, способности и так далее, и так далее, относятся к структуре социального мира, который было бы ошибочно рассматривать как «данный», «естественный» порядок. Так называемой «научной» картине мира тоже присуще множество подобных юридических и исторических аспектов. С этим нужно согласиться, если необходимо сохранять критическое и самосознательное отношение к нашей собственной концепции вещей. Однако весь фокус в том, чтобы понять это, не впадая в столь распространенные среди философов грехи избыточного противодействия и преувеличения. Можно развивать необходимую чувствительность, не отказываясь от убеждений базового реализма.
Разумеется, мне трудно представить, что значит освободиться от таких убеждений и встречать каждый день с мыслью: «Мы придаем всему определенность». Например, абсолютно непонятно, как объяснить возникновение существ, способных думать и говорить, если мы отрицаем, что определенные объекты могут существовать до рассуждения. Остается загадкой, как же, следуя Аллену,
можно понять наше отношение к другим людям. Возможно, я могу уговорить себя считать, что формы моего мышления и речи каким-то образом делают определенными физические объекты и окружающую меня среду, но вряд ли мне удастся убедить себя в том, что определенность моей жене и моим детям придают тоже некие созидающие реальность силы категоризации. Единственной привлекательной чертой такого великого идеализма является саморасширение антропоцентризма. Все выглядит так, что у нас нет иного выхода, чем искать утешение в мысли о том, что любой создающий нас порядок нами же и создан. Является это утешением в утешении или утешением в иронии, зависит от духа, в котором данное утверждение высказывается. Однако я предпочитаю более приятное признание отношения между рассуждением и властью, совместимое с убеждениями базового реализма.
Последователь Рорти вполне мог бы не согласиться и с концепцией, предлагаемой Алленом, заявив, что его главная идея состоит в том, что понятие реальности не имеет никакого философского значения. Если нужно проверить чьи-то убеждения, нельзя привлекать для этого «реальность» в качестве доказательства, ибо доказательство всегда обеспечивается другими убеждениями. Он утверждал бы, что такая идея не основана на имплицитном признании репрезентативизма. Дело именно в том, что реальность не «дана» нам и «мир» не может обеспечить рациональную гарантию нашим мыслям. Конечно, наши взаимодействия с реальностью могут стать причиной наших убеждений в чем-то, но этим не определяется то, в чем мы должны быть убеждены. Последнее определяется отношением между нашими существующими убеждениями и убеждениями, вызванными новыми причинами. Между состояниями разума и состояниями мира нет нормативных отношений.
Д
97
ля последователя Рорти думать иначе — значит наделять реальность мистическими свойствами. Идея о том, что мы в некотором смысле «объясняем» реальность и обязаны «подчинять», свои убеждения порядку вещей, делает реальность неким авторитетом, с которым мы должны считаться. Как было сказано ранее, последователь Рорти усматривает в этом наследие религиозного мышле-4 Зак. 1524
ния. «Бог умер. Да здравствует Реальность!» Однако мир— отнюдь не удобный заменитель божества. Кроме всего прочего, реальность не может вынудить нас поверить во что-то или что-то объяснять. Реальность не разговаривает с нами. Она не может сказать, в чем мы должны быть убеждены. Контакт реальности с нашим разумом каузален, а не рационален. Реальность — не человек; она безразлична к тому, что мы думаем.
Действительно ли приверженец базового реализма пребывает в тисках таких идей? Я так не думаю. Не следует считать, что метафора, согласно которой мышление должно «объяснять» реальность, имплицитно предполагает персонификацию реальности. Неверно, что цена ошибки — это гнев реальности. В упомянутой метафоре просто выражается мысль о том, что восприятие может открыть нам, что во дворе четыре скамейки, и наше знание этого факта есть основание нашего убеждения в том, там их действительно четыре. Как говорит Джон Мак Дауэлл, следуя Витгенштейну, когда все идет хорошо, мышление постигает факты — между разумом и миром есть договор20. Это понятие договора не обозначает договор между персонами, а выражает гармонию, или тождество, между разумом и миром, тождество, которое заведомо считается сомнительным для картезианского философского мышления, которое считает задачей философии наведение метафизического и эпистемологического моста между разумом и реальностью. Я полагаю, что с точки зрения приверженцев русской традиции, к которым принадлежит и Лекторский, задача Мак Дауэлла состоит в переосмыслении места разума в мире с целью показать, что упомянутый мост — только мираж. Когда она решена, можно успешно вводить жестоко критикуемую Рорти идею о том, что наши мысли истинны потому, что бытие вещей делает их истинными. Правильно понятое выражение «делание истинным» не превращает реальность в действующее лицо и не означает, что факты каким-то образом преодолевают пропасть между разумом и миром, наделяя наши убеждения или высказывания чем-то особым, а именно — истиной. Данная метафора означает, что истинное утверждение «Во дворе четыре скамейки» истинно тогда и только тогда, когда во
дворе четыре скамейки. Релевантное выражение «делать истинным», или «быть истинным в силу...» охватывается простым актом снятия кавычек21.
Последователи Рорти нападают на картезианскую идею о том, что философия должна навести мост через пропасть между разумом и миром. При этом они уничтожают надежду на то, что в посткартезианской философской культуре есть смысл заключить договор или установить равенство между разумом и миром. Почему? Как мы видели, Рорти настаивает на том, что мир может оказывать на разум только каузальное влияние. Восприятие может вызвать у нас убеждения, но не может оправдать или узаконить их22. Следовательно, наше перцептуальное знание о мире не может быть гарантией определенных убеждений о нем, и поэтому невозможно обращаться к природе такого знания с целью иллюстрации предполагаемой гармонии между разумом и миром. Мы говорим так, словно мир содержит «факты» или «положения дел», с которыми мы можем вступать в когнитивный контакт, но это всего лишь иллюзия. Мир — просто источник каузального воздействия на нас. В результате данного воздействия мы формируем свои убеждения и высказываем утверждения, но «вовне» нет ничего такого, чему должно соответствовать их содержание, ибо «факты» и «положения дел» — всего лишь проекции или конкретизации самого этого содержания.
Откуда же возникает идея о том, что реальность может каузально влиять на нас? Я полагаю, что ее источник — нерешительный сциентизм — идея, согласно которой мир содержит только феномены, допустимые с точки зрения естественных наук. Допустив, что мир влияет на нас не каузально, а рационально, мы вынуждены признать, что он содержит феномены, обеспечивающие подлинные основания убеждений. Мы должны изображать реальность не просто как набор физических явлений, а как есте
ственную среду, насыщенную смыслом и значением. В таком случае провал между разумом и миром исчезает, и мир перестает быть чуждым разумности, приобретая характер, с которым разум может быть связан естественным образом. Однако это достигается осмыслением объективной реальности в более широких терминах, чем те, которые применяются в здравой концепции реальности естественных наук. Значит, это невозможно сделать, предполагая, что только естественные науки могут окончательно судить о том, что есть на самом деле.
Несомненно, что отвержение сциентизма — доминирующая тема русской традиции, к которой принадлежит Лекторский. Как было замечено ранее, его антипатия к узкому научному натурализму явно выражена в книге «Субъект, объект, познание». Она ясно видна и в работах его наставников, особенно в разрушающих традиции работах по «проблеме идеального» Эвальда Ильенкова21. Центральная идея этих текстов — необходимость отвержения узко научной концепции существующего в пользу точки зрения, согласно которой идеальные феномены типа причин, оценок и смыслов могут существовать объективно, как подлинные конституенты реальности, независимо от сознания и воли индивидуумов. Ильенков представляет объективно существующие идеальные феномены как результаты объективации человеческой деятельности, как аспекты человеческой духовной культуры, содержащиеся в окружающей нас среде. Он утверждает это, в частности, для признания глубоких изменений людьми характера своей среды. Однако у него есть и другая цель, ибо он утверждает, что объективность идеального — это не просто способ существования в локальной среде, а предусловие отношения субъекта с миром. Жизнедеятельность животных протекает во взаимодействии с конечной средой, значимость которой для этих животных ограничивается физическими и биологическими факторами, а люди населяют мир с бесконечными горизонтами, постигаемый ими одновременно как тотально структурированный и организованный. Мы живем в том, что является одновременно и естественным миром, и областью безграничного смысла.
Ильенков доказывает, что нельзя считать, что разум привносит в мир порядок и смысл, проецируя свои категории на некую хаотичную, грубую природу-в-себе. Наоборот, реальность подлинно наделена таким смыслом, и наша разумность состоит не в существовании особой субъективной сферы, которую каждый из нас может назвать собственной, а в способе связи с реальностью, включающей в себя ответственность перед объективными причинами. Тем самым Ильенков поддерживает объяснение когнитивного созревания по Выготскому, которое, как мы уже говорили, явно принимает Лекторский в книге «Субъект, объект, познание». Сугубо человеческие умственные способности не являются врожденными, а приобретаются в процессе приобщения к культуре. Каждый ребенок обретает сознание, когда он впитывает культуру и приобретает способность овладевать реальностью идеальным способом. Мы становимся разумными животными — личностями в полном смысле слова, когда начинаем осуществлять сугубо человеческие формы деятельности, свидетельствующие о наличии разума. Если рассматривать разум и мир в таком ракурсе, картезианский провал между ними исчезает23. Вместо него можно признать материалистическое тождество мышления и бытия.
Обвинение последователей Рорти в сциентизме выглядит достаточно парадоксальным, так как обычно они гордятся тем, что ставят науку на свое место в ряду других видов рассуждения, полезных для одних целей и бесполезных для других. Тем не менее, источником на
стоятельных утверждений Рорти о том, что причинение — это единственная форма нашей связи с реальностью, является излишнее уважение к чисто сциентистским концепциям того, что есть и что может быть.
Разумеется альтернатива Ильенкова отнюдь не проще. Настаивая на том, что наша когнитивная связь с миром зависит от идеализации реальности или привнесения в нее культуры с помощью деятельности, он иногда очень близок к взглядам Аллена, согласно которым, человеческая практика вносит порядок в саму природу, разумеется, Ильенков не склонен занимать такую позицию. С моей точки зрения, он проводит связь между идеальностью и деятельностью, чтобы ослабить явно платонистские аспекты своей позиции. Идеальное — это не то, что находится именно здесь и абсолютно не относится к существованию разумных существ. Идеальные феномены нужно объяснять, апеллируя к характерным видам деятельности существ, способных распознавать присутствие таких феноменов. Идеальное и деятельность совместно рсваивают мир. Однако существа, обретшие способность осваивать содержащий в себе идеальные феномены мир, имеют концептуальные ресурсы, успешное применение которых позволяет им распознавать их природу. Для Ильенкова признание посреднической роли культуры и деятельности не делает разговор о реальности бесполезным. Скорее, такое посредничество позвляет нам объять мир24.
Я попытался защитить Лекторского от обвинений в том, что его реалистские убеждения бесполезны, так как у него отсутствует воображение, что является результатом действия идеологических ограничений советского марксизма. Я хотел показать, что предложенная Рорти и его
последователями критика реализма связана с концепциями, рамки которых она якобы преодолевает — она и сама заражена определенной формой скептицизма и слишком буквально следует репрезентационистской идее о том, что «реальность» должна относиться к чему-то трансцендентальному. Далее, по этому поводу можно сделать следующие критические замечания. Антропоцентристские аспекты рортианской философии особенно неудовлетворительны. Кроме того, в ней присутствует важный политический компонент. Последователь Рорти утверждает, что реализм является поводом для излишнего самодовольства — самонадеянности тех, кто считает себя обладателями особого инсайта в природу реальности и «единственной истинной теории». Считая, что реальность на их стороне, такие люди присваивают себе право навязывать другим свои взгляды на истину и действовать в рамках своего видения истории, цивилизации, просвещения, а также маргинализируют другие концепции. Философы, вдохновленные Рорти, находят удовольствие в подрыве подобной самонадеянности.
Разумеется, верно, что люди, чувствующие, что истина на их стороне, часто являются реалистами. Например, в «Материализме и эмпириокритицизме» Ленин рьяно защищает реализм, несомненно, опасаясь того, что идеализм лишит марксизм возможности представлять себя правильной теорией природы, общества и человека25. Однако это вовсе не означает, что реалист должен проявлять упомянутую самонадеянность. Напротив, реализм полностью совместим с концепцией фолибилизма (fallibilism) — убеждением в том, что все, известное нам, может оказаться неверным. Принимающий такую концепцию реалист понимает необходимость быть разумным, скромным, прислушиваться к противоположным мнениям и рассматривать различные альтернативы. Реалисты не обязательно являются догматиками. Более того, реализм полностью совместим с резким политическим критицизмом: люди, провозглашающие, что истина на их стороне, зачастую с пренебрежением относятся к другим или впадают в патетику именно потому, что их взгляды, выдаваемые за исти
ну, на самом деле ложны. Реалист может сказать это вполне открыто. Как я утверждал ранее, ничто не запрещает реалисту соглашаться с тем, что мы обладаем рефлексивным пониманием природы и происхождения наших способов категоризации. Мы не должны некритически допускать истинность своих убеждений и приемлемость своих понятий, предназначенных для постижения реальности. Однако ничто в реализме не предполагает неизбежность когнитивных ошибок.
Рорти стремится представить реализм политически подозрительной концепцией и подчеркнуть либеральный, демократический потенциал замены объективности солидарностью. Однако это не честно — ведь между реализмом и догматизмом или между рортианским этноцентризмом и разумностью нет необходимой связи. Политическая программа Рорти, по крайней мере иногда, вредит его изображению своих оппонентов в области философии.
Моя защита Лекторского носит более скромный характер. Я не выдвигал веских аргументов в пользу позиции Лекторского и против взглядов Рорти. Я просто пытался представить диалектику возможного спора между ними. Конечно, ирония заключается в том, что я обвиняю приверженцев Рорти в сциентизме и антропоцентризме, а также осуждаю за то, что принимаемая ими политика искажает восприятие философских альтернатив — ведь именно в этом обычно обвиняли советских философов. Однако я вряд ли сказал нечто такое, что убедит последователя Рорти в ошибочности его методов. Теперь я должен сделать признание, которое покажется странным в устах страстного поклонника реализма: я не думаю, что нет никакой перспективы найти убедительный аргумент в пользу базового реализма. Приверженность реализму в большой степени зависит от философского темперамента. Реализм Лекторского базируется на уважении к феноменологии опыта (который представляется как нечто независимое от нас), к нашим обычным повседневным концепциям, к «здравому смыслу», обогащенному наукой, и к науке, ограниченной здравым смыслом. Его реакция на дерзкие философские взгляды — это предостережение против всяких преувеличений и призыв сохранять разумные пропорции. Такой стиль не может вдохновить тех, кто стремится перевернуть нашу интел
лектуальную культуру с ног на голову, кто занят поиском грандиозных описаний истории философии, или кто ищет предлог для описания этой истории как процесса безнадежной погони за невозможным. Однако, по моему мнению, такой стиль привлекателен именно свободой и завершенностью, которые проявляются во всей книге Лекторского «Субъект, объект, познание».
В интервью, которое Лекторский дал мне несколько лет назад, он выражал недовольство тем, что редакторские обязанности в «Вопросах философии» оставляют мало времени для собственных научных исследований26. У всех нас есть повод сожалеть об этом. «Субъект, объект, познание» удивляет читателя глубиной и свежестью мысли. Книга издана достаточно много лет назад, но уместность аргументов Лекторского особенно заметна именно сегодня, так как в западной философии возникло множество направлений, тесно связанных с тем, что его интересует.
Одним из направлений, которое Лекторский счел бы близким своим взглядам, является особый вариант неокантианской философии, возникший в Британии. Например, книга Квазима Кэссама «Человеческое «я» и мир» содержит очаровательное исследование предусловий опыта самосознания27. Однако, удивительно то, что его подходу можно адресовать те же обвинения, которые Лекторский выдвигает против Канта и других представителей трансцендентальной философии, а именно — обвинения в том, что они поглощены анализом структуры индивидуального самосознания, рассматриваемого как нечто чистое и самодостаточное, и игнорируют тот решающий факт, что когнитивный субъект включен во взаимодействие со своей средой и другими субъектами. Программа книги Кэссама «Человеческое «я» и мир» состоит в том, чтобы показать, что знание субъекта о себе как о физическом объекте является предусловием опыта самосознания. В более поздних работах Кэссам утверждает, что наше зна
ние о самих себе как о физических объектах лучше всего объясняется тем фактом, что мы являемся физическими объектами28. Значит, он согласился бы со следующим утверждением Лекторского.
При любой попытке понять специфические свойства знания необходимо принимать во внимание тот фундаментальный факт, что эмпирический субъект внедрен или включен в мир материальных объектов, не зависящий от него и его сознания, что другие субъекты не менее реальны, чем он сам, и не могут рассматриваться исключительно как продукты моего опыта29.
Когда Лекторский писал эти слова, многие западные философы отвергли бы их как выдающие за истину то, что еще не доказано. Я думаю, что сегодня столько же философов приняло бы их для определения критерия адекватности любого объяснения отношения между субъектом и объектом.
Лекторский может сетовать на недостаток времени для своих научных изысканий, но ему не следует сомневаться в значительности своих философских результатов. «Субъект, объект, познание» — необыкновенная книга, труд человека, научная цельность и скромное великолепие которого являются образцом для всех нас.
Пер. 77. Быстрова
А. Ф. Зотов «МЫ» И «ОНИ» В ФИЛОСОФИИ Заметки о хитрости мирового разума
Те, кому сегодня, увы, уже далеко за шестьдесят, и кто посвятил свои лучшие годы философии, даже не будучи историками философии, понимают, насколько глубоко изменился предмет, проблематика и облик философии не только на протяжении ее истории, но и в последние десятилетия. С одной стороны, в ней развилась глубокая специализация, аналогично тому, как это происходит во всякой достаточно развитой науке и что лучше всего представлено в философской литературе на примерах физики и химии. Проявления этого процесса в философии весьма заметны даже на организационном уровне: на протяжении моей, в исторических масштабах весьма короткой жизни, от философского факультета МГУ отпочковалось сначала отделение психологии, превратившись в самостоятельный факультет; одновременно множилось число кафедр на «остаточном» философском факультете, каждая со своим специфическим предметом и своей учебной программой. В свою очередь, некоторые из них стали настолько автономными, что либо следуют примеру психологического отделения (так произошло с отделением социологическим, тоже ставшим самостоятельным факультетом МГУ, с отделениями политологии и религиоведения, с кафедрами логики, истории и теории культуры, вполне созревшими для того, чтобы получить самую широкую автономию, превратившись в самостоятельные отделения. Та же тенденция, естественно, отмечается и в номенклатуре ВАК: там появились за это время, наряду с «философскими науками», и социологические, и политологические.
С другой стороны — опять же аналогично процессам в остальном научном мире, в этом его регионе образовались предметные области «на стыках», что также отразилось в учебно-административной структуре: так, на философском факультете МГУ сегодня имеется кафедра политической психологии, философской антропологии, не говоря уже о
других кафедрах, «буферных» между политологией и социологией. То, что в других университетах России набор отделений и кафедр сильно отличается от того, что существует в МГУ, свидетельствует лишь о том, что процесс преобразования философии далеко не закончился.
В итоге та профессиональная квалификация, которая записывается в дипломах выпускников философского факультета — «философ, преподаватель философии», выглядит, скажу так, не совсем адекватно, даже если не обращать внимания на то, какими видами деятельности наши выпускники занимаются.
Я считаю (иначе не начал бы этот очерк с подобного предисловия), что эти явления представляют собою нечто иное, нежели свидетельство нашей сегодняшней общей неустроенности, ставшего для России традиционным дефицита порядка как в организации общественной жизни, так и в умах. Хотя, как говорится, и не без этого. Напротив, за этими явлениями — серьезное преобразование во всей культуре «западного» типа, к которой наша наука и, в большой ее части, наша философская мысль принадлежат даже в большей степени, чем российская экономика. Принадлежат уже потому, что возникли они из одного общего корня — послемикенской мутации древнегреческого общества.
Конечно же, те преобразования, в развитой фазе которых нам привелось жить, начались все-таки не так уж давно — с классической немецкой философии, достаточно очевидными они стали в эпоху, которая совсем еще недавно в наших учебниках по истории философии была обозначаема термином «коренной переворот в философии». Он и в самом деле был коренным, хотя, разумеется, связан был отнюдь не только с трудами К. Маркса и Ф. Энгельса. Именно в это время, когда в европейском философском сообществе развертывалась всесторонняя прежней (прежде всего, идеалистической) метафизики, приверженцев которой обвиняли в первую очередь в «отрыве от реальной жизни», когда философские диссиденты того времени (философская молодежь, не принадлежавшая к клану университетских профессоров и доцентов) призывали, подобно Марксу, к тому, чтобы философия «спустилась с неба на землю» и, занявшись, наконец, «человеческими проблемами», стала говорить «человечес
ким языком»30 — тогда и началось разрушение (лучше сказать — «размывание») жестких мировоззренческих структур, своего рода строгой геометрии философского знания (как, впрочем, и любого знания вообще). «Диа- лектизация» системы философских категорий, служивших совсем еще недавно верой и правдой сущностным каркасом мироздания, превращение логики формальной в логику содержательную и диалектическую, релятивизация истины — все это было только началом конца «философского мира» more geometrico. У Фейербаха философия стала «антропологией», у Маркса — исследованием практической деятельности людей, у Кьеркегора отвержение «системы» было важным компонентом глубокой реформы философии, в результате которой в центр философии была поставлена этическая проблематика, ориентацию на «всеобщее» сменила ориентация на «индивидуальное», холодная и беспристрастная философская мысль, мысль рассудочно-логическая буквально растворилась в эмоциональной жизни человека, который обретает веру и разочаровывается, сомневается, надеется, страдает, ищет свой путь, выбирает свое поведение и чувствует ответственность за свои решения. Маркс и Энгельс были убеждены в том, что философии в прежнем смысле слова «приходит конец» (правда, они полагали, что от нее все- гаки кое-что остается: «формальная логика и теория по- шания»); Ницше, один из самых ярких представителей следующей философской генерации, писал, что не знает, философ ли он; зато многие из его современников, из числа философов по профессии, как раз точно знали, что Ницше не философ! Любопытно, кстати, что один из бывших директоров нашего ИФАН, Б. М. Кедров, чело- нск «почти что нашего» поколения, будучи избран академиком по отделению философии и права, любил повторять, что он «не философ, а диалектик» — хотя в номенклатуре ВАК такой специальности ученых не числилось. Кстати, многие из тогдашних советских философов ех cathedra тоже говорили — чаще всего в своей компании и полушепотом — что Кедров «никакой не философ»...
Полезно вспомнить также о позитивизме и его истории, о неокантианских попытках свести философию к «учению о научных методах», о структуралистском синтезе лингвистики с этнографией (сегодня и структурализм, и этнология Леви-Стросса непременно входят в любой философский словарь); вспомнить о психоанализе в его разных лицах, где произошло вовсе не простое и не легкое соединение психологии, совсем еще недавно входившей в состав философии и едва не слившейся с психиатрией и невропатологией, с теорией познания, герменевтикой и культурологией (здесь названы далеко не все действующие лица этого «философского карнавала»), чтобы выявилась важная характеристика философии «после переворота»: философия явно перестала быть «вечной», хорошо и навсегда структурированной, объективно определенной31. Напротив, она, под любым углом зрения, стала динамичным образованием, и уже потому не могла быть непосредственно связана с «субстанцией» мироздания; скорее ее можно теперь связать с функциональными связями мироздания, при любой трактовке его «сущности». Философия сами стала, так сказать, «воплощенной функцией», если пытаться обрисовать ее предмет, метод] и задачи.
При всей специфике положения нашей философской мысли, определенного политической и идеологической ситуацией — доминированием марксистской установки к тому же догматизированной руководителями идеологического отдела ЦК КПСС, и еще больше — рядовым* партийными функционерами, стремившимися контролировать, насколько это было в их возможностях; но зачастую не в их силах — этого-то было в избытке, а лишь i меру их способности понять смысл множества философских идей, которые, как правило, были тогда выражаемь в самой ортодоксальной форме, в обрамлении всех требуемых цитат из классиков марксизма, со ссылками нг последние постановления съездов и пленумов. И полу чилось так, что «наша» философская мысль все-так* развивалась, и тенденции ее развития, в общем, совпадали с тенденциями развития «их» философской мысли -
в том аспекте, который я обрисовал несколько выше. Например, в учебном курсе диалектического материализма могла превалировать методология науки; это даже поощрялось, поскольку означало связь философии с профилем того ВУЗа, где курс философии преподавался. Тем более, если речь шла о подготовке аспирантов академических и отраслевых НИИ к сдаче кандидатского минимума, который был обязательным для всех. В курсе исторического материализма могли занять важное место методология истории, социологический и культурологический материал; в курсе истории философии, не говоря уж об истории домарксистской философии, преподавание которой во многом позволило сохранить в нашей стране хорошую философскую культуру, даже в том курсе, который назывался «критика современной буржуазной философии» удавалось нередко, под личиной «разоблачения» современной западной философии, предлагать ее анализ. Последнее, конечно же, затруднялось недостатком литературы, хотя для преподавателей Москвы и Ленинграда, и даже для аспирантов и дипломников философских факультетов она была доступной, хотя и была спрятана в спецхраны библиотек. Более того — поскольку она, как правило, была в оригиналах, то знакомство с нею предполагало знание иностранных языков; теперь немало «специалистов» предпочитают не утруждать себя изучением языков и пробавляются переводами, что снижает уровень понимания «западных» философских идей. Несколько проще обстояло дело в областях логики и эстетики. И в силу того, что это тоже дисциплины философские, знакомство с западной литературой по логике и эстетике означало, так или иначе, также и осведомленность в принципиальных тенденциях западной философской мысли вообще. Даже методологические семинары, которые входили в систему партий- ио-политического просвещения и в этом качестве функционировали во всех НИИ и на всех кафедрах ВУЗов, на «высшей ступени» политпросвета, для которой не изготавливались в руководящих партийных центрах стандартные программы, занимались очень часто обсуждением актуальных тем соответствующей отрасли науки — ведь ( сминары-то были «методологическими»! Так «тихой самой» происходила, как минимум, «автономизация» фи
лософской мысли от «райкомовской» идеологии. Причем настолько успешно, что у многих российских философов, после того, как был сначала ослаблен, а потом разрушен пресловутый «железный занавес», в общем, не было особой необходимости наверстать упущенное и догонять западную философскую мысль. Как минимум, это утверждение справедливо касательно методологии естественных и «точных» наук, логики и общей теории познания. Здесь уместно вспомнить, что, например, возникновение «деятельностного подхода» в теории познания, науковедении, истории науки, а также его прикладные аспекты в психологии и педагогике, прочно связано либо с самодеятельными семинарами Института философии, либо со странным отделом ИИЕТ, под названием «сектор общих проблем», где «под крылышком» академика Б. М. Кедрова собрались философы с подмоченной политической репутацией, либо совсем уж самодеятельными кружками. Границы между ними были также весьма размытыми. Но их всех объединял, наряду с их неформальным статусом, искренний и глубокий интерес к проблемам32. Поэтому совсем неверно говорить о советском периоде нашей философии как о «мрачной ночи», когда вся философская мысль была-де погружена в «догматический сон». Что тогда наверняка было, так это отделение друг от друга, переходившее часто в полное размежевание, так сказать, «формальной» и «неформальной» философской номенклатуры: даже у тогдашних студентов звание академика не означало непременного причисления его носителя к философскому Олимпу. Скорее, даже наоборот...
Поэтому часто попадающая еще на страницы политической печати негативная оценка всей «советской»33 философии как «политически ангажированной» (надо понимать, что, по мнению авторов таких оценок, сами они политически не ангажированы), как идеологии в самом дурном смысле этого термина, как «совковой!», мягко говоря, отдает дурной политической вкусовщиной, подобно тому, что подобной же вкусовщиной — пожалуй, все-таки в меньшей степени, поскольку к ней была добавлена определенная философская позиция — припахивала оценка всей средневековой культуры, и прежде всего философии, как «сна разума, который порождает чудовищ»34. Напротив того, философия тогда развивалась, и притом в общем русле западной философии — как в этом общем русле западной философии и культуры сформировался и развивался марксизм, ставший «привилегированным» направлением в нашей философской мысли (причем как политически ангажированной, так и совсем даже наоборот). Будучи взращена корнями древнегреческой культуры (ведь византийская является все-таки ответвлением греческой), она прошла, на свой манер, все основные этапы, которые мы встречаем в истории зарубежной «западной» философии. Мы находим и здесь, в России, в начале столетия, в общем русле «обмирщения философии» и преодоления «метафизики», позитивистское течение (которое, потеряв свою начальную «жесткость», сохранилось как тенденция даже в послевоенных трудах по философским вопросам естествознания; находим мы здесь и попытки чуть ли не целиком свести философию к гносеологии (которая только в начале пути выглядела как набор иллюстраций к утверждению, что материя первична, а сознание вторично, или что второе есть отражение первой. Здесь деятельность скоро превратилась в самостоятельный — я бы даже сказал — «самоценный» предмет анализа: структуры, формы и виды деятельности, их отношение к образованиям мысли как специфическим
идеальным объектам; теперь уж прежде важнейшее (даже, по Ленину, единственное их качество, с признанием которого связан философский материализм) — быть особым свойством мозга — либо ушло куда-то на дальнюю периферию, либо подверглось глубокой эрозии в деятельност- но-культурологической концепции «природы идеального»35. Западному «методологизму» (особенно в том виде, который он принял в методологических публикациях ученых — Максвелла, Планка, Эйнштейна, Гейзенберга, Бора и др.) весьма близок комплекс наших специализированных методологических изысканий (по «философским вопросам» физики, математики, химии, трудам по истории естествознания и пр. Здесь несколько особняком стоят «философские вопросы биологии», благодаря усилиям Т. Д. Лысенко, который все-таки философом, пусть даже марксистским, никогда не был и соответствующего образования не имел).
И в конечном счете, на мой взгляд, в нашей философии происходило если не быстрое разрушение^ то «размягчение» зафиксированной в «основном вопросе философии» субъект — объектной оппозиции — как происходило это и «у них». Этот процесс, кстати, происходил и в «западном» марксизме, даже в работах самого Маркса, когда на первый план в них выдвинулась проблема практики. Категория практики здесь не только многолика, поскольку включает в качестве своих моментов не только «материальную», но и «духовную» деятельность. Она вообще оказывается в каждой из своих ипостасей синтезом «субъективного» и «объективного», «материального» и «идеального»! Даже В. И. Ленин, вопреки своей глубокой ненависти к любым попыткам найти «третью линию» в философии, где была бы «снята» противоположность материализма и идеализма, заметил однажды, что противоположность идеального и материального «имеет свои границы» — за пределами «основного вопроса философии». Надо полагать, что «за пределами» его философия все- таки не кончается!? И коль скоро «у нас» (как и «у них») философская мысль в XX веке все дальше за эти «пределы» выходила, получилось, что и «тут», и «там» субъект- но-объектное противостояние постепенно перестало вы
полнять функцию «краеугольного камня» философской конструкции! Но если в зарубежной европейской философии важную роль в этом историческом процессе преобразования сыграли психоанализ, структурализм и феноменология, то в нашей стране все эти программы, пожалуй, такой роли не исполняли. Ведь все они, вплоть до начала 60-х, числились по ведомству «критики современной буржуазной философии», что предполагало, конечно же, в первую очередь выявление «классовых корней» и «разоблачение идеологической функции» этих концепций. По-видимому, по этой причине долго «в упор» не замечали, например, насколько близки идеи Маркса об «идеологии» и вообще «ложном сознании» базовым философским принципам классического психоанализа; структурализм, по сути, не принимали всерьез в качестве философской программы, относя все его содержание к области лингвистики, а феноменологию трактовали как «модное субъективно-идеалистическое учение». А к тому времени, когда догматически политический диктат в преподавании и изучении философии ушел в прошлое, оказалось, что «дело уже сделано на марксистской базе», и нет уже нужды обращаться к урокам психоанализа, структурализма и феноменологии для того, чтобы добраться до современного уровня исследований познания, сознания, человеческого бытия, науки и культуры в качестве целостностей, уровня, который расположен «за пределами основного вопроса философии»36.
Соответственно, теперешние разнообразные публикации переводов западных философов, представляющих вышеперечисленные школы, скорее способствуют расширению кругозора, нежели подготавливают переход сознания к современному уровню мышления и пониманию смысла современной философской проблематики. Так, труды классиков психоанализа не изменяют уже достигнутых нами другим путем представлений о психическом и сознании; структурализм не ставит впервые под сомне
ние тезис о существовании безусловных и жестких границ между идеальным и материальным; феноменология не устраняет скрытых метафизических предрассудков — как это было «у них». Да, мы получаем из этих источников немало нового и узнаем много интересного — но, по сути, это почти целиком относится к конкретно-содержа- тельной стороне философских знаний, а не меняет общей познавательной установки настолько, что после этого мы начинаем видеть предмет совсем по-другому. После того, как мы знакомимся с той или иной переводной новинкой, мы, как правило, знаем больше, но не видим иначе. И в этом принципиальная разница от того действия, которое они производили в западной философской мысли в конце XIX и первой половине XX столетий. После этого и там можно говорить скорее о детализации и уточнениях, чем о радикальных переменах. Таково движение психоаналитической программы после Фрейда — к Юнгу и далее, к современным наследникам классического психоанализа (включая фрейдомарксизм), от структурной лингвистики де Соссюра к продолжателям этой программы, включая М. Фуко и Ж. Делеза 37.
Пожалуй, эволюция феноменологии в работах самого Гуссерля наиболее рельефно демонстрирует принципиальную схему продолжения «глобальных» философских перемен в западной философской мысли XX столетия — от феноменологии как средства освободиться от «метафизики, через ее превращения в методологию, и к онтологии «жизненного мира». Фундаментальная онтология М. Хайдеггера и онтология субъективности Ж. П. Сартра, при всем их влиянии, являются все же вторичными образованиями. Как и все еще продолжающийся процесс синтеза психоанализа, структурализма, феноменологии и герменевтики, о котором писал П. Рикер в своей превосходной небольшой книжке «Конфликт интерпретаций»38.
Из всего сказанного выше следует, что развитие пост- гегельянской философской мысли шло (и, значит, могло
идти!) к сходным результатам, если не к одному и тому же. Это выглядит так, как если бы европейская философия несла в себе некий телеологический импульс39. Я назову этот результат, эту «цель» универсальной онтологической конструкцией40. И движение это шло не одним и тем же путем, а, как минимум, двумя — одним «у них», а другим «у нас». Я говорю «как минимум» потому, что итальянская философия, например, развивалась в том же направлении (феномен Б. Кроче) без особого влияния феноменологии, структурализма и даже психоанализа. Это, вероятно, в общем, справедливо и в отношении британской философской мысли. Отметить этот факт важно хотя бы мимоходом, поскольку ни в Италии, ни в Англии не было ни «железного занавеса», ни политического отторжения в философии всего того, что* не было марксистским или, по меньшей мере, не имело марксистских корней.
Но это означает, что, наряду с разнообразием европейской философской мысли, имеются некие глубинные характеристики, которые то расходятся, то сливаются, то уходят под землю, то снова выходят на поверхность — но, в конечном счете, текут в одном направлении. Я не осмеливаюсь утверждать, что существует некое «запрограммированное изначально» единство во всей мировой культуре, но что касается европейской, то очень похоже, что Шпенглер был не так уж далек от истины, когда писал о «душе культуры».
Другой вопрос, можно ли утверждать (или надеяться), что этот процесс неудержимого движения в одном общем направлении, при наличия множества отличных друг от друга «потоков», всегда затрагивает всю культуру, или даже всю философскую мысль целиком? И, соответственно, можно ли говорить о специфических национальных (или региональных) философиях (или формах философии), глубинное содержание которых близко, если не тождественно? Или ситуация более сложная, когда оказывается, что в
стране или регионе сосуществуют (или соперничают) «дополнительные» в боровском смысле, или в конечном счете несовместимые мировоззренческие программы, которые только формально объединяются «общей шапкой» именования — мировая философия, европейская философия, рус- ская философия? Или, точнее, каждый из этих терминов обозначает скорее некий аналог биоценоза, нежели вид? И потому не вводит ли мысль в заблуждение даже использование терминов «немецкая философия XVIII века» или «русская философия», коль скоро интерпретация этих терминов предполагает жесткость (а потому исследователь упорно ищет родство принципов философии J1. Толстого, Н. Бердяева, С. Булгакова, русских легальных марксистов и Г. Шпета?)41 Можно ли предположить априори, что все они «принадлежат русской культуре» или «выражают ее традицию», т. е. мысль их имманентно и органично связана, поскольку ведь русская культура образует целостность и «выражает русский национальный характер»? Нельзя ли даже предположить, что единство это скорее языковое, а философские программы, если не все, то многие, даже родившись в определенной стране (кто же станет спорить, что Кьеркегор — «датский мыслитель», если он родился, жил и умер в Дании?!), очень скоро переходят в иное состояние, в котором, подобно математике с физикой, «не имеют отечества»? И существуют они теперь в каком-то особом «мире», наподобие платоновского, где уже образуют идеальные целостности, невзирая на язык авторов (и даже проявляют тенденцию создавать свой специфический язык, опять же в глубокой аналогии математике или физике)! В этом мире складывается «пространство философского дискурса», представляющее собою «семейство» безымянных по сути (хотя часто все-таки — особенно в историко-философских трудах и философских словарях — иногда носят имена основоположников, которые, впрочем, скоро становятся «двойными» («ницшеанство», т. е. «немецкая философия жизни», или даже напоминают клички42. Как
тут не вспомнить известную поговорку «Слово не воробей, вылетит — не поймаешь»? Но акцент здесь, конечно, не совсем тривиальный — дело совсем не в том, что «слово» философа, подобно слову, сказанному сгоряча в семейной ссоре или на ушко подружке, переходит из потаенного состояния в общедоступное; важнее то, что оно может начать жить своей собственной жизнью!43
Кстати, в истории тех объединений, которые называются «философскими школами», совсем нетрудно заметить прогресс «автономизации» дискурсивных образований: история кантианства очень рельефно демонстрирует этот аспект самостоятельной жизни философского дискурса: сначала фактом образования двух «школ» неокантианства— Марбургской и Фрейбургской (Баденской); обе начали с того, что радикально реформировали учение Канта, избавившись от «вещи в себе» как рецидива метафизики, а потом пойдя путем предметной специализации своих исследований. Их объединяла не верность классику и не жесткий интеллектуальный контроль со стороны «штабов» — кафедр соответствующих университетов, а трансценденталистская «парадигма», которая служила чем-то вроде «генетического кода» философской программы, «разрешая» развитие в определенном направлении (что в историко-философских работах представлено очень неплохо) и «запрещая», под страхом «отлучения от школы», другие направления (и это, насколько мне известно, в работах историков философии не представлено — видимо, таким исследованиям тоже мешает господствующая исследовательская «парадигма»).
В связи с развитием информационной техники и других перемен в культуре, обозначаемых понятием «глобализация», не только процесс «интернационализации», но
и процесс «автономизации» философской мысли44 идет все быстрее.
Конечно, сам философствующий индивид, по большому счету, волен «сжечь свои корабли», «сменить флаг» и даже пуститься в свободное плавание на свой страх и риск, поставив при этом на кон свою репутацию и рискуя потерять заработанные долгим трудом позиции в философском сообществе. Но и в таком случае его прежние идеи в явной форме (когда «его» продолжают цитировать, опираясь на его положения; когда с «ним» продолжают спорить и пытаются опровергать, несмотря на то, что тот «он» уже существует совсем отдельно от «теперешнего» во плоти), и еще чаще в неявной, обезличенной, превратившись в «распространенное», или даже «общепризнанное» мнение — эти идеи продолжают свою жизнь в мире философского дискурса. Более того — он сам, этот реальный философствующий индивид, испытывает неявное воздействие этих идей или вынужден учитывать их бытие!45
Примеров тому сколько угодно. Только для иллюстрации: В. И. Ленин, когда он разошелся с Г. В. Плехановым и уже называл его не иначе, как «ренегатом», очень высоко отзывался о его прежних идеях и призывал своих сторонников изучать его прошлые труды. Более свежий (и более «тонкий») пример: теоретические расхождения феноменолога Гуссерля с феноменологом Хайдеггером, в то время, когда Гуссерль горько корил себя (!) за то, что сам открыл возможность «субъективизма» в трактовке феноменологии.
Будучи принципиально важной для историко-фило- софской науки, в которой иногда явно, иногда подспудно, то жестко, то уклончиво конфликтуют друг с другом установка «на верность первоисточникам» (имеется в виду массив авторских текстов) и стремление представить историю философской мысли как развитие философских парадигм (каковые, конечно же, не всегда наилучши^ образом представлены текстами основоположников школ а часто бывают куда более заметны в разного рода «вто-
роисточниках», в комментаторской и даже популяризаторской литературе своего времени — что непременно ведет к известной «деперсонализации» философских принципов), тема способа бытия философской мысли важна и в плане философской саморефлексии.
И здесь тоже полезно обратить внимание на глубокую аналогию философского мышления с другими формами «идеальной деятельности» в области культуры. Разве не примечательно, что вскоре после создания Ньютоном основ его научной программы, эта механика, распространившаяся вначале под именем «ньютоновской», скоро вышла далеко за пределы содержания трудов Ньютона и даже за рамки разных способов построения системы механики, формулировок ее законов и т. п. Поэтому изменила свое имя, став механикой «классической». Потом, в XX веке, привязка научной концепции к именам вообще стала восприниматься как архаика и стала явлением мимолетным: еще при жизни Эйнштейна «механика его имени» превратилась в релятивистскую механику! Дальше — больше: волновая и квантовая механики практически никогда не были ни шредингеровской, ни планков- ской, ни де-бройлевской, ни гейзенберговской, ни лан- дианской, ни даже боровской (хотя в литературе встречаются выражения вроде «гейзенберговского представления волновой функции», но это уже нечто иное). Можно сказать, что эти анонимные «механики» и сами представляют собою совокупности, «семейства» анонимных и по- луанонимных «представлений», так перед нами здесь весь спектр процесса деперсонализации идей.
Эта деперсонализация имеет и практически-методоло- гический аспект — например, установку заниматься исследованиями «на стыках» исследовательских программ, дисциплин, наук («квантово-релятивистская электродинамика», «физическая химия», «биофизика»); не говоря уж о ретроактивной устремленности к новизне, которую тоже демонстрируют имена — обозначения, вроде «неевклидовой геометрии» или «неклассической механики».
Таким образом, перед нами некая общая тенденция. Я здесь не могу не то, чтобы анализировать, но даже назвать более отдаленные компоненты этого процесса взаимопроникновения, обозначаемые терминами «взаимоотношение фундаментальных и прикладных исследо
ваний», «взаимосвязь теории и эксперимента», «взаимодействие естественных и гуманитарных наук». Я лишь на минутку вернусь к началу этого текста, к тому месту, где говорилось о роли методологических семинаров в сохранении и развитии нашей философской мысли. Теперь будет проще разглядеть тот механизм, который обеспечивал это сохранение и развитие: объективное требование универсального синтеза европейской культуры. Эта объективная тенденция, подобно хитрости гегелевского мирового разума или бергсоновского elan vitale, находит и пробивает себе пути, если не одни, то другие, если не прямые, то обходные, часто самые неожиданные и даже неявные, чтобы осуществились возможности, заложенные в истоках этой культуры. Поэтому-то, вопреки всем трудностям, которые стояли перед нашими философами в виде идеологического контроля, книжного «карантина», партийно-административного надзора за преподаванием философии в вузах и, тем паче, попытками ее нелегального изучения (это особая, и тоже весьма интересная тема), философский дух продолжал жить! Более того: на мой взгляд, даже все перечисленные выше препятствия, особенно «эпистемологические», немало способствовали тому, что в ряде областей философского знания (таких, как теория познания, логика, методология) происходила концентрация творческих усилий и образовывались «группы прорыва». И результаты получались вполне достойными — что сразу же обнаружилось, когда начались встречи наших и зарубежных философов — не «чиновников от философии», а тех, кто действительно «работал головой», найдя свою «культурную нишу» и в той или иной степени, применительно к обстоятельствам, будучи вынужден использовать в публикациях орнамент из «проверенных», чаще всего общеизвестных, дежурных цитат из «классиков» и «руководящих материалов»46.
Вот передо мной три книги. Они были взяты не то, чтобы совсем наугад, потому что каждая в свое время вызвала большой резонанс и пользовалась немалым спросом. Это двухтомник «Современные проблемы теории познания диалектического материализма» (М., 1970), книга П. В. Копнина «Гносеологические и логические основы науки» (М., 1974) и книга юбиляра, которому посвящен этот сборник, — книга В. А. Лекторского «Субъект, объект, познание» (М., 1980). Последнюю отделяет от первой десятилетие, а от наших дней — еще двадцать лет. Первая — коллективный труд, две остальных — персональные монографии. Нетрудно увидеть, как меняется, так сказать, «внешний облик»: название первой удостоверяет, что речь в ней идет о диалектическом материализме, но уже введение, хотя оно и начинается с дежурных похвал в адрес «Материализма и эмпириокритицизма» (как же без этого!?), уже на следующей странице противопоставляет установку авторов — не марксизму, как можно?! — а господствовавшей и все еще мощной традиции писать книги «по установившемуся трафарету: для каждого закона диалектики находят аналогичный принцип в гносеологии, после чего излагают соответственно учение о противоречиях в процессе познания, о действии в процессе познания закона отрицания отрицания и т.д.»47 И затем обращаются к «собственным категориям познавательного процесса» («отражение», «истина», «мышление», «чувственность», «значение») и к современным способам, методам научного
познания — «моделирующему», «вероятностно статистическому», «системно-структурному». Здесь, во введении и первой главе, еще довольно и марксистских цитат, и критических выпадов в адрес разного рода «буржуазных учений» (сразу видна рука главного редактора — М. Б. Митина!). Но потом все это в тексте практически полностью исчезает; остальное содержание обоих томов очень неплохо представляет те проблемы, что как раз в то время обсуждались и на методологических семинарах, о роли которых я уже говорил выше. Темы последующих глав —- пространство и время микромира, роль «безумных идей» в развитии науки, принцип структурности в биологии, уровни знания, знак и значение, проблема прибора в квантовой физике...
Я не хочу сказать, что здесь «марксизмом и не пахнет» — но марксистская установка, установка диалектикоматериалистическая, здесь не «идеологический жандарм», а исследовательский подход, который, как показывает содержание, пока еще не исчерпал свой творчесюш потенциал. Я бы даже не назвал это «позицией» — ведь позицию, согласно этимологии этого слова, нужно защищать изо всех сил от всевозможных посягательств, как того требовал «партийный подход» — что, собственно, и делали те, кто отождествлял марксизм как философию с марксизмом как партийно-государственной идеологией. Поэтому, повторяю, в этой книжке не «позиция» защищается (как это, к сожалению, нередко вообще происходит в философском мире) — здесь, как пишет Г. Башляр, чаще всего обмениваются «аргументами», а не сведениями; здесь занимаются тем, что на шумных дискуссиях противопоставляют друг другу принципы, а не решают проблемы. Так вот, в философских трудах, подобных этому двухтомнику по теории познания диалектического материализма, совсем нетрудно отделить догму от эвристики — так сказать, «мухи отдельно, а компот отдельно».
Другая из упомянутых работ — книга П. В. Копнина «Гносеологические и логические основы науки» (М., 1974). Она интересна тем, как «работает» освобожденная от жесткого догматизма марксистская установка. Первая часть этой книги названа «Введение в марксистскую гносеологию» — но это вовсе не «введение» в раздел учения, не пропедевтика к изучению «сокровищницы марксисте -
ких идей», а детальное представление одной из исследовательских программ в общем русле парадигмы европейской философии. Эта программа исторически связана с именем Маркса, но отождествлять ее с марксизмом как «учением» было бы некорректно. Вторая часть книги — «Логические основы науки» — предстает как «диалог» (термин самого автора) этой программы с другой, позитивистской. Но предметом диалога оказывается материал науки, точнее, пространство мировоззренческих и методологических поисков ученых-естествоиспытателей в той области, где, по словам Максвелла, «мысль сочетается с фактом». Дискуссия, конечно же, идет между философскими программами — не «философиями» — и потому, в конечном счете, здесь обсуждаются проблемы, а не защищаются позиции. И потому (по-моему, это не очевидно было и для самого автора) основанием философского знания здесь фактически уже становится не «гносеология», не «теория познания» в старом смысле слова, а эпистемология. Иначе откуда такие темы, как «понятие знания», «понятие логического», «понятие научного метода», «понятие логики науки»? А темы эти центральные не только в этой работе П. В. Копнина, но и в серьезной западной философии того времени! И обращение к ним представителей как обеих программ свидетельствует не только о кризисе позитивизма, но не в меньшей мере и о скрытом пока кризисе противостоящей ей гносеологической программы, частным случаем которой была марксистская «теория отражения», программы, которую можно с большим основанием назвать «субъект-объектной парадигмой». Теория познания, как философская реконструкция ведущей из двух сторон «основного вопроса философии», которая, по словам Маркса, после «разгрома» гегельянства, осталась тем немногим, что сохранилось от всей прежней философии, ко второй половине XX века уже переставала служить ключевым камнем всего здания философии48, и вся философия, соответственно, представала как разнообразные вариации на тему «Основного Вопроса». Теперь снова и снова делаются попытки создавать если не «системы мира», то универсальные онтологии,
которые напоминают гегелевскую попытку «снять» кантианскую оппозицию двух миров — мира «вещей-в-себе» и мира «вещей-для-нас» — в едином Идеальном Абсолюте. Правда, теперь западная философская мысль упорно и методично разрушает гносеологическую оппозицию субъекта и объекта. Это мы видим и в структурализме, начиная с Соссюра, и в «фундаментальной онтологии» Хайдеггера, и в тезисе Р. Барта и М. Фуко об «исчезновении автора» и «смерти человека», и в «Логике смысла» Ж. Делёза, установка которой, начиная с названия этой книги, посвященной универсальной онтологии, явно напоминает гегелевскую трактовку логики. Во всех этих случаях размытыми (а, по мнению авторов, даже вообще устраненными) оказываются все традиционные философские «дуализмы»: субъекта и объекта, сущности и явления, естественного и искусственного, природы и культуры, рационального и эмоционального, знания и действия. Кажется даже, что такая философия нуждается и в другом языке, таком, где была бы «снята» оппозиция общезначимого и личностного («язык науки» и «язык поэзии»). Поэтому у Ф. Ницше очень многих «западных» философов привлекает не столько «идея» его трудов, сколько их «форма», которая хороша как раз тем, что открывает возможность множества «прочтений» и «интерпретаций», которые как раз и составляют подлинную жизнь философии — и его философии, и философии его читателей — поскольку и эта оппозиция тоже «снята» в подвижном всеобъемлющем мире дискурса, каким его рисует, например, М. Фуко.
То, что эти оппозиции «сняты», на мой взгляд, вовсе не значит, что они, так сказать, «вырваны с корнем» и отправлены на свалку современной философской мысли. В современных онтологиях они только низведены до уровня «виртуальных образований»49, сколь угодно устойчивых и сколь угодно мимолетных, сколь угодно «массовых» и сколь угодно «своеобразных». И к многозначительному вопросу поэта и философа Гете — «что значит знать!» добавился другой — «что значит быть?» Точнее,
произошла не добавка одного вопроса к другому, а «перелив» первого во второй: ведь тема познания как деятельности, т. е. как своеобразного «способа бытия» (т. е. как онтологической проблемы) давно стала вполне привычной50. Деятельностная концепция, история которой в самосознании нашей философии начинается с понимания практики Марксом, очевидно развивается в этом русле, что и демонстрирует содержание двух вышеупомянутых работ, которые не только хронологически следуют друг за другом, но развивают одну и ту же программу.
Теперь раскроем третью книгу, монографию философа, которому посвящен этот сборник: В. А. Лекторский «Субъект, объект, познание» (М., 1980). Что касается марксистского идеологического обрамления, то оно вообще отсутствует (хотя в это время, как явствует из рекламного приложения в конце книги, в издательстве «Наука» готовятся к печати книги: «Ленинское философское наследие и современная физика» и «Советский народ — строитель коммунизма»). Так что без идеологической нагрузки автору было обойтись трудно. Но вся она практически сосредоточена в последнем параграфе книги «Как возможна теория познания?» и формальном коротеньком заключении. Здесь и резкие оценки всех оптом «буржуазных» концепций знания и познания, и неумеренные похвалы в адрес «марксистско-ленинской гносеологии». И контраст этого «аппендикса» по отношению к основной части книги буквально разителен. Там даже цитат из Маркса раз-два и обчелся (к тому же все они «по делу»). Но самое-то главное, на мой взгляд, что марксистская теория познания настолько акцентирована на его, Маркса, концепцию практики51 и настолько явно прочитана сквозь гегелевскую призму, что, появись эта книга пораньше, ее автора обвинили бы не в «гносеологизме» (как обвиняли Э. В. Ильенкова со товарищи), а прямо в «плохо замаскированной попытке протащить гегельянщину»! Сегодня сказать, что в мировой философии происходит своеобразный «гегелевский
Ренессанс», аналогичный «возвращению к Канту» в начале XX века, уже не страшно. С тобой многие из коллег по философскому цеху (даже, вероятно, большинство) могут не согласиться, но никаких «оргвыводов», скорей всего, не последует. И на мой взгляд, все содержание этой книги говорит о таком повороте — о повороте, который возможен и в рамках марксистской исследовательской программы, и в русле других программ европейской философской мысли. Этот вывод буквально напрашивается при современном прочтении работы В. А. Лекторского! Фактически здесь представлена вся история развития субъект-объектной парадигмы, как в кратком очерке «немарксистских» (читай — «западных») трактовок познавательного отношения (причем по преимуществу как раз не в традиционном «гносеологическом», а скорее в эпистемологическом плане). В самом деле, «трактовка познания как взаимодействия двух природных систем», с разборки которой начиналась первая глава первого раздела, или проблематика трансцендентализма, включая концепцию «жизненного мира» Гуссерля, не очень удобно укладываются в прокрустово ложе субъект-объектного дуализма. Так что в этих переменах совсем нетрудно увидеть симптомы кризиса этой парадигмы. И то же самое в той части, где рассказано о «марксистском подходе»52, противопоставленном разобранным в первом разделе концепциям: конечно, это анализ знания и познания под углом зрения связи знания как существенного компонента «мира культуры» с «природным миром» — но вместе с тем это — другое свидетельство кризиса той же самой общей парадигмы. На мой взгляд, и тема, и содержание этого сборника демонстрирует ту же тенденцию.
Это, разумеется, моя точка зрения — но, даже если у нее мало сторонников (я почти уверен, впрочем, что это не так), на мой взгляд, она достойна того, чтобы к ней отнестись серьезно. Прежде всего, потому, что радикальные изменения в трактовке предмета, метода и задач философии — это такая же реальность нашей теперешней жизни, как перемены в экономике, социальных отноше
ниях, в культуре «западного типа» в целом. Мне даже кажется, что сегодня снова можно было бы сказать: философии в старом смысле слова приходит конец. Но это значит, скорее всего, что философия, как и культура в целом, приобретает такую динамичность, что характеризовать теперешнее состояние как переходный период кризиса, уже некорректно: способом существования современной философии и культуры становится изменчивость, а механизмом развития — самоотрицание как форма преемственности. Ну, как тут снова не вспомнить — не только о Лекторском, но и о Гегеле?!
Е. Л. Черткова эпистемология в драме современности
Нелегко подниматься над временем — оно крепко душит, а порой и ломает человека. Существенно оценивать стремление к непреходящим ценностям и осознавать, что люди различаются не столько по типу мировоззрения, которое господствует в данную эпоху, сколько по их личностным качествам53.
Юбилеи существуют в том числе и для того, чтобы иметь достойный повод высказать свое отношение к трудам и личности юбиляра. А когда юбиляр многие годы активно работает в какой-то определенной области науки, то это по необходимости будет в то же время и кратким историческим экскурсом в наше не столь далекое прошлое, становящееся на наших глазах историей. В данном случае речь идет об истории отечественной философии второй половины XX века, еще точнее — о теории познания или эпистемологии.
В последние годы немало горьких слов было сказано о российской истории XX века, о ее поражениях и постигших ее бедах. И если определенные успехи в области естествознания и точных наук сомнению не подвергаются, то в области социальных наук, и особенно философии, признание полного провала стало уже общим местом. Ибо о какой философии можно говорить в условиях диктата «Краткого курса ВКП(б)», когда она полностью была поглощена тоталитарной идеологией и решала задачи не научные, а политические? Многие сегодня отрицают осмысленность обращения к истории отечественной философии советского периода, полагая, что лучше всего отбросить ее как ненужный хлам и начать философию с новой страницы. Всемирно известная российская самокритичность доходит до уничижения и даже до самоуничтожения. Старая российская традиция безоглядного отрицания прошлого и бездумного устремления в «свет
лое будущее» жива, видимо, и поныне. Но здоровый критицизм требует объективной оценки как достижений, так неудач и провалов, и самое главное — осмысление собственной истории, понимание как особенностей развития и бытования философской мысли в специфических условиях советского времени, так и ее теперешнего состояния. Связь времен осуществляется в сознании и деяниях людей, переживающих эти времена. По прошествии 15 лет с начала перестройки уже можно судить о том, что в нашей философии советского периода было жизнеспособным, а что кануло в лету вместе со своими носителями или даже раньше их. Реальные достижения если и устаревают, то дают начало новым исследованиям и в этом критерий их жизнеспособности.
Начало самостоятельного научного творчества В. А. Лекторского приходится на конец 50-х — начало 60-х годов — романтического периода в истории советской философии. Характерной особенностью того периода была предпринятая ставшими впоследствии поистине выдающимися философами попытка взглянуть на марксизм как философское мировоззрение, а не идеологическую доктрину, осознать его корни в истории философии и связь с современной философией. Это послужило отправной точкой колоссального взлета философского творчества 60-70-х годов, с которого и началось то умственное движение, которое привело к нынешним сдвигам во всей системе нашей жизни. Начинается радикальный поворот от идеологических конструкций к рациональному мышлению, постепенно происходит элиминация идеологического содержания из общенаучных споров и ос- нобождение науки от идеологии, что было необходимым условием превращения философии в рационально-теоретическую и в этом смысле научную деятельность. Возникают философские школы, исходящие из разных концептуальных позиций и спорящие друг с другом, чего в ней не было уже несколько десятилетий.
В опоре на научные знания видели тогда многие единственно возможный способ изменения не удовлетворяющей их действительности. Этим объясняется особый интерес к философии как теории научного познания. Именно поэтому лучшие умы того времени работали в области теории познания, что не могло не принести достойные
плоды. В исследовании познания и сознания были высказаны идеи, лишь позднее ставшие популярными в западной философии науки: исторический подход к изучению научного знания, структурный анализ гуманитарного знания и др.
Посвящая свои усилия продвижению теории познания по пути углубления философского осмысления мира как единства субъекта и объекта, В. А. Лекторский осуществлял свой интерес к философии, вместе со своими коллега- ми-единомышленниками сопротивляясь и противодействуя своим научным творчеством тем, кто лишь симулировал философскую деятельность, прикрывая ею иные, далекие от научных интересы в философии. Их имена и дела давно забыты и мы не будем здесь воскрешать память о них.
Будучи долгое время руководителем сектора теории познания, он не только сам поднимал эпистемологию на мировой научный уровень, но и создавал необходимую творческую атмосферу, в которой могли плодотворно работать такие блестящие исследователи, как Э. В. Ильенков, Г. С. Батищев, Н. Н. Трубников, и без того трудная судьба которых могла бы сложиться куда трагичнее без его постоянной поддержки и заступничества (хотя и сам он долгое время был в опале и руководил сектором теории познания, не будучи утвержден в должности заведующего, но лишь в качестве и.о.).
Так было и при их жизни, и потом он немало сделал для публикации их не изданных при жизни трудов, для восстановления реальной исторической картины развития отечественной философии и осмысления достижений философской мысли, достойных быть включенными в сокровищницу мировой философии, хотя и не получивших в свое время должного признания. Особенно значительную роль в восстановлении исторической справедливости сыграл уникальный двухтомный труд по новейшей истории отечественной философии, вдохновителем и организатором которого стал В. А. Лекторский, призывавший многих выдающихся ученых написать воспоминания о своей жизни и аналитические статьи о творчестве своих ушедших друзьях и коллегах и опубликовавший их сначала в руководимом им журнале «Вопросы философии», а потом и в двухтомнике «Философия не кончается...» (М., 1998). Не могу не высказать в связи с этим и сожаления
о том, что немало видевший как непосредственный участник многих ярких событий в жизни философского сообщества тех времен и прекрасно помнящий их во всех подробностях, В. А. Лекторский сам написал в эту книгу лишь одну статью — о своем многолетнем друге и коллеге Г. С. Батищеве. Мне приходилось много раз с неугасающим интересом слышать устные рассказы В. А. Лекторского и могу с уверенностью сказать, что в его памяти хранятся материалы не на один подобный том.
История отечественной философии, как она представлена в вышеназванной книге, интересна не только с научной точки зрения как история любой науки, она еще и поучительна, поскольку показывает огромное значение личностных установок и предпочтений ученого, влияние которых на ход развития науки в определенные периоды может перевешивать значимость иных «внешних» факторов. Это особенно ценно теперь, когда, хотя и совсем по другим причинам, настало время, отнюдь не способствующее научному творчеству. Само издание этого труда в обстановке преобладания исторического нигилизма и превратной оценки всей науки советского периода, а социальной и гуманитарной особенно, является проявлением объективной, реалистической и мужественной гражданской позиции, противостоящей утопизму одних и упорному консерватизму других. Это также стало исполнением нравственного долга благодарной памяти тем людям, которые своими трудами, а нередко и подвигами, не только смогли в тяжелейших условиях сохранить и обогатить философию как особую интеллектуальную деятельность сознания, но и подготовили те изменения в нашей жизни, благодаря которым мы можем теперь значительно расширить свои представления о философских исканиях того времени.
В этой книге дан ответ на волнующий многих вопрос: как возможна философия в тоталитарном режиме? И ответом на него является жизненный и философский путь многих наших выдающихся философов, показавших, что можно сохраниться в качестве творчески мыслящей личности и ученого даже внутри пространства всепроникающей идеологии, если сознательно развивать в себе профессиональные качества, живой интерес к научным проблемам и сохранять человеческое достоинство. Огульное от
рицание достижений всей советской философии нередко обосновывается тем, что вся она строилась на догматизированном учении К. Маркса. Однако творчество М. К. Мамардашвили, Э. В. Ильенкова, Г. С. Батищева, П. В. Коп- нина, Б. М. Кедрова, С. J1. Рубинштейна и других известных исследователей Маркса показывает, что эта философия, даже будучи навязанной в качестве «единственно верной» доктрины, могла выполнять роль исследовательской программы прежде всего потому, что эта возможность коренится не только в концепции, но и в исследователях. От них зависит, подходить к ней как к догме, что лишает ее творческого потенциала, как и любую другую теорию, или же видеть ее в контексте всей истории и логики развития философии как решение определенных проблем определенными методами. Метод критической рефлексии требовал его обращения на саму марксистскую философскую доктрину, чтобы понять ее смысл, историческое значение и осознать границы ее применения. Переосмысление философии Маркса посредством логико-методологи- ческого анализа подготовило почву для осмысления современных западных концепций и направлений, прежде всего феноменологии, экзистенциализма, неопозитивизма, фрейдизма и обеспечило выход к подлинно философским проблемам современности.
Происходящие во время перестройки изменения способствовали существенному расширению сферы социаль- но-гуманитраных исследований. Открылись возможности, а точнее исчезли преграды, для широкого обсуждения острых социально-политических, философских, мировоззренческих, религиозных и этических проблем современности. В этой атмосфере свободного научного творчества происходит существенное расширение и качественное изменение проблематики теории познания, что особенно отчетливо видно по работам В. А. Лекторского последних лет. В них рассматриваются проблемы, хотя и подготовленные прошлыми его исследованиями, но в значительной мере не свойственные прежней классической эпистемологии и имеющие к тому же остро социальную направленность. Я имею в виду серию статей, большая часть которых была опубликована в журнале «Вопросы философии» и вошли в его недавно вышедшую книгу «Эпистемология классическая и неклассическая». В них рассмат-
ринаются такие проблемы, как духовность и рациональность, гуманизм как идеал и реальность, толерантность и ммюрилизм, рациональность, критицизм и идеалы либерализма. Все они имеют ярко выраженную социальную направленность, но при этом сохраняют присущую и прежним его работам теоретическую углубленность, ана- липпм и пафос защиты рациональности, критицизма и оГн.ективности перед лицом постмодернистских попыток подрыва позиций теоретической философии. Эти работы « нмдстсльствую не только о расширении проблемного моли эпистемологии, но и о существенных изменениях в понимании ее фундаментальных понятий, прежде всего t ytHiCKTa и знания.
При обсуждении этих, казалось бы далеких от эпистемологии, проблем В. А. Лекторский показывает их глубокую связь с различными исторически меняющимися ин- юрирстациями понятий знания и познания, науки и ее роли в культуре и обществе. Так, для проблемы гуманизма решающим оказывается интерпретация лежащего в его
и ноис понятия знания: как господства над внешними иппамию процессами и их овладением, или же как коммуникации, диалога познающего с самим собой и с позна- маеммм. От этого зависит и понимание гуманизма, и судь- (м его в современной культуре. Так же тесно связана с ос ионными понятиями эпистемологии и проблема толерантности и плюрализма, столь болезненная и актуальная /Iли нашего общества: при ее рассмотрении решающими окатываются проблемы объективности знания и его интерпретации как реализации различных ценностных, культурных и познавательных установок. Проведенное В. А. Лек- трским теоретическое исследование этих проблем обнаруживает их сугубо практическое значение, ибо от их раишчного философского понимания зависят и различные »оцилльные практики реализации гуманистических или плюралистических установок.
Иместо распространенных сегодня призывов отказать-
